Текст книги "Шлюхи"
Автор книги: Виталий Амутных
Жанры:
Контркультура
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Что ж, в таком случае, я думаю, вопрос исчерпал себя, – холодно уронила Алла, направившись к выходу.
– Алла Викторовна, что ж вы так торопитесь? Может быть, чаю? – догнали ее пронзенные отчаянием слова.
Она лишь на секунду задержалась и, глядя куда-то на потерпевший от времени стул, вежливо отказалась:
– Я бы с удовольствием, но сейчас, знаете… совсем нет времени. В другой раз непременно.
Алла вышла. Заскочила к себе за пальто и сумкой, и тут же покинула редакцию с тем, чтобы, известив знакомого главврача поликлиники, получить больничный на десять дней и залечь на дно, предоставив событиям право развиваться самостоятельно. К тому же, давно пора было приступить к навязанной Имяреком Имярековичем работе над рецензией залетной рукописи.
Такие или подобные этим картины свивались в свирепый сон, тиранивший изможденное неуемными ужасами сознание Никиты Кожемяки. Он спал, как убитый, с того самого дня, когда всем любознательным горожанам, а также здешним и иноземным азартным телезрителям был дан грандиозный бал: показательный разгром дома парламента. Но было это забытье много бойчее, рельефней, интенсивней и напряженней иных историй дневной жизни; образы беспощадных грез обретали подчас такую степень осязаемости, что составу, из которого были отлиты они, казалось, ничего не стоило оборотить свою призрачную зыбкость в устойчивую материальность.
Стон будто бы существовал сам по себе, как некая самостоятельная субстанция; Никите Кожемяке снилось, что огромный черный сапог упорно бьет его в бок, и стон стекает с его печени, подобный потоку темной венозной крови. Он открыл глаза – увидел огромный грязный сапог, ритмично наносящий удары по его оголенному боку.
– Проверка паспортного режима, – упало на него сверху.
С бьющимся сердцем, в недоумении: на каком наречии следует разговаривать с призраками, Никита кое-как управился со своим оторопевшим телом, сел на койке.
Вослед за черным сапогом его глазам предстали зеленые штаны в бурых пятнах камуфляжа, неимоверно раздутый темно-серый шар куртки, хорошо вычищенный автомат в рыжей перчатке, но вот над всем этим, где должно было находиться лицо… оказалась серая трикотажная маска с узкой прорезью для глаз.
Никита опустил голые худые ноги на затоптанный холодный пол.
– Документы, оружие, наркотики, – вновь раздалось у него над головой.
В дверях стояли еще двое. С автоматами. В камуфляже. В серых масках. В коридоре грохотали сапоги. То и дело слышались резкие окрики.
Никита встал, стыдливо одергивая исподнюю рубаху, но мозг отказывался разъяснить происходящее – поэтому он только бессмысленно потоптался на месте.
– Ты че, хуево меня понимаешь?! – автоматчик возвысил оглушенный маской голос и ткнул Никиту стволом в живот.
Хотя Никита давно привык к такому воинственному проворству ночных химер и никогда не порывался воздействовать на них человеческим словом, здесь что-то заставило его говорить.
– Шлюхи, – сказал он негромко, но, как оказалось, внятно.
– Шта-а?! – взревела маска.
И тотчас блестящий автоматный приклад ринулся навстречу его глазам.
Акт III
Прославленный литературный критик Алла Медная возлежала на новом вопиюще роскошном диване, обивка которого, сплошь вытканная страшными драконами, переливалась всеми оттенками тропического заката; и, выколупывая импортной зубочисткой застрявшее в зубах мясо, читала долго ожидавшую этого часа рукопись. Было заметно, что сие занятие требует от нее значительных усилий, ибо поминутно круглое лицо ее искажалось гримасами досады и даже злобы. Только пока что противиться волеизъявлению Имярека Имярековича было бы просто неразумно, и дабы очутиться на той площадке, где, по мнению Аллы, нынешний ее патрон мог бы являть собой равнозначного противника – необходимо, стало быть, преодолеть еще кое-какие ступени. Потому-то Алла Медная морщилась и кряхтела, тяжко вздыхала и поскрипывала зубами, но читала, упорно читала.
«В нашем царстве, в нашем государстве жил-был царь. И было у него всякого богатства немеренно: леса дремучие, пески сыпучие, реки кипучие, а сколько было в его государстве золотой и серебряной казны – то никто не считал. А имел он против этого богатства иное сокровище: было у царя двенадцать распрекрасных дочерей, красоты несказанной, неописанной и негаданной, а всех лучше меньшая – Даша – такая разумница, такая красавица, что от женихов в доме продыху не было. Что ни день, то король немецкий или богдыхан китайский являются, дары несут обильные – отдай за меня дочь Дашу. Как-то сам Мистриосухус, король драконов из страны Мела, явился, смарагдами да яхонтами все горницы засыпал, – за меня отдай дочь! Смеялся царь: „Окстись, непутевый. Не сори каменьями самоцветными. Нешто кровинушка моя рептилии уготована! Не пеняй понапрасну, я Дашино сердце неволить не стану“.
Многих женихов царь ни с чем отпустил. Вот говорит дочери: „Пришло время, Даша, замуж тебе идти. Немало принцев да королевичей за тобой убиваются. Говори, что по сердцу тебе: хочешь платья парчовые носить, на розовых лепестках почивать – иди за Хуздазата, султана Османского; желаешь в хрустальных чертогах жить, дивных жар-птиц из окна кормить зернами жемчужными – князя индийского улыбкой порадуй“. Отвечала ему дочь: „Будет слово твое отцовское – пойду хоть за владыку Эфиопского. Только ни к чему мне палаты хрустальные. Для чего наряды драгоценные? В русской скромности я тобою воспитана. Попусту меня не испытывай, знаю, что мудрее ты своей хитрости. А люб сердцу моему Никита Кожемяка, за него мне замуж идти, коли будет на то твое благословение“. – „Кто таков? – царь удивляется. – Богат ли он, подобно другим женихам? Какого он роду-племени?“ Вновь хитро разумница улыбается: „Для тебя я все девчонка неразумная. Что играешь ты со мной, точно с пеленашкою? Знаешь ты Никиту Кожемяку, потому что про все в мире ты ведаешь. Знаешь ты, как и я, милый батюшка, не прельщен Никита глупой роскошью; знаешь ты, что он русского племени“. – „Коли так, – отец ей ответствует, – не снимаю я с тебя волюшки, готовь платье себе ты венчальное“.
Тот же вечер Никита под окно Дашино является, давай вызывать ее соловейским посвистом. выглянула из окна Дашенька, как у зайчонка, сердечко запрыгало, будто впервинку Никиту увидела. Говорит ей Никита Кожемяка: „Выходи скорей. Мне не видеть тебя никак нельзя, мне не слышать тебя – мука смертная“. – „Ведь тебе меня хорошо видать. Да и голос мой хорошо слыхать“, – отвечает ему красна девица, а сама уж платок на головку накинула. „Выходи скорей, – говорит Никита. – Я сказать хочу слово тихое“.
Вышла Даша к своему мил-сердечному другу, сели они на скамью под калиною. Молчит Никита Кожемяка, в землю уставился. Все ручищи свои мнет, а слова не вымолвит. Говорит тогда Даша робким голосом: „Ты хотел мне сказать слово тихое?“ Глянул Никита на нее – глаза выпучил: на голове у Даши платок серебряный, а вкруг платка звезды светятся; да как гаркнет вдруг громким голосом: „Иди замуж за меня или прочь гони“. Даша концом платка улыбку прикрыла, говорит: „Ты хотел сказать слово тихое, а ревешь, что медведь лесной. Никого кроме тебя в моем сердце нет. Говори, воля твоя, с моим батюшкой“. Стал тут Никита целовать ее щеки румяные. Даша от него платком заслоняется. „Постыдись, мил-друг, ты не муж мне еще“.
Решил Никита Кожемяка на другой же день против царских палат хоромины ставить. Взял топоры да пилы, крикнул зычным голосом – и в минуту сбежались со всех сторон помощники. Принялись топорами постукивать, живо работа кипит. Уж полдома готово, когда в полночь вышла к нему Даша расспросить: „Что удумал? Зачем стучишь, спать не даешь?“ – „Хочу здесь дом поставить“. – „Немало уж сделал ты. Ступай, Богу молись да спать ложись; утро вечера мудренее“. Пошел Никита спать, а Даша взошла на красное крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички! Подите сюда с топорами и долотами“. Пришли работнички, за ночь дворец достроили, да такой, что в год не насмотришься!
Поутру рано увидал тот дворец сам государь, удивился, кликнул дочь: „Кто поставил?“ „Никита Кожемяка“. Велел царь представить Никиту пред свои светлые очи. Явился Никита, царь ему говорит: „Еще вчера было тут место гладкое, а нынче дворец стоит! Видно, ты колдун какой!“ – „Нет, – говорит Никита. – Все сделалось по Божескому повелению“. – „Ну, коли ты сумел за одну ночь дворец поставить, то построй к завтрему от своего дворца до моих палат мост – одна мостина серебряная, а другая – золотая!“
Пошел Никита, гаркнул-свистнул молодецким посвистом; со всех сторон сбежались плотники-работники. Живо работа кипит: кто место равняет, кто кирпичи таскает. Уж поставили серебряную мостину. В полночь вышла Даша: „Что за шум? Зачем стучите, спать не даете?“ Отвечает ей Никита: „Велел мне твой батюшка к завтрему мост состроить – одна мостина золотая, другая – серебряная“. – „Немало уж сделал ты. Ступай, Богу молись да спать ложись; утро вечера мудренее“. Пошел Никита почивать, а Даша взошла на красно крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички, подите сюда со всем своим струментом“. К утру стоит мост – одна мостина серебряная, другая – золотая, и повсюду узоры хитрые.
Похвалил царь Никиту: „Хороша твоя работа! Теперь сделай мне за единую ночь, чтоб по обе стороны моста росли яблони, на тех яблонях висели бы спелые яблочки, пели бы птицы райские да мяукали котики морские“.
Пошел Никита, гаркнул-свистнул молодецким посвистом; со всех сторон сбежались садовники-огородники. Живо работа кипит: кто воду носит, кто цветы садит. К полуночи посадили зеленый сад, нет только птиц райских да котиков морских. Вышла Даша: „Что за шум? Зачем спать не даете?“ Говорит Никита: „Велел твой батюшка, чтоб к завтрему по обе стороны моста сады росли, в тех садах груши-яблоки спелые висели, птицы райские пели и котики морские мяукали“. – „Хватит тебе сегодня работать. Ступай, Богу молись да спать ложись“. Ушел Никита, а Даша взошла на красно крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички!“
Поутру увидал царь: все, что было наказано, в точности исполнено. Призвал Никиту и говорит ему: „Сослужил ты мне службу верой-правдою, что просишь за то?“ – „Батюшка! – просит Никита Кожемяка. – Отдай за меня Дарию-царевну“. Засмеялся царь-государь на такие слова, говорит: „Что ж, выбирай свою из двенадцати моих дочерей. Все они лицо в лица, волос в волос, платье в платье. Угадаешь до трех раз Дашу – быть ей твоею женою“.
Узнала про то Даша, улучила время и говорит Никите: „Войду я в горницу – перейду через порог и топну ножкой, сяду я на лавочку – платочком махну и колечко с руки на руку передену“. Вот взошли в горницу по зову отцовскому двенадцать царских дочерей такой красы ненаглядной, инда глазам Никитиным больно сделалось. Все красавицы писаные, да так друг на дружку похожие, что ни в жизнь одну от другой не отличишь. Смотрит Никита на тех красавиц и видит, что только у одной над головой звезды светятся, тут эта девушка и ножкой топнула – понял Никита: то Даша уговор их исполнила. В другой раз платочком махнула. В третий – колечко с руки на руку передела. Только и без того угадал бы Никита свою суженую не то, что до трех раз, а и до сорока сороков.
Не стал больше царь Никиту Кожемяку и дочь свою Дашу испытывать, призвал к себе детей и положил на них крестное благословение свое родительское.
Стала тогда Даша себе платье шить, не простое платье – заветное. Наткала полотна белого из снежных полей, из степных ковылей, из майской черемухи. Ужотко села у окна то полотно вышивать цветами знакомыми да звездами. Вденет в иголку лунный лучик – и ландыш вышьет, вденет солнечный – мак под руками зардеется. А над нею все пчелы да мотыльки вьются, не знают, на какой цвет воссесть. Славное платье вышло: на спине светел месяц, на груди красно солнышко, а кругом цветы да частые звезды.
А Никита тем часом все труды побросал, изготовил богатый стол, поставил на стол напитки и наедки разные, друзей собрал – им пир задает. Народу собралось столько, что хоть по головам ступай. Два дня гуляли, пили-ели, прохлаждалися, а на третий день приходят к Никите два человека, каждый с вершок, нос в стену, губы по колено, и давай поздравлять-величать, всякими сладкими словами называть. Спрашивает их Никита: „Что вы за люди?“ – „Мы, – говорят, – люди добрые: процентщики из страны Лупанарии“. Дивится Никита: „Не знаю такого царства-государства и ремесла вашего не ведаю. Но гостям завсегда рад“. Говорят ему процентщики лупанарские: „По делам своим добрым мы всюду бываем. А тут мимо плывем; видим – дворец стоит красоты неописанной. Кто состроил? – спрашиваем. Отвечают нам: Никита Кожемяка. Смотрим, а от того дворца да к другому мост: одна мостина серебряная, другая – золотая. Чьих рук дело? Отвечают: Никиты Кожемяки. А на мосту-то сад дивный! Кто насадил? Никита Кожемяка! Вот и пришли мы на такого чародея, сильномогучего богатыря поглядеть“. Улыбается Никита в усы шелковые: „Никакого здесь чародейства нет. Все на Руси от умения да Божеского веления“. Тут процентщики так носами и заводили, губами зашлепали: „Вот бы и нам такие палаты поставить. Денег нам девать некуда. Засыплем тебя золотом, жемчугом за твое умение. Езжай с нами!“ – „Э-э, нет, – Никита ответствует. – Можно купить умение, нельзя купить Божеское произволение. Не взыщите, не поеду“.
Пошептались процентщики да и вон пошли. А среди ночи привели они со своего корабля кота-баюна, напустил кот-баюн на три версты сильный сон сказками да баснями, а процентщики-то уши заткнули. И как поснули все кругом, схватили Никиту Кожемяку, связали, на корабль отнесли и поплыли за тридевять земель в свою Лупанарию.
Поутру хватились Никиты, а его уж и след простыл. Хотел царь в погоню войско несметное послать, только Даша его удержала: „Не вели слать догонщиков, вели кузнецу сковать мне три пары башмаков железных, да три посоха чугунных, дай мне три каменных хлебины, и пойду я сама искать своего суженого“. Погоревал царь, но все сделал, как Даша просила. После того отслужили напутственный молебен, и пустилась она в путь-дорогу дальнюю…»
Охваченная каким-то мистическим ужасом, стопорящим дыхание трепетом, Алла Медная с негодованием отшвырнула недочитанную рукопись. Да, такого ей не приходилось просматривать… Пугающим и отвратительным в этом сочинении казалось все. Но не избитая тема, не банальные образы так будоражили кровь, что в глазах темнело от ярости и неясной паники; каждая строчка, слова, их порядок, все, вплоть до графического оформления текста, казалось Алле, все было пропитано чуждым, а потому пугающим дыханием. Сущность того качества открывалась перед Аллой областью дикой, неведомой и опасной. Она не могла с точностью прояснить для себя, с какой стороны от враждебного духа можно было бы ожидать нападения, она чувствовала только, что присутствие подле таковского сознания, подобно летучему яду, тлетворно для ее жизнедеятельности. Ибо чужое, инородное сердце, твердо отбивающее в строчках свой собственный ритм, даже и не думало вступать с ней, Аллой Медной, с ней, прославленным литературным критиком, ни в какую контроверзу; ритм чуждого сердца просто-напросто отрицал ее, Аллы, жизнь, ее боли и тяготы, ее проблемы и завоевания… А уж это, согласитесь, никогда не прощается.
Потому, для почина наскоро совокупив в голове несколько расхожих тезисов, Алла против обыкновения соскочила со своего рабочего места – дивана и бросилась к письменному столу, на ходу замахиваясь на белый лист авторучкой. Что ж, понятно, зачем Имярек Имярекович с таким настоянием призывал ее написать рецензию на неопубликованную рукопись. Это должна быть даже и не рецензия, а сокрушительный манифест нового либерального мышления – сиречь надгробная плита на могиле постылой архаики. Взмахнув шариковой авторучкой, Алла ткнула ею в левый верхний угол чистого листа и пустила извилистую черную строку. «Благодарение свежим демократическим ветрам, наконец-то выметен этот смердящий сор – сказочки о былом величии России. Либеральное сознание ликует! Нет более удушающих тоталитарных норм, и на обломках имперской литературы восходит новое освобожденное искусство. Однако не так уж все безоблачно в нашем королевстве. Труп старой России, видимо, зарыт не слишком глубоко и до сих пор не проткнут осиновым колом, – вот и выходит порой из могилы нещадный вурдалак. Передо мной на столе рукопись одного безвестного молодого графомана. Графомана? – скажете вы. – О чем же тут говорить?! Оно-то и так. Никогда это писание не будет опубликовано, ни в одном журнале, ни в едином издательстве. Но меня взволновали в этом, случайно попавшем мне в руки, сочинении не убожество пера, не эстетическая хромота, не отсутствие фантазии (опус, по сути, представляет собой компиляцию из русских народных сказок), – встревожили меня те настроения, те воззрения, те символы веры, коими проникнута эта литературная поделка. Ведь пишет молодой человек! В то время, как его сверстники, широкой поступью двигающиеся в будущее, созидают капиталы, руководят банками, он глядит назад через маленькое грязное окошечко прошлого, и все современные человеческие ценности, смысл существования принимают в его глазах извращенные формы. Так и возникает фашизм…» Алла писала бодро, от строчки к строчке все более вдохновляясь, от страницы к странице беспощадней клеймя, разоблачая, вскрывая, обнажая и бичуя. Она была уверена: это как раз то, что требовалось Имяреку Имярековичу.
Три дня Алла Медная писала, три дня украшала крылатыми выражениями и цитатами из различных тонких сочинений, еще три дня ушло на правку стиля, и день – на то, чтобы аккуратно перепечатать плод критической мысли – так минуло десять дней, проведенные Аллой в укрытии от людских глаз. Телефон молчал, и Алла уже утвердилась в предположении, что приправленный ею чай, несомненно, был выплеснут в унитаз редакционного туалета. На одиннадцатый день, входя в редакцию, Алла хотя испытывала какой-то трепет, но предощущение близких наград крепило ее шаг и даже окатывало подчас душистой волной грядущего триумфа.
– А! А! А! – встретил ее в редакционном коридоре неизменно улыбчивый Имярек Имярекович Керями. – К нам Аллочка в гости решила заглянуть! Ну, идем, идем, посети, не погнушайся, дорогая гостья, и мой кабинетик.
Вот это скоморошество по поводу «гостьи», несмотря на свою безобидность, как-то неприятно резануло слух Аллы. Вослед за своим руководителем она проследовала в знакомый до боли кабинет. Она нарочно не торопилась порадовать патрона тщательно исполненной работой.
– Ой, Аллочка! А у нас ведь какое несчастьечко здесь на днях приключилось! – всплеснул пухлыми ручками Имярек Имярекович.
– Да? Что-то серьезное? – округлила, как и полагалось, глаза Алла, в общем-то уже зная, что ей предстоит услыхать.
– Ай, деточка моя золотая, серьезное. Очень серьезное. Ведь наш достоуважаемый Андрей Николаевич… просто не верится… отравился. Насмерть отравился!
– Что вы говорите! – поддержала взволнованность начальника Алла. – И что же это… Несчастный случай?..
– Какой случай! Он выпил чаечек вместе с цианистеньким калийчиком.
– Дома?
– Что «дома»? – сквозь густую печаль как-то хитро сверкнул в нее глазком Имярек Имярекович. – А, где выпил? Дома выпил, рыбонька. А где же ему пить было? Или ты считаешь, он и в редакции мог такое сделать? Ай-йа-йа… Да.
– Я не знаю… – смешалась Алла. – И что это он… Как считается? Это случайность?..
– Золотко мое, как же это случайненько можно выпить такой страшный ядик? – отвечал Имярек Имярекович, не мигая глядя на Аллу.
Алле Медной сделалось плохо. Она вспотела. И голова закружилась вдруг, и затошнило, точно сама только что угостилась отравой.
– Нет, Аллочка, случайненько цианистый калийчик в чаек не попадает… – будто нарочно растягивал слова хозяин кабинета и с такой жадностью впивался в помертвевшее, осененное предобморочной бледностью, широкое лицо Аллы, что, казалось, стремился выпить до последней капли обильно сочащийся с этого лица страх.
Наконец он отвел направленные на Аллу порозовевшие выпуклости своих щек, лба, подбородка.
– Ручки он на себя наложил, заинька. Суицид. Я так следователям и подсказал: имел склонность, высказывал, не сдюжил. Правильно?
Из Аллы вырвался звук, подобный завыванию Борея.
– Наверрр… – с трудом выдохнула она затем.
Краска быстро возвращалась ее лицу. Правда, проступивший румянец на Аллочкиных омытых потом щеках никак нельзя было сравнить с розовым бутоном, скорее с кожурой мандарина, но и такая перемена обладала изрядными животворными ресурсами. Напившись предложенного Имяреком Имярековичем заграничного лимонада, Алла окончательно пришла в себя, и с неожиданной для самой себя решимостью задала следующий вопрос:
– Теперь, видимо, мне придется стать вашим заместителем?
– Те-бе, цыпонька? – почему-то удивился Имярек Имярековнч.
– Ну, да… – уже вновь ощутила отвратительное подташнивание Алла. – Мы же как бы раньше… уже говорили…
– Ах, да! Прости меня, старого! Склерозик, ох, склерозик. Как же! Говорили! Но, золотко мое, мы тут посовещались и решили вообще сократить эту должность. Согласись, совсем лишненькая должностишка.
Происходящее мало походило на правду, но ослышаться она не могла.
– Но почему же… – начала было Алла, да вдруг поняла со всей отчетливостью: не до жиру, сейчас бы не упустить хоть тылы. – Впрочем, вам, Имярек Имярекович, виднее. Я пока могла бы и на прежнем месте поработать.
– Ай-йа-йа, Аллочка! Ведь на прежнее твое местечко я уж взял Петра Ивановича Милкина. Вот ведь как получилось.
Еще никакой ясности не предоставила Алле реальность, но она уже начала захлебываться секунду назад неощущаемым воздухом.
– А-а… Я понимаю… это как бы временно… – попыталась улыбнуться Алла. – А-а… временно я как бы… согласна на-а любую даже работу. – Алла еще раз попробовала улыбнуться. – Да-а хоть, для смеху, и курьером…
– Курьером для смеху у нас, рыбонька, теперь Петр Иваныч Нинкин устроился. Такая вот беда.
– Но-о-о… И-и… – продолжала Алла. – Временно… хоть и-и… пусть секретаршей… в приемной…
Наглое всевластие какого-то немыслимого ужаса путало слова, мешало ей говорить связно, а лоснящиеся бугры розового лица Имярека Имярековича вновь пристально сфокусировались на трепыхании поживы.
– Деточка моя золотая, ну куда же тебе в секретуточки? Есть ведь у нас девчоночка молоденькая, свеженькая. А тебя, заинька, все мы любим. Кто же этого не знает?! Но грудочки-то уже не те. Отдохнуть надо этим грудочкам. Ляжечки тоже не те. Потерлись ляжечки. Что поделаешь, времечко, оно ведь, ой, какое жестокое. Мяско теперь немолоденькое. И писичка наша устала. Уж не свежая писичка. Аллочка, ты же умная девочка.
Алле казалось, что все это ей снится. Этого никак не могло произойти в жизни. Но до чего же болела голова! И кружилась. И омерзительное скользкое животное копошилось в горле. Ломило все тело. Видимо, силы окончательно покидали ее. Она сделала шаг – ее повело в одну сторону, другой – качнуло в противоположную. Все же, никто не усомнится в том, что Алла Медная была сильной женщиной. Ей удалось собрать последние крохи самообладания. Шатаясь, она направилась к выходу молча – это было все, на что оставалось ей сил.
– Но ты, рыбонька, нас не забывай! – буравило ей затылок смахивавшее на насмешку напутственное слово Имярека Имярековича. – Будет времечко – заходи. Ждем. Всегда будем рады.
Алла летела по городу, несомая темным вечерним ветром. Только не был тот полет подобен упоительному парению, каковое дарует подчас задобренное до поры Желание: когда сильные, освеженные крылья чувствуют переизбыток мощи. Алла летела, как летит безвольно брошенная кем-то целлофановая оберточная бумажка, влекомая потоком порывистого осеннего ветра. Ужас был столь беспределен, что Алла и не пыталась осмыслить адовой его глубины. Собственно, все кончено… Сколько было положено издержек – и вот ничего, ровное место. Теперь надо все начинать с нуля. Но где? Как? Ушли годы, растрачены силы, молодую энергию уже не вернуть… Ни одно из ее завоеваний в отдельности не значит ровным счетом ничего. Еще вместе, купно, под эгидой влиятельного лица… Но отчего же Имярек Имярекович поступил с ней так… вероломно? Так бездушно! Ведь она всегда верой и правдой служила делу демократии и лично Имяреку Имярековичу. Так почему же? За что?! Бедная, бедная Алла, она и впрямь не допускала мысли, что на эти вопросы удобопонятных ей ответов может и не быть. Беда… не за что было зацепиться…
Холодный вихрь занес Аллу в подземный переход, здесь было еще темнее, чем на улице, поскольку оставшиеся на своих местах редкие грязные электролампочки, усердствовавшие в борьбе с ночным мраком, были слишком уж немногочисленны. От стен потянулись к Алле руки вытянутой в цепь галереи христарадников.
– Желаю вам здоровья. Желаю вам здоровья! – тараторил надтреснутый женский голос.
– Помогите, чем можете, погорельцам из Пензы, – ухал в темноте глухой бас.
Напрасно просили эти полустертые темнотой люди, не до них было Алле, да и не располагала она ничем, чтобы им подать.
Она летела дальше.
На одной из улиц, буйно изукрашенной вывесками с иностранными надписями, ее чуть было не пристрелили. Рядом завизжали тормоза, и в бордюр ткнулся носом огромный, в блестках неоновых огней, лимузин. Тут же метрах в двадцати сзади с тем же верезгом стал другой. Из обеих машин повыскакивали люди, и ну палить друг в дружку из огнестрельного оружия. И хотя эта сцена очень шла развешанным всюду чужеземным бигбордам, и смотрелась, натурально, киноцитатой, Алла инстинктивно бросилась к стене дома и, скорчившись, на все время «цитирования» затаилась за урной. Человекопотери были как у одной, так и у другой стороны, однако, приостановив пальбу, воители попрыгали в свои лимузины и умчались, не прихватив павших, торопясь, видимо, еще в каких-то местах продолжить баталию.
В другом месте Аллу ограбили. Материализовавшийся из мрака подворотни субъект потребовал у нее денег, фундируя значимость своих притязаний длинным ножом. Денег не оказалось. Тогда гангстер предложил заменить отсутствующие деньги на пальто. Алла Медная была так угнетена куда более бедственными насмешками судьбы, что совершенно безропотно позволила совлечь с себя респектабельное кожаное пальто с оторочкой из чернобурки. Безответность жертвы возбудила у налетчика дополнительный задор: он тут же решил воспользоваться и ее телом, несколько часов назад получившим отставку у Имярека Имярековича. Все глубже погружаясь в пучины прострации Алла Медная покорно согнулась и отстояла положенный срок, не проронив ни звука. Получив все желаемое, бандит давно скрылся в той же мрачной подворотне, но Алла все стояла в той же позе, точно скованная приступом ревматизма. Ледяной ветер поддувал под коротенькую трикотажную юбчонку, да и кокетливая шелковая кофточка не могла защитить от холода октябрьской ночи, – Алла не чувствовала ничего. Наконец потерпевшая выпрямилась и, не разбирая дороги, потащилась куда глаза глядят. Впрочем, глаза ее никуда не глядели, а если и глядели, то уж наверняка ничего не видели. Алла даже не слышала собственного воя, который так и рвался из нее, ничуть не задевая сознания; брела по улицам города и выла без всяких слез, как потерянная, изголодавшаяся собака:
– Ограбили-и… Ограбили-и… – безотчетно стенала она, и встречные прохожие, напуганные дикими выкриками, на всякий случай с поспешностью сворачивали с ее пути.
Бог знает (поскольку и сама Алла не ведала), где носило ее чуть ли не до полуночи. Дальнейший земной путь Аллы в конечном итоге должен был притащить ее к родным пенатам, что и случилось. Прямым курсом она проследовала к своему новому дивану в золототканых драконах, еще на ходу похватала рассыпанные на полу листы рукописи, с отчаянным треском теребила их, отыскивая брошенное место, сыскав, бросилась на диван и не понятно с чего принялась жадно читать.
«Шла Даша, шла по лугам, по полям, по сыпучим пескам, по колючим камням и вышла к дремучему лесу. Страшно ей сделалось лезть в чащу дремучую, непроглядную, покидать ясно солнышко, а только нет ей дороги иной. Побрела она черным лесом. Долго ли, коротко ли шла, пару башмаков истоптала, чугунный посох изломала и каменную хлебину изглодала, а лес все чернее, все чаще. Слышит она, что в чащобе черной, в гущине дикой воют звери хищные, кричат совы страховитые, шипят гады лютые. А Даша идет и только о своем Никите Кожемяке думушку думает: что там с ним на чужой на сторонушке. Когда вдруг деревья черные расступаются, и видит Даша: стоит на полянке избушка на курьих ножках и беспрестанно повертывается. Избушка-то ветхая, вся мхом поросла, едва не разваливается, а все повертывается и скрипит при том жалостно. Даша говорит: „Избушка, избушка! Стань к лесу задом, ко мне передом“. Застонала избушка, заохала, поворотилась к ней передом. Вошла Даша в избушку, а в ней лежит Баба-Яга из угла в угол. „Фу-фу-фу! Прежде русского духа видом было не видать, слыхом не слыхать, а нынче русский дух по вольному свету ходит, воочью является, в нос бросается! Куда путь, красная девица, держишь? От дела лытаешь али дела пытаешь?“ – „Ах, бабуся! Увезли процентщики друга моего нареченного, Никиту Кожемяку. Ищу теперь его“. – „Ну, красна девица, далеко ж тебе искать будет! Надо пройти еще тридевять земель. Туда морем-то полгода плыть, а тебе и в три года не дойти. Никита Кожемяка живет в стране Лупанарии, в пятидесятом царстве, в осьмидесятом государстве и уж, скажу тебе, малютка, сосватался на ихней царице“.
Баба-Яга накормила-напоила Дашу чем Бог послал, в баньке попарила и спать уложила, а поутру, ни свет ни заря, разбудила ее и говорит: „Вот я тебе гостинчик дам“. И дала ей скатерку.
„Скажешь: развернись! – так появятся на ней всякие кушанья и напитки царские. Скажешь: свернись! – сгинет все, как и не бывало. Придешь на место – помни, станет невеста Никиты Кожемяки торговать у тебя скатерку, ты, красна девица, ничего не бери, только проси посмотреть на Никиту свого“. А еще дала Баба-Яга Даше клубок. „Куда он покатится, – говорит, – туда и ты за ним ступай! Сама ты дороги не найдешь“. Поблагодарила Даша бабу-ягу и дальше пошла.
Клубок катится – Даша следом идет. Идет она черным лесом, пробивается скрозь чащу дремучую, страшную, а лес такой густой, что уж и небо совсем закрыл. Другие башмаки истаптываются, чугунный костыль ломается и каменная хлебина изгрызена. Ближе воют звери дикие, гомонит нечисть бессчетная. Только Даша все дальше идет, не дрожит от рева звериного, ни от крика совиного, ни от щипа змеиного, все о Никите Кожемяке своем думает. Вот выкатился клубок на полянку махонькую, видит Даша, опять стоит перед ней избушка на курьих ножках и беспрестанно повертывается. Избушка древняя-предревняя, вся грибами поросла синими и скрипит унывно, точно жалобится. Даша говорит: „Избушка, избушка! Стань к лесу задом, ко мне передом“. Закряхтела избушка, захрюкала, повернулась к ней передом. Вошла Даша в избушку, а в избушке Баба-Яга лежит из угла в угол. „Фу-фу-фу! Прежде русского духу видом было не видать, слыхом не слыхать, а нынче русский дух по вольному свету ходит! Куда путь, красная девица, держишь?“ – „Ищу, бабушка, Никиту Кожемяку, друга сердечного, выкраденного“. – „Долго ж тебе искать будет! Дорога лихая. Повороти, красна девица, назад, пока не поздно. Да Никита твой уж и жениться на ихней царице хочет“. – „Нет, бабушка, – Даша отвечает, – такова мне, знать, судьба выпала. Пойду искать своего суженого. Сам он меня не гнал, выкрали его процентщики лупанарские“.