412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винфрид Зебальд » Кольца Сатурна. Английское паломничество » Текст книги (страница 10)
Кольца Сатурна. Английское паломничество
  • Текст добавлен: 18 января 2026, 17:00

Текст книги "Кольца Сатурна. Английское паломничество"


Автор книги: Винфрид Зебальд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Сооружая сие архитектурное чудо, Куилтер верил, что оно неопровержимо продемонстрирует законность его прав на добытое им положение в обществе. Он и девиз для герба подобрал себе столь же бескомпромиссный и великосветский – «Plutôt Mourir que Changer»[72]. Такие деятели, как он, находились тогда на пике осознания своей мощи. С их колокольни нельзя было увидеть, почему дела не всегда будут идти как прежде, от одного сенсационного успеха к другому. Тем более если на той стороне реки в Феликсстоу, где в последние годы возник модный морской курорт, любила отдыхать германская императрица. Яхта «Гогенцоллерн», неделями стоявшая там на якоре, была надежной приметой безграничных возможностей, которые открывались перед духом предпринимательства. Под патронатом императорских высочеств побережье Северного моря, оснащенное всеми достижениями современной жизни, могло стать оздоровительной колонией для высших сословий. Отели на скудной почве вырастали, как грибы после дождя.

Строились купальни, прокладывались променады, в море множились причалы. Даже в самом заброшенном углу всей округи, на Шингл-стрит, где сегодня остался один-единственный унылый ряд одноэтажных домов и хижин и где я еще никогда не встречал ни единого человека, в те времена, если верить источникам, был построен (ныне бесследно исчезнувший) курзал на двести гостей, с грандиозным названием «German Ocean Mansions»[73] и исключительно немецким персоналом. Вообще, в те годы через Северное море устанавливались самые разные связи между Британской и Германской империями. Монументальная безвкусица, свойственная тем, кто желал любой ценой обеспечить себе место под солнцем, и была в первую очередь выражением этих связей. Несомненно, воткнутая в дюны англо-индийская крепость-мечта Катберта Куилтера соответствовала эстетическому чувству германского кайзера, как известно, обожавшего экстравагантности самого немыслимого рода. И наоборот: легко представить себе, что Куилтер, увеличив свое состояние на очередной миллион, пристраивал к своему пляжному замку очередную башню. Или вообразить его в качестве гостя на борту «Гогенцоллерна», где он, например, вместе с другими приглашенными господами из адмиралтейства занимается гимнастическими упражнениями, каковые, как правило, предшествовали воскресным богослужениям в открытом море. Такой деятель, как Куилтер, вдохновившись примером императора Вильгельма, мог бы вынашивать по-настоящему отважные планы! Мог бы, к примеру, ради поддержания физической формы нации превратить участок побережья Феликсстоу-Нордерней-Зильт в рай на свежем воздухе. Мог бы основать новую цивилизацию Северного моря и даже учредить всемирный англо-германский альянс, символом коего служил бы сооруженный на острове Гельголанд кафедральный собор, видный издалека в открытом море. Реальный ход истории, конечно, оказался совсем другим, ведь всегда, когда мы рисуем себе самое радужное будущее, приближается очередная катастрофа. Разразилась война, немецких служащих отелей отослали обратно на родину, летние гости не приехали, однажды утром над берегом, как летающий кит, появился дирижабль, по ту сторону Ла-Манша бесконечные товарные вагоны и теплушки повезли на фронт войска, целые регионы были перепаханы разрывами снарядов, в зоне смерти между фронтами фосфоресцировали трупы. Немецкий кайзер потерял свою империю, и наш Катберт Куилтер стал медленно разоряться, наблюдая, как его казавшиеся неисчерпаемыми миллионы настолько скукожились, что ведение хозяйства утратило всякий смысл. А вот Реймонд Куилтер, которому суждено было унаследовать поместье Бодзи, внес свою лепту в развлечение курортной публики Феликсстоу (теперь чуть менее аристократичной): он устраивал на пляже сенсационные прыжки с парашютом. В 1939 году ему пришлось продать большой дом государству. На вырученные деньги Реймонд Куилтер уплатил долги по налогам и продолжал финансировать свое страстное увлечение авиацией. Продав семейную резиденцию, он переехал в бывшую квартиру своего шофера, но при всем том сохранил привычку во время поездок в Лондон останавливаться в отеле «Дорчестер». Там ему оказывали особое уважение, каждый раз в честь его прибытия поднимая британский флаг и штандарт Куилтера (золотой фазан на черном поле). Возможно, эта редкая привилегия объяснялась тем, что в глазах персонала гостиницы, весьма сдержанного в подобных вопросах, он пользовался репутацией истинного рыцаря, ведь он без всякого, видимо, сожаления расстался со всеми землями, скупленными его двоюродным дедом. Кроме небольшого свободного капитала, он мог назвать своей собственностью только самолет и взлетную дорожку на заброшенном поле. Подобно имению Куилтера, в годы после Первой мировой войны разорялись и другие многочисленные поместья. Брошенные владельцами дома либо разрушались, либо использовались по иному назначению: как интернаты для мальчиков, исправительные колонии, психбольницы и приемные лагеря для беженцев из Третьего рейха. В поместье Бодзи долгое время располагалась лаборатория под руководством Роберта Уотсона-Уотта, она разрабатывала радарную поисковую систему, которая своей невидимой сетью пронизывает теперь все воздушное пространство. Вообще местность между Вудбриджем и морем и сегодня битком набита военными установками. Двигаясь по этому широкому плато, то и дело минуешь казарменные ворота и огороженные участки, где в ангарах, слегка закамуфлированных посадками корявых сосен, в заросших травой бункерах лежит оружие, которого (в случае надобности) вполне хватит, чтобы в кратчайшие сроки превратить целые страны и континенты в дымящиеся груды камня и пепла. Эта картина встала передо мной, когда я, усталый от долгого пути, недалеко от Орфорда попал в песчаную бурю. В ту ночь с 16 на 17 октября 1987 года Рендлсхемский лес, протянувшийся на многие квадратные мили, был по большей части превращен в бурелом. Я уже выходил на восточную опушку, как вдруг, за несколько минут, небо, только что безмятежно сиявшее над головой, потемнело и подул ветер, поднимая над высохшей равниной пыльные смерчи, подобные привидениям.

Остаток дневного света начал гаснуть, все очертания исчезали в серо-коричневых, сотрясаемых непрерывными мощными порывами ветра удушающих сумерках. Я присел на корточки за стеной из сдвинутых вместе корневищ и смотрел, как со стороны горизонта медленно затягивается петля духоты. Напрасно, вглядываясь в сгущавшуюся круговерть, я пытался различить ориентиры в своем поле зрения. Они бесследно исчезали, и с каждым мгновением пространство становилось все теснее. Даже в самой близи вскоре не осталось ни малейшей линии или фигуры. Пыльная пудра струилась слева направо, справа налево, со всех сторон во все стороны, поднималась вверх, сыпалась вниз с высоты, сплошной гул и мелькание продолжались, наверное, час. А тем временем, как я позднее узнал, в округе бушевала страшная гроза. Когда песчаная буря улеглась, из мрака постепенно выступили волнообразные заносы, похоронившие под собой бурелом. Задыхаясь, с пересохшим ртом и горлом, я выполз из образовавшейся вокруг меня ямы. Я казался себе последним, кто остался в живых после гибели в пустыне целого каравана. Кругом стояла мертвая тишина, ни дуновения, ни птичьего крика, ни шороха, ничего. И хотя снова посветлело, солнце в зените продолжало скрываться за висевшими в воздухе облачками тончайшей, как цветочная пыльца, пудры. Это все, что остается от земли, медленно размалывающей самое себя. Остаток пути я прошел в состоянии невменяемости. Помню только, что язык у меня прилипал к гортани и мне казалось, будто я не двигаюсь с места. Добравшись наконец до Орфорда, я первым делом взобрался на крепостную башню, откуда открывался вид на низкие кирпичные дома поселка, на зеленые сады и бледные болотистые поля, тянувшиеся к северу и к югу вдоль теряющегося в далекой дымке морского берега. Крепость Орфорда была построена в 1165 году и много веков оставалась важнейшим бастионом против постоянно угрожавших здешним местам вторжений.

И только когда Наполеону ударила в голову идея завоевания Британских островов (как известно, его инженеры собирались проложить туннель под Ла-Маншем и мечтали об армаде воздушных шаров), британцами были приняты новые защитные меры: вдоль берега, на расстоянии нескольких миль друг от друга, они соорудили мощные круглые сторожевые башни. Только между Феликсстоу и Орфордом имеется семь этих так называемых башен-мартелло; насколько мне известно, они так никогда и не пригодились. Гарнизоны вскоре были сняты, и пустые каменные стены служат с тех пор главным образом совам, которые отправляются с их зубцов в свои бесшумные ночные полеты. В начале сороковых годов техники Бодзи установили вдоль берега первые радарные вышки, жуткие деревянные сооружения высотой более восьмидесяти метров. В тихие ночи было слышно, как они кряхтят, скрипят и трещат. Об их назначении знали так же мало, как и о назначении других многочисленных секретных объектов, спешно воздвигнутых тогда в военных исследовательских станциях вокруг Орфорда. Все это, конечно, дало повод для самых различных домыслов о невидимой сети смертельных излучений, новом нервно-паралитическом газе и прочих превосходящих всякое воображение средствах массового уничтожения, которые будут пущены в ход в случае высадки немецкого десанта. В самом деле, до недавнего времени в архивах Минобороны лежала папка с надписью «Evacuation of the Civil Population from Shingle Street, Suffolk»[74]. В отличие от других подобных документов, с которых секретность снимается через тридцать лет, эта папка должна была оставаться под грифом «75». Если верить слухам (похоже, неистребимым), она содержала такие подробности о каком-то инциденте, имевшем место на Шингл-стрит, которые и по сей день нельзя предать гласности. Я слышал, например, что на Шингл-стрит в свое время экспериментировали с биологическим оружием, способным сделать необитаемыми целые области земли. А еще я слышал о системе трубопроводов, уходящих в море: в случае иностранного вторжения можно со скоростью взрыва разжечь нефтяной пожар такой интенсивности, что поверхность моря начнет бурлить. Говорят, в ходе этих экспериментов по ошибке (если можно так сказать) погибла целая рота английских саперов. Они умерли самой ужасной смертью, мы знаем это от свидетелей, своими глазами видевших на берегу и в лодках в открытом море обугленные трупы скорчившихся от боли людей. А некоторые утверждают, что в огненной стене сгорели не английские саперы, а отряд немецких десантников в английской униформе. Когда в 1992 году, после долгой дискуссии, развернутой местными газетами, с папки Шингл-стрит в конце концов был снят гриф секретности, выяснилось, что, кроме нескольких сравнительно безобидных указаний на опыты с газом, в ней нет ничего, что оправдывало бы ее засекречивание и подтверждало бы слухи, которые держались здесь с конца войны. «But it seems likely, – пишет один из комментаторов, – that sensitive material was removed before the file was opened and so the mystery of Shingle Street remains»[75]. Слухи вроде тех, что ходили о Шингл-стрит, держатся так упорно потому, что Минобороны в период холодной войны снова открыло на побережье Суффолка исследовательские центры по разработке секретного оружия и окружило их строжайшим молчанием. Жителям Орфорда, к примеру, приходили в голову кое-какие предположения о том, что происходит на станции Орфорд-Несс.

Она хорошо видна из города, но практически столь же недоступна, как пустыня Невада или атоллы южных морей. Что до меня, то я еще очень хорошо помню, как в 1972 году, во время своего первого приезда в Орфорд, я стоял в порту, пытаясь разглядеть вдали территорию, которую местные называли не иначе как The Island[76]. Она напоминала какую-то дальневосточную штрафную колонию. Но прежде я изучил по карте своеобразное строение берега у Орфорда. Меня заинтриговала экстратерриториальная, так сказать, отмель Орфорд-Несс. Камень за камнем, на протяжении тысячелетий, она сдвигалась с севера сюда, к Олдборо. И получилось, что на участке длиной двенадцать миль река, которую в нижнем течении называют Ор, прежде чем излиться в море, течет вдоль линии берега (позади нынешней, то есть перед прежней). Если тогда, во время моего первого пребывания в Орфорде, переправа на «остров» исключалась, то теперь ничто не препятствовало такому намерению. Министерство обороны несколько лет назад прекратило секретные разработки, и один из мужчин, подпиравших стену в порту, без проблем, за несколько фунтов, согласился перевезти меня туда, а когда я закончу свою экскурсию и махну ему рукой, доставить обратно. Пока мы на его синем дизельном катере пересекали реку, он рассказал мне, что народ и теперь, как и раньше, избегает туда ездить. Даже такие ценители одиночества, как береговые рыбаки, после нескольких попыток перестали забрасывать там по ночам свои удочки – вроде как игра не стоит свеч. Но на самом деле этот сдвинутый «остров» – богом забытое место. Там никто не выдерживал. В некоторых случаях дело доходило до хронических душевных болезней. На другом берегу я распрощался со своим паромщиком, перелез через высокую насыпь и двинулся по асфальтовой дороге (уже заросшей травой) через бесцветное широкое поле. День был пасмурный, гнетущий и такой безветренный, что не шевелились даже стебли тонкой степной травы. Уже через несколько минут мне стало казаться, что я иду по неоткрытой земле, чувствуя себя совершенно свободным и безмерно подавленным. Помню как сейчас, что в голове у меня не было ни единой мысли, и с каждым шагом пустота во мне и пустота вокруг меня все росла и тишина становилась все глубже. Внезапно меня пронизал почти смертельный ужас, вероятно, потому, я думаю, что прямо у меня из-под ног выскочил заяц, прятавшийся на обочине в зарослях травы. Выскочил, заметался туда-сюда вдоль разбитой дороги, а потом двумя прыжками снова рванул в поле. Он, должно быть, сидел, скорчившись, с бешено колотящимся сердцем, на своем месте. И ожидал, не в силах двинуться, когда я пройду, и чуть было не опоздал спасти свою жизнь. И тот крошечный миг, когда охвативший его паралич превратился в паническое движение бегства, и был тем мигом, когда меня пронзил его ужас. С прежней, непостижимой отчетливостью я вижу, что произошло в тот ужасный момент, едва ли составивший долю секунды. Вижу кромку серого асфальта, каждую отдельную травинку; вижу, как заяц выскакивает из своего укрытия; вижу его прижатые к спине уши, какое-то расколотое, странно человеческое лицо; глаз, от страха чуть не вывинчивающийся из головы. И в его взгляде, на бегу обращенном назад, я ловлю свое отражение. Как будто я слился с ним в единое целое. Только через полчаса, когда я дошел до широкого рва, отделяющего степь от огромной гравийной отмели, спускающейся к морю, у меня перестало так сильно стучать сердце. Я еще долго стоял на мосту, ведущем на территорию бывшей исследовательской станции.

Далеко позади меня на западе обозначались едва заметные легкие взгорья обитаемой земли, к северу и к югу сверкало прочерченное узким желобом заиленное русло мертвого речного рукава, а впереди не было ничего, кроме разрушения. Вокруг виднелись засыпанные массой камней бетонные строения, где в течение большей части моей жизни трудились сотни техников. Издали эти сооружения, вероятно, из-за их странной конической формы, смотрелись как могильные курганы.

В доисторические времена в таких могилах хоронили великих властителей со всей их утварью, серебром и золотом. Впечатление, что я нахожусь в ареале, предназначение коего выходит за пределы мирского понимания, усиливалось еще множеством построек, напоминавших храмы или пагоды. Они никак не вязались с военными сооружениями. Но чем ближе я подходил к этим руинам, тем быстрее испарялось представление о таинственном острове мертвецов; я воображал себя среди руин нашей собственной цивилизации, уже погибшей когда-то в будущем. Как для рожденного после нас пришельца, который в полном неведении о природе нашего общества бродит среди груд оставленного нами металлолома, так и для меня оставалось загадкой, что за существа жили и работали некогда на этой земле. Для чего могли служить примитивные приспособления внутри бункеров? Железнодорожные рельсы под крышами? Крюки на стенах, частично еще сохранивших кафель? Душевые сетки величиной с тарелку? Скаты и сточные ямы? Где и в какое время я в тот день действительно побывал на Орфорд-Нессе, я не могу сказать даже сейчас, когда пишу эти строки. Помню только, что под конец шагал вдоль высокой дамбы от Чайниз-Уолл-Бриджа мимо старой насосной станции к месту рыбалки, слева от меня – черный лагерь бараков в голой степи, справа, по ту сторону реки, твердая земля, суша. Когда я, сидя на молу, ожидал своего паромщика, из облаков вдруг вырвалось закатное солнце и осветило искривленный берег моря. Прилив поднял реку, вода заблистала, как белая жесть; с радиомачт, торчащих из прибрежных болот, донеслось равномерное, едва слышное гудение. Между кронами деревьев выглянули близкие (рукой подать) крыши и башни Орфорда. Там, подумал я, был когда-то мой дом, моя малая родина. И внезапно, во все более ослепительном контурном свете, мне померещилось, что в темнеющих красках вечера, тяжело хлопая на ветру, крутятся крылья некогда исчезнувших мельниц.

IX

Из Орфорда я направился в сторону материка. На одном из красных автобусов Омнибусной компании Восточных графств добрался через Вулбридж до Йоксфорда, а оттуда по бывшей римской дороге двинулся пешком в северо-западном направлении, и таким образом оказался в малонаселенной местности, простирающейся ниже поселка Харлстон. Я прошагал пешком примерно четыре часа и не увидел вокруг ничего, кроме уже почти скошенных полей до самого горизонта; кроме неба, затянутого глубокими тучами, и крестьянских дворов на расстоянии одной-двух миль друг от друга, окруженных небольшими купами деревьев. Лишь один грузовик попался мне навстречу, пока я топал по этой (как бы бесконечной) прямой. И я не знал тогда, как не знаю и теперь, был ли мой героический марш-бросок благодеянием для меня или мукой. Иногда в этот день (в моей памяти всплывает то его свинцовая тяжесть, то его невесомость) тучи слегка раздвигались, и солнце веером рассыпало на землю свои лучи, освещая то или иное место. В прежние времена такими символами на религиозных картинах обозначали воздействие некой вышестоящей инстанции. Ближе к вечеру я добрался до проселочной дороги, которая пересекает так называемый cattle-grid[77] римской дороги и ведет вниз через пустошь к окруженной темным водяным рвом ферме Моут, где Алек Гаррард вот уже добрых два десятилетия трудится над моделью Иерусалимского храма. Алеку Гаррарду за шестьдесят. Всю жизнь он работал на земле. Вскоре после окончания деревенской школы он увлекся моделированием и, как многие, начал с того, что долгими зимними вечерами мастерил из маленьких деревяшек знаменитые барки и парусники вроде «Катти Сарк» и «Мэри Роуз». Это занятие вскоре переросло в страстное увлечение. Прибавьте сюда интерес, который он как проповедник методистской церкви давно уже питал к фактическим основам библейской истории. И вот однажды вечером в конце шестидесятых годов, когда он как раз загонял в стойло скотину (он сам мне рассказал об этом), ему пришла в голову идея построить Иерусалимский храм в точности таким, каким он был в начале нашей эры. Ферма Моут – тихий, мрачноватый дом. Каждый раз, когда я во время своих визитов, свернув сюда с проселочной дороги, подходил к входной двери по мостику через ров, нигде не было видно ни души. Даже приведя в действие тяжелый латунный молоток, вы не вызовете никого из дома. Неподвижно стоит в палисаднике чилийская араукария. Даже утки на воде рва не движутся. Заглянув в окно, вы увидите мебель, дремлющую на своих постоянных местах как бы с незапамятных времен: блестящие, как зеркало, обеденный стол и кресла; комод красного дерева; стулья с высокими спинками, обитые красным бархатом; камин и фарфоровые безделушки на каминной полке.

И вам покажется, что обитатели дома уехали или умерли. Но как раз тогда, когда после продолжительного ожидания и прислушивания вы соберетесь уходить в убеждении, что, видимо, пришли не вовремя, вы обнаружите, что Алек Гаррард, стоя в стороне, ожидает вас. Так было и в тот летний день, когда я пришел сюда пешком из Иоксфорда. Алек Гаррард, как всегда, был одет в зеленый рабочий комбинезон, и на носу у него, как всегда, красовались очки часовщика. Мы обменялись несколькими ничего не значащими словами и направились прямо к сараю, где ждет своего завершения Иерусалимский храм. Правда, процесс завершения идет так медленно, что от года к году почти не заметно никакого прогресса. Но это объясняется, во-первых, размерами мастерской, площадь коей составляет почти десять квадратных метров, а во-вторых, крошечностью и точностью отдельных деталей. До завершения процесса еще далеко, хотя Алек Гаррард, как он мне сказал, за это время сильно сократил хозяйство, чтобы иметь возможность полностью посвятить себя созиданию храма. У него осталось всего несколько голов скота, сказал он, да и то скорее из симпатии к животным, чем ради выгоды. Просторные пашни вокруг дома (вы же сами видели, сказал он) почти все снова заросли луговой травой, а сено он продает на корню одному из соседей. На трактор он не садился уже целую вечность. Почти каждый день он работает над храмом хотя бы несколько часов. Прошлый месяц ушел на раскрашивание примерно сотни фигурок высотой в один сантиметр, и уже больше двух тысяч таких фигурок населяют территорию храма. Что уж говорить об изменениях, сказал Алек Гаррард, которые приходится снова и снова вносить в конструкцию, когда исследования приводят к новым выводам. Ведь археологи, как известно, расходятся во взглядах относительно точного устройства храма. Да и мои собственные, часто добытые ценой больших усилий результаты, сказал Алек Гаррард, не в любом случае надежнее, чем мнения несогласных друг с другом ученых. По словам Алека, его модель считается нынче самой точной из всех когда-либо созданных копий храма. К нему регулярно приезжают визитеры со всего света, историки из Оксфорда и исследователи Библии из Манчестера, археологи из Святой Земли, ортодоксальные иудеи из Лондона и агенты евангелических сект из Калифорнии, которые предложили ему заново (по его расчетам) построить храм в пустыне Невада. Его завалили своими проектами телевизионщики и издатели. Даже лорд Ротшильд предложил установить готовую модель в вестибюле своего сельского замка в окрестностях Эйлсбери и показывать ее публике. Единственное преимущество, которое до сих пор принесло Алеку внимание, вызванное его работой, состоит в том, что его родня и соседи, более или менее открыто сомневающиеся в его вменяемости, перестали так уж сильно донимать его своими презрительными замечаниями. По словам Алека Гаррарда, ему вполне понятно, как легко можно счесть безумцем человека, который год за годом все сильнее запутывается в паутине своих фантазий да еще торчит в холодном сарае, занимаясь, в общем, бессмысленной и бесцельной работой. Это не лезет ни в какие ворота, особенно если человек забывает обрабатывать свои поля и выклянчивать положенные ему денежные пособия. Меня, сказал Алек Гаррард, никогда не заботило мнение моих соседей, разжиревших на сумасбродной аграрной политике брюссельских деятелей. Но то, что моей жене и детям подчас мерещилось, будто я спятил, – вот это, сказал Алек Гаррард, огорчало меня больше всего. Больше, чем я мог себе в этом признаться. Поэтому день, когда на мой двор въехал на своем лимузине лорд Ротшильд, был действительно поворотным пунктом в моей жизни. Ведь с того дня моя родня стала считать меня ученым, который занимается исследованиями серьезных вещей. С другой стороны, постоянно растущее число посетителей, конечно, отвлекает меня от работы. А работы предстоит еще ужасно много. Можно сказать, что сегодня, когда я уточняю так много сведений, работать во всех отношениях труднее, чем десять или пятнадцать лет назад. Один из этих американских евангелистов спросил меня однажды, получил ли я свое представление о храме путем Божественного откровения. «And when I said to him it’s nothing to do with divine revelation, he was very disappointed. If it had been divine revelation, I said to him, why would I have had to make alterations as I went along? No, it’s just research really and work, endless hours of work»[78], – сказал Алек Гаррард. Нужно штудировать Мишну, продолжал он, и все прочие доступные источники, и римскую архитектуру, и особенности сооружений, воздвигнутых Иродом в Масаде и Бородиуме, ведь только так приходишь к правильным идеям. Вся наша работа в конечном счете опирается на идеи, только на идеи, а они постоянно меняются и вынуждают нас разрушать то, что мы уже считали законченным, и начинать все сначала. Вероятно, я бы никогда не связался со строительством храма, имей я понятие о тех требованиях, какие предъявит мне моя работа, все более безбрежная и все более основательная. Ведь чтобы добиться впечатления жизненной достоверности, следует изготовить вручную и вручную же расписать каждый сантиметровый кессон на перекрытии колоннад, каждую из сотен колонн и каждый отдельный камешек из многих тысяч тесаных камней. Теперь, когда края моего поля зрения постепенно начинают темнеть, я подчас спрашиваю себя, закончу ли я свою стройку. Что, если все, что я создал до сих пор, всего лишь жалкая поделка? Но бывают дни, когда в окна льется вечерний свет и я поддаюсь своему воображению. И вижу все сразу как единое целое: храм с его портиками и жилыми помещениями для священнослужителей, римский гарнизон, бани, продуктовый рынок, места для жертвоприношений, извилистые переходы и лавки менял, огромные ворота и лестницы, постоялые дворы, и внешние провинции, и горы на заднем плане. И на миг мне кажется, что все уже завершено и я заглядываю в просторы вечности. Напоследок Алек Гаррард извлек из груды бумаг какой-то иллюстрированный журнал и показал, как это выглядит сегодня: белые камни, темные кипарисы, а посреди – сияющий золотой купол кафедрального собора в скалах, который мне тут же напомнил купол нового реактора «Сайзуэлла». В лунные ночи он сверкает над сушей и над морем, как какая-то святыня. Храм, сказал Алек Гаррард, когда мы покидали мастерскую, просуществовал всего сто лет.

«Perhaps this one will last a little longer»[79]. Мы еще немного постояли на мостике через ров, и Алек рассказал мне о своей слабости к уткам, парочка которых тихо скользила по воде, подбирая корм; время от времени он вытаскивал его из кармана брюк и рассыпал для них. Я всегда, сказал Алек Гаррард, держал уток, еще в детстве, и всегда цвета их оперения, особенно темно-зеленый и белоснежный, казались единственно возможными ответами на вопросы, не дававшие мне покоя. Так было всегда, сколько я себя помню. На прощание я сказал, что пришел сегодня пешком из Йоксфорда и собираюсь идти дальше в Харлстон. И Алек предложил подвезти меня на своей машине, потому что у него и самого есть дела в городе. Потом мы полчаса молча сидели рядом в кабине его пикапа, и мне хотелось, чтобы эта короткая поездка никогда не кончалась, «that we could go on and on, all the way to Jerusalem»[80]. Но вместо этого мне пришлось сойти в Харлстоне у гостиницы «Лебедь». Зданию гостиницы несколько сотен лет, а ее номера, как выяснилось, обставлены самой ужасающей мебелью, которую только можно вообразить. Изголовье розовой кровати представляло собой конструкцию высотой примерно в пять футов с многочисленными встроенными ящичками и полочками, окрашенную «под черный мрамор» и напоминавшую алтарное украшение. Тонконогий туалетный столик был изукрашен золочеными арабесками. А зеркало, встроенное в платяной шкаф, отражало вас в странно искаженном виде. Поскольку дощатый пол был очень неровным и сильно покатым по направлению к окнам, все предметы мебели стояли как-то косо, и даже во сне меня преследовало чувство, что я нахожусь в доме, который вот-вот рухнет. Поэтому на следующее утро я с известным облегчением покинул гостиницу «Лебедь» и, держась восточного направления, вышел из города на поля. Местность, которую я пересек, сделав большой крюк, была почти такой же малонаселенной, как та, где я находился позавчера. Поселки, в которых редко насчитывается больше дюжины домов, расположены на расстоянии примерно двух миль друг от друга. Все они без исключения носят имена патронов приходских церквей, то есть называются Сент-Мэри, Сент-Майкл, Сент-Питер, Сент-Джеймс, Сент-Эндрю, Сент-Лоуренс, Сент-Джон и Сент-Кросс, отчего и весь район жители называют Святые. Здесь, например, говорят: «Не bought land in the Saints, clouds are coming up over the Saints, that’s somewhere out in the Saints»[81] и т. п. Я сам, шагая по этой в основном лишенной деревьев и все-таки необозримой равнине, говорил себе: «That I might well get lost in The Saints»[82]. Запутанная английская система пешеходных троп то и дело вынуждала меня изменять направление. А в тех местах, где обозначенная на карте дорога была распахана или заросла, приходилось идти наобум, куда глаза глядят. Несколько раз мне казалось, что я заблудился, но около полудня вдали замаячила круглая башня церкви Святой Маргариты в Илкетсхолле. Через полчаса я уже сидел, прислонившись спиной к какому-то надгробию, на кладбище местной общины, численность коей не изменилась со времен Средневековья. Священники, служившие в XVIII и XIX веках в таких захолустных приходах, нередко вместе с семьями жили в ближайших городках и просто наезжали в свои церкви один-два раза в неделю, чтобы отслужить мессу или как-то еще соблюсти порядок. Одним из таких священников церкви Святой Маргариты в Илкетсхолле был преподобный Айвз, математик и довольно известный эллинист. Он жил с женой и дочерью в Банги. Поговаривали, что он любил опрокинуть вечером бокал Канарского игристого. Дело было в 1795 году. Летом священника часто посещал молодой французский дворянин, бежавший в Англию от ужасов революции. Айвз беседовал с ним о поэмах Гомера, об арифметике Ньютона и о поездках в Америку, где побывали они оба. И какие там просторы, и какие там безграничные леса, и какие высокие стволы, вздымающиеся вверх, как колонны величайших соборов. А водные массы Ниагары, низвергающиеся в бездну! Что означал бы их вечный гул, если бы на берегу водопада не стоял человек, ощущая свое безмерное одиночество в этом мире? Шарлотта, пятнадцатилетняя дочь священника, упоенно прислушивалась к этим беседам, особенно когда благородный гость живописал фантастические истории, в которых фигурировали украшенные перьями воины и индейские девушки, чья темная кожа свидетельствовала о блеклости морали. Однажды, говорят, она так расчувствовалась, что даже выбежала в сад. Речь как раз шла о преданном псе некоего отшельника, сопровождавшем одну из таких индианок, чья душа уже склонялась к христианству. Позже, когда рассказчик спросил Шарлотту, что именно так растрогало ее в его описании, она ответила, что, прежде всего, образ этого пса с фонарем, который он нес на палке, зажатой в зубах, освещая перепуганной Атале опасную дорогу в ночи. Такие мелочи всегда захватывают сильнее, чем высокие мысли. Так что изгнанный из своего отечества и, несомненно, окруженный романтической аурой благородный виконт в течение нескольких недель постепенно вошел в роль домашнего учителя и близкого друга. Вполне естественное развитие событий, само собой разумеется, тут вам и французский язык, и диктанты, и светские беседы. Шарлотта просила своего друга разработать дальнейшие планы обучения. Ее интересовала древняя история, топография Святой Земли и итальянская литература. Долгие послеобеденные часы они проводили за чтением «Освобожденного Иерусалима» Тассо и «Новой жизни», и нередко при этом на шее девушки выступали алые пятна, а сердце виконта громко стучало и подкатывало под самый шейный платок. День обычно заканчивался уроком музыки. В доме сгущались сумерки, а в саду еще сиял вечерний свет, когда Шарлотта исполняла ту или иную пьесу из своего репертуара, а виконт «appuyé au bout du piano»[83] молча ее слушал. Он отдавал себе отчет, что совместные занятия с каждым днем все больше их сближают, пытался проявлять максимальную сдержанность, пребывал в убеждении, что не отважится поднять перчатку Шарлотты, и все же чувствовал, что его тянет к ней с неотразимой силой. С некоторым недоумением, напишет он позже в «Замогильных записках», я заранее увидел тот момент, когда буду вынужден удалиться. Прощальный ужин был глубоко печальной трапезой, за которой никто не знал, о чем говорить. После ужина, к удивлению виконта, не мать, но отец вместе с дочерью удалился в гостиную. А матери пришлось играть необычную, нарушающую все приличия роль. Пустив в ход все свое обаяние, как замечает виконт, она попросила его руки для своей дочери, чьи чувства, как она сказала, полностью принадлежат ему. У вас больше нет отечества, сказала она, ваши имения конфискованы, ваши родители мертвы, что может позвать вас назад во Францию? Оставайтесь с нами и вступайте в наследство здесь как наш приемный сын. Виконт вряд ли мог оценить все великодушие этого предложения неимущему эмигранту. Оно было сделано явно с одобрения преподобного Айвза и повергло виконта в полное душевное смятение. С одной стороны, он ничего так сильно не желал, как провести остаток дней вдали от мира в лоне этого семейства. С другой стороны, пишет он, наступил мелодраматический момент, когда он вынужден был признаться, что уже женат. Пусть заключенный им во Франции брак (который устроили его сестры, в определенной степени через его голову) оставался делом формальным, это ни в малейшей степени не смягчало невыносимость его мучительного положения. Ведь он угодил в него и по своей вине. И когда он отвергает сделанное мадам Айвз предложение отчаянным воплем: «Arrêtez! Je suis marié!»[84], она падает в обморок. Ему не остается ничего иного, как в ту же минуту покинуть гостеприимный дом с твердым намерением никогда больше туда не возвращаться. Позже, записывая свои воспоминания о том злополучном дне, он спросит себя: что, если бы он промолчал, если бы согласился провести всю жизнь как gentleman chasseur[85] в захолустном английском графстве? Вероятно, я бы не доверил бумаге ни единого слова, вероятно, я бы в конце концов даже забыл родной язык. И так ли уж много, спрашивает он себя, потеряла бы Франция, если бы я таким образом растворился в воздухе? И не стала бы жизнь лучше в конечном счете? И разве правильно растрачивать свое счастье на реализацию таланта? И покроет ли все, что написано мной, мою могилу? И вообще сможет кто-нибудь еще понять это в измененном до основания мире? Виконт пишет эти строки в 1822 году. Теперь он посол Франции при дворе Георга IV. Однажды утром, когда он работает у себя в кабинете, камердинер докладывает, что его желает видеть некая леди Саттон. На пороге появляется незнакомая дама в сопровождении двух мальчиков лет шестнадцати, она так взволнована, что, кажется, с трудом держится на ногах. Виконт берет ее за руку и усаживает в кресло. Мальчики становятся по сторонам кресла. Дама же, слегка отведя в сторону черные траурные ленты чепца, произносит тихим, срывающимся голосом: «Mylord, do you remember me?»[86] И я, пишет виконт, узнал ее. Спустя двадцать семь лет я снова сидел рядом с ней, и слезы навернулись мне на глаза, и сквозь пелену этих слез я видел ее совершенно такой же, какой она была в то сошедшее в тень лето. «Et vouz, Madame, me recon-naissez-vouz?»[87] – спросил я ее. Она, однако же, ничего не ответила, но лишь взглянула на меня с печальной улыбкой, так что я догадался, что мы любили друг друга много больше, чем я себе тогда признавался. Я ношу траур по моей матушке, сказала она, отец умер несколько лет назад. С этими словами она отняла у меня свою руку и прикрыла лицо. Мои дети, продолжала она через некоторое время, – сыновья адмирала Саттона, за которого я вышла через три года после вашего отъезда. Простите меня. Сегодня мне больше нечего сказать. Я подал ей руку, сказано в записках виконта, и, пока она шла через дом, вниз по лестнице к своей карете, я держал ее руку у своего сердца и чувствовал, как она дрожит всем телом. Когда она отъезжала, два мальчика в трауре сидели напротив нее, как двое немых слуг. «Quel boulversement des destinées!»[88] В следующие четыре дня, пишет виконт, я еще четыре раза виделся с леди Саттон в Кенсингтоне (она оставила мне адрес). Мальчиков каждый раз не было дома. И мы разговаривали и молчали, и с каждым «Вы помните?» наша прошлая жизнь все отчетливее вставала перед нами, поднимаясь из бездны времени. Во время четвертого моего визита Шарлотта попросила меня замолвить словечко за старшего из ее сыновей перед лордом Каннингом. Каннинг был тогдашним губернатором Индии, а ее сын собирался ехать в Бомбей. По ее словам, она приехала в Лондон единственно ради этой просьбы, а теперь ей нужно возвращаться в Банги. «Farewell! I shall never see you again! Farewell!»[89] После нашего мучительного расставания я на долгие часы запирался в своем кабинете в посольстве и, прерываемый снова и снова лишь напрасными размышлениями и сожалениями, переносил на бумагу нашу горестную историю. И при этом во мне неотвязно звучал вопрос: не теряю ли я еще раз Шарлотту? Не предаю ли я ее окончательно уже тем, что веду эти записи? Но правда и то, что иначе как с помощью записей я не мог избавиться от воспоминаний, овладевавших мной так часто и так неожиданно. Останься они запертыми в моей памяти, они становились бы со временем все тяжелее и тяжелее, так что я бы сломался под их бременем. Месяцами и годами воспоминания, незаметно разрастаясь, дремлют в нашей душе, пока какая-то мелочь, безделица не вызовет их наружу, и они странным образом ослепят нас, закроют от нас реальную жизнь. Как часто поэтому я считал воспоминания и перенесение их на бумагу предосудительным, в сущности, унизительным, проклятым занятием! И все же, что бы мы были без воспоминаний? Мы не смогли бы привести в порядок простейшую мысль, самое чувствительное сердце лишилось бы способности испытывать склонность к другому сердцу, наше существование состояло бы из бесконечной смены бессмысленных мгновений, и от прошлого больше не осталось бы и следа. Какого только горя нет в нашей жизни! Она так полна извращенных фантазий, так напрасна, она почти тень тех химер, которых выпускает на волю наша память. Чувство изолированности во мне становится все более пугающим. Вчера, проходя по Гайд-парку, я показался себе таким жалким, таким отторгнутым пестрой толпой. Словно издалека я смотрел на красивых молодых англичанок. Куда девалось страстное смущение, которое я испытывал прежде, держа их в объятиях? Сегодня я почти не поднимаю глаз от работы. Я стал почти невидим, в какой-то степени я похож на мертвеца. Может быть, поэтому (если смотреть с моей колокольни) мир, почти покинутый мною, окружен особой тайной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю