Текст книги "Когда боги глухи"
Автор книги: Вильям Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 47 страниц)
Яков Ильич Супронович, сгорбившись, сидел на низенькой деревянной скамейке у своего дома и дымил самосадом, на ногах серые подшитые валенки, на плечи наброшен зеленый солдатский ватник, нежаркое солнце припекало большую лысину, глубокие морщины и густые седые брови делали его лицо суровым и печальным. Желтые щеки обвисали у подбородка, под бесцветными глазами в красных прожилках набрякли мешки. Нездоровый вид был у Якова Ильича. Он задумчиво смотрел на Тимаша, который ловко строгал рубанком на верстаке белую доску. Курчавая стружка лезла из рубанка и, закручиваясь в кольца, сама по себе отрывалась и падала к ногам старика. Тимаш в полосатом, с продранными локтями пиджаке и широких солдатских галифе наступал на хрустящую стружку сапогами. По привычке он что-то рассказывал, щурясь на ослепительную доску, ласково проводил по обструганному месту шершавой коричневой ладонью. Несколько готовых досок были прислонены к стене, на одной из них грелась на солнце крапивница.
Яков Ильич не слушал старика, он думал свою тяжкую думу. От крепкого самосада першило в горле и пощипывало глаза. Врач сказал, что курить вредно, а что сейчас Якову Ильичу не вредно? Жирное и сладкое есть нельзя, выпить – упаси боже, спать на левом боку – сердце жмет… Вызывали в Климове, в райотдел НКВД, вот и жмет сердце. Сколько дел натворил непутевый Ленька! А теперь батьке покоя не дают, спасибо, что самого не посадили… Наверное, пожалели по старости, да и старший, Семен, отличился в партизанах, орденом награжден, – тоже засчиталось… Двух сыновей вырастил, и оба такие разные, а когда-то рядышком бегали по питейному заведению с подносами и улыбались клиентам… Когда это было?..
– …. Ясное дело, утек с басурманами на чужбину твой Ленька-то, разбойник, – говорил Тимаш. – Че ему тута было делать? Сразу бы к стенке, а то и в петлю. Он и сам был лют на расправу. Сколько раз грозился меня на сосенке вздернуть… Ты уж прости, Яков Ильич, а младший сынок у тебя уродился говенный. Не чета Семену. В одном гнезде, а птенцы разные… Может, Леньку кукушка серая тебе подкинула?
– Какая кукушка? – кашлянув, спросил Супронович.
– Дмитрий-то Андреич локти кусал, что Леньку упустили… И Семен твой толковал: мол, рука не дрогнула бы родному брату пулю промежду глаз влепить!
– Ну ты, борона без зубьев! – прикрикнул Яков Ильич. – Борони, да знай меру. Про кукушку какую-то выдумал.
– Ты, Яков Ильич, на меня не покрикивай, – ухмыльнулся в бороду Тимаш, продолжая строгать. – Было время, боялись тебя, а теперя ты – пугало огородное, сиди на завалинке, как копна прошлогодняя, и помалкивай себе… Греет солнышко – ты и радуйся жизни, а горло, милок, не дери. Тебя и несмышленые ребятишки не боятся. Кто ты теперя? Родной отец врага народа. Моли бога, что Советская власть тебя в живых оставила. Ленька Ленькой, а у тебя тоже рыльце в пушку… Кто одежей убитых да повешенных торговал? Покойничков-то я, милок, в землю зарывал, так они все были голенькие, в чем мать родила. Твой Ленька-то приказывал мне раздевать их, – понятно, кто получшей был одет, – мол, неча добру пропадать… Может, оно и верно, но дело-то это греховное, не христианское. А вспомни, как ты перед зелеными и черными мундирами на задних лапках стоял. Небось оттого и согнуло твою спину, что много кланялся. Хучь ты и прожил всю жизнь в достатке, не завидую я тебе, Яков Ильич: на старости-то лет сидишь у разбитого корыта, люди здоровкаются, правда, с тобой, но то, что ты оккупантам прислуживал, до смерти не простят. Все говорили, мол, умный ты, хитрый, а в чем же твоя хваленая хитрость да ум? Дети от тебя отвернулись, внуки стыдятся твоей фамилии, да и богатство твое – фью! – накрылося… Копил, копил, а такие же бандюги, как твой Ленька, и ограбили. Когда прижали к стенке и нож к горлу приставили, небось сам тайничок с золотишком да каменьями показал, а?
Жестокие слова старика камнями падали на лысую голову Супроновича, и что ни слово – истинная правда. И никогда не думал Яков Ильич что у правды такой зловещий оскал, как у смерти. Будь она проклята, эта правда, вместе с Тимашем! И какого дьявола он позвал его стол для летней кухни мастерить! Да разве раньше этот пьянчужка посмел бы такое ему говорить? Сколько раз из питейного заведения сыновья выкидывали Тимаша, как мешок с гнилой картошкой, на двор! И за человека-то его Яков Ильич не считал, а вот он жив-здоров, похваляется, что за какие-то заслуги перед партизанами медаль должен получить…
От досады аж дыхание перехватило, на глазах выступили злые непрошеные слезы… Больше всего жаль драгоценностей. Всю жизнь копил золото, кольца с камнями, перстни, серьги, знал, что эти вещи всегда и везде будут в цене. Бумажные деньги – тьфу! Меняется власть – меняются и деньги, а золото не ржавеет и при любой власти в чести. Да и сама мысль, что у тебя спрятано золотишко на черный день, согревала сердце. Никто, кроме Леньки, не знал про богатство. А где оно схоронено, не ведал и он. И вот перед самым приходом Советской Армии нагрянули к нему ночью два незнакомых парня, ни одного из них в Андреевке раньше не встречал. В руках – пистолеты, на шее – автоматы. Не стали ничего шарить, трогать, а вытащили Якова Ильича из теплой постели и прямо спросили: где, мол, клад схоронен. Совал им деньги – и советские, и оккупационные марки, – разводил руками: мол, берите все, что хотите, а клада нет у меня!.. Христом-богом клялся. И тогда два дюжих парня привязали его к стулу и стали брючным ремнем душить, потом раскалили на керосиновой лампе металлическую вилку и предупредили, что, если не скажет, вставят ему ее тупым концом в то самое место, в которое раньше кол забивали… Да, эти изверги не собирались шутить!.. И Яков Ильич повел их в дровяной сарай, достал из поленницы березовую чурку, вытащил пробку, и посыпались на земляной пол царские золотые монеты, которые он любовно называл «рыжиками». Так и этого им показалось мало, потребовали каменья… Отдал и заветную шкатулку Яков Ильич.
Не надо было долго голову ломать, чтобы догадаться, кто их навел. Сын, Ленька… Да и по тому, как привычно и деловито принялись его пытать парни, сразу сообразил Яков Ильич, что сын их подослал, по ухваткам видно, что каратели… И то, что родной сын на такое пошел, больше всего угнетало Супроновича. И дураку понятно, что не взял бы он в могилу свое богатство, детям бы и внукам оставил… Да, видно, Ленька не собирался сюда больше возвращаться, вот почему и решился на черное дело против родного отца… И впрямь, не подлая ли кукушка подкинула его в гнездо?..
– … А как помер наш Андрей Иванович Абросимов? – уже о другом говорил неугомонный Тимаш. – Ерой! В первую мировую Георгия заслужил, а во вторую Отечественную посмертно орденом Красного Знамени награжден. Сам в газете читал. Немцы-то думали, он им старостой служит, а Андрей с партизанами был заодно. Кто мы с тобой по сравнению с им? Так, мелочишка… Повесить твой Ленька с Бергером его хотели, а он и тут сам себе смерть геройскую выбрал: пал от вражьей пули да и с собой еще кое-кого на тот свет прихватил! А могилу его я так заховал, что никто не нашел, Ленька-то пытал меня: куда я его дел? Набрехал, что в овраг сгрузил, как было велено, а голодные собаки да волки, видать, все растащили… Ты в кутузке сидел в Климове, когда Андрея Ивановича торжественно захоронили на кладбище, говорят, памятник поставят, об этом и сын его, Дмитрий, хлопочет.
Яков Ильич тяжело поднялся со скамейки, подошел к верстаку, потрогал обструганные доски – гладкие и теплые, как атлас.
– Куда столько настрогал? – сказал он, щурясь на солнце. – Тут, гляжу, мне и на гроб хватит…
– Чиво на тот свет торопишься? – вздохнул Тимаш. – Не печалься ты, Яков Ильич, за свое сгинувшее богатство, ей-богу, без него легче на свете живется. Возьми меня: за душой больше сотняги никогда не бывало, а обут, одет, сыт, пьян и нос в табаке! Деньги да добро требуют много заботы, а мне она ни к чему, эта забота. Хожу, людей смешу, слушаю птиц, гляжу на облака – и жизня мне кажется очень даже замечательной. А сколь тебя знаю – и улыбки-то на твоем лице никогда не видал, все суетишься, бегаешь, считаешь, тянешь все к себе, как паук, а и тот ведь одной-двумя мухами сыт. В народе-то говорят: «Не тот беден, кто мало имеет, а тот, кто много хочет»…
– Кого учишь жить, дурак ты беспорточный? – без злости покачал головой Яков Ильич. – Да будь бы я таким, как ты, лучше бы и на свет божий не родиться! Ты поганым кустом в овраге всю жизнь прожил и солнышка-то никогда толком не видел! Гриб ты поганый, мухомор, а меня учишь? Деньги-то к таким, как ты, голоштанным, не прилипают, отскакивают от рук. Ты и сотняги не зарабатывал, а я, темнота несусветная, тыщи в руках держал! Вот на этой ладони… – Он вытянул вперед жирную руку. – Брильянты сверкали! Царские золотые червонцы переливались…
Тимаш даже строгать перестал, с интересом уставился на Супроновича, к седой курчавой бороде пристало золотистое колечко стружки.
– Гляди каков, а? – проговорил он. – Без зубов, а кусаешься! Ладошку-то я твою вижу, Яков Ильич, а брильянтов да золотых червонцев чтой-то нет. Где они? Были, да сплыли, а ты с той поры аж весь почернел от тоски по своему богатству. Глаза бы твои не смотрели на белый свет! И утром и вечером стонешь да зубами скрипишь от жадности своей да злости… А я кажинному деньку радуюсь, птицами любуюсь да людей люблю. Даже ты, старый скупердяй, меня не раздражаешь, жалею я тебя! Вот и посуди, кто ж из нас двоих веселее живет – ты иль я?
Яков Ильич молча смотрел на него. Лысина еще больше побагровела, глаза тяжело ворочались в глазницах.
– Знаешь че, Яков? – продолжал Тимаш. – Я тебе из оставшихся досок гроб одно загляденье смастерю и ни копейки за это не потребую…
Яков Ильич открыл было рот, но вдруг ухватился рукой за верстак, лицо его побелело.
– Будь он трижды проклят, кукушкин сын! – заскрежетав зубами, проговорил он. – Не будет ему счастья и на чужбине… Вор! Вор! Вор!
– Гляди, как свое даже сгинутое добро за душу человека держит, будто костлявая за горло, – подивился дед Тимаш, принимаясь за работу. – Ты, Яков Ильич, держи дурную кровь в узде, ненароком в башку ударит при твоей-то комплекции… тогда и впрямь придется из этих досок не стол тебе сколачивать, а последнюю сосновую хоромину…
– Бросай, Тимаш, это дело, – усталым голосом произнес Супронович, глаза era погасли. – Подымемся наверх, там у меня бутылка водки и закуска найдется.
– Яков Ильич, золотой мой, дай бог тебе здоровья! – Так весь и засветился Тимаш. – Почитай, четыре десятка лет тебя знаю, вон сколько, – он повел рукой вокруг, – на тебя наработал, а сидеть с тобой за одним столом и водку пить ни разу не доводилось! Вот уважил так уважил!
И не понять было, всерьез все это говорит старик или насмехается над Супроновичем…
Глава вторая
1Высокий, широкоплечий юноша в голубой спортивной футболке со шнурком на груди вместо пуговиц и зеленых мятых бумажных брюках рано утром сошел в Андреевке с пассажирского, прибывшего из Климова. Лучи летнего солнца освещали пустынный перрон, ярко алела фуражка дежурного, в пристанционном сквере щебетали птицы. Через руку у юноши была переброшена коричневая куртка, вещей никаких не было. Насвистывая, он пошел к водонапорной башне, над которой кружили стрижи. Присев на пустой ящик из-под гвоздей, достал из кармана широких брюк пачку «Беломора», закурил, глаза его были прикованы к дому Абросимовых. На окнах играл отблеск солнца, дверь в сени была приотворена, скоро на крыльце показалась Ефимья Андреевна. Она покликала кур, высыпала из чашки на землю крупу и снова ушла в дом. На дворе Широковых бегал по лужайке серый щенок, тыкался носом в забор, повизгивал. Раздался раскатистый и гулкий, как выстрел, хлопок – и сразу в домах захлопали двери, заскрипели калитки, хозяйки выгоняли коров, коз, овец на улицу, а в конце ее показался пастух в зеленой гимнастерке навыпуск. Длинный кнут через плечо волочился по пыли. «Эге-ей! Вы-гоня-яй!» – звонко выкрикивал он и, с силой пустив прямо с плеча вперед длинное кольцо ременного кнута, издавал оглушительный хлопок, заставляющий животных прибавлять шагу.
Когда стадо пропылило в сторону речки Лысухи и снова стало тихо, юноша бросил окурок в пожарный ящик с песком и направился по главной улице. У сельпо он повернул налево – чувствовалось, что он здесь хорошо ориентируется. Чем ближе подходил он к дому Александры Волоковой, тем шаги его становились медленнее, скоро он остановился у дома напротив, прислонился к березе и стал пристально вглядываться в окна. Занавеска на окне шевельнулась, выглянуло белое женское лицо, немного погодя дверь распахнулась, и на крыльце показалась хозяйка. Сложив ладонь лодочкой, она взглянула на солнце, всплеснула руками и бегом бросилась к хлеву, примыкающему к дому. Выпустив корову, схватила прут и погнала ее к калитке. Александра была в ситцевом платье, поверх накинута вязаная кофта, взлохмаченные русые волосы спускались на полные плечи. Хмурясь, она торопливо прошагала мимо юноши, во все глаза смотревшего на нее. Юноша резко отвернул лицо, сделав вид, что смотрит на ласточек, усевшихся на телеграфные провода. Впрочем, Александра вряд ли обратила на него внимание: она спешила догнать стадо, несколько раз ударила косящуюся на нее фиолетовым глазом корову прутом.
Юноша, воровато оглянувшись, проскользнул в распахнутую калитку, поднялся на крыльцо и исчез в доме. Появился он через несколько минут, торопливо зашагал по тропинке. Навстречу ему попалась хромая сука с отвисшими сосцами и печальными глазами. Сука отскочила в сторону, уступая ему дорогу, и негромко тявкнула, но юноша ничего не замечал, глаза его были широко распахнуты, на губах играла легкая улыбка. Он снова вернулся на станцию, уселся в сквере на низенькую скамейку и достал из кармана несколько фотографий; перекладывая одну на другую, долго разглядывал их. На фотографиях были изображены Александра Волокова, ее второй муж Григорий Борисович Шмелев, светловолосый глазастый мальчик… Юноша, наглядевшись на фотографии, стал одну за другой рвать на мелкие клочки, самую последнюю, где была изображена Александра, поколебавшись, снова сунул в карман. Сложив глянцевитые обрывки в кучу, поджег; когда от них остался тлеющий пепел, услышал недовольный голос за спиной:
– Ты что тут, пожар хочешь наделать?
Перед ним стоял дежурный, кожаным чехлом с флажками он похлопывал себя по синей форменной брючине.
– Вылез по ошибке не на той станции, – улыбнулся юноша. – Вот и загораю тут… Скажите, когда следующий поезд на Ленинград? – Он вскочил со скамейки и старательно затоптал пепел.
– На Ленинград! – хмыкнул дежурный. – Садись на товарняк, он тут сейчас сделает остановку и переждет встречный, и езжай до Климова, а оттуда на Ленинград много поездов.
– Вот спасибо! – обрадовался юноша. – А то я… – он кивнул на пути, – уже хотел по шпалам.
Дежурный, услышав паровозный гудок, пошел на перрон, юноша за ним. Прибыл товарняк. Перед самым отходом, когда уже свистнул кондуктор, юноша вскочил в тамбур, уселся на верхнюю ступеньку. Перед ним проплыл высокий забор, затянутый сверху колючей проволокой. Когда-то тут в кирпичных казармах жили военные, после того как в войну советские бомбардировщики дотла разбомбили немецкий арсенал, базу не стали восстанавливать, на ее месте построили большой стеклозавод и деревообрабатывающий комбинат, так что Андреевка после войны не заглохла, а, наоборот, стала расцветать. Даже на телеграфном столбе у вокзала висело объявление, что требуются рабочие, рабочие, рабочие… На месте сгоревшего поселкового Совета построили новый. На окраине белело кирпичное двухэтажное здание школы. Пять лет прошло, как закончилась война, а в Андреевке не осталось и следов от пожарищ, бомбежек, разрушений.
Товарняк звонко застучал буферами, вагон дернулся и медленно покатился. Проплыла коричневая железнодорожная казарма на бугре, будка стрелочника, замелькали кусты, дальше пошел молодой сосняк. Нет, все же война оставила свои оспины на теле земли, то тут, то там возникали круглые, заросшие травой и жидкими кустиками воронки. Особенно много их было за железнодорожным мостом через Лысуху. Под убаюкивающий стук колес Игорь Найденов слова, уж в который раз, стал вспоминать все, что произошло с ним начиная с того страшного 1943 года…
Он жил с матерью под Калинином, в небольшой деревеньке. У них было богатое хозяйство, в доме дорогие вещи, за скотиной ухаживали двое молчаливых рабочих. Первое время к ним часто приезжал отец, он был уже не Григорий Борисович Шмелев, а Карнаков Ростислав Евгеньевич, и по тому, как перед ним тянулись полицаи, видно было, что он занимает у немцев высокий чин. Потом отец перестал приезжать, а мать все чаще стала поговаривать, что лучше бы вернуться в Андреевку. И как только поблизости снова загрохотали пушки и по дорогам заползали танки и грузовики с солдатами, мать вместе с ним, Игорем, покинула чужую деревню. Они нагрузили добром большую повозку, запряженную двумя откормленными битюгами с мохнатыми копытами: в кадушках было засолено мясо и сало двух срочно зарезанных боровов, к задку телеги привязали самую дойную из пяти черно-белую корову и отправились по проселку в сторону Андреевки. Немецкие посты вполне удовлетворялись документом с орластой печатью, который мать прятала за чулок, – немцы его называли «аусвайс». Ночевали они в глухих деревнях. С хозяевами расплачивались салом. Чем ближе к Андреевке, тем оживленнее становилось на проселках: на запад двигались немецкие грузовики с ящиками, легковые машины, ползли пятнистые танки с прицепленными пушками. И немцы здесь были другие; злые, подозрительные. Многие с окровавленными повязками. Раньше проверяли документ и даже не заглядывали в повозку, а тут как-то попались им навстречу несколько крытых брезентом грузовиков с эсэсовцами в черных мундирах. Низкорослый, круглолицый офицер долго мусолил «аусвайс», оглядывал с ног до головы рослую мать в осеннем пальто с меховым воротником, йотом что-то сказал своим, и те, вышвырнув Игоря, полезли в повозку. Раздались их довольные возгласы, подбежали эсэсовцы с других машин, и скоро все добро было выворочено на дорогу.
– Аусвайс может быть фальшив, – по-русски сказал офицер. – Ваш муж нет там, где поставлена печать. Я сам еду оттуда…
Мать молча, со сжатыми губами, смотрела, как эсэсовцы растаскивали продукты, вытряхивали из узлов и чемоданов отрезы, платья, белье… Им оставили лишь повозку с лошадьми, – даже корову отвязали. Мать не плакала, только стискивала руку сына. Остальное отобрали под самым Климовом. Они с матерью ночь провели в лесу, слышали канонаду, в небо взвивались разноцветные ракеты, гудели невидимые самолеты, утром их остановили люди в красноармейской форме, мать не стала показывать им «аусвайс», потом она его спалила в костре. Бойцы сказали, что лошади нужны для орудийных расчетов, идет наступление по всему фронту, фрицы драпают.
– Наобещал твой батька рай земной, – сказала мать. – А оно вот как все повернулось! И мне, дуре, поделом. На чужое позарилась, а небось и своего лишилась… Как говорят, жадный глаз только сырой землей насытится…
Дом в Андреевке был цел, а вот от хозяйства и паршивой курицы не осталось. Мать бродила по дому злая, растрепанная, то и дело шпыняла Игоря, заставляла ходить с санками в лес и рубить там сучья, сухие деревца. В поселке на них первое время косо посматривали, старший брат Павел и Вадька Казаков гоголями ходили по поселку в красноармейской форме, на гимнастерках у них блестели боевые медали, которые они заработали в партизанах. В 1943-м немцы редко бомбили Андреевку, а в сорок четвертом если и пролетали над поселком самолеты, то лишь советские. Все говорили, что немцам скоро капут, по радио передавали сводки Информбюро, звучала веселая музыка.
Первое время Вадим и Павел носили на груди свои медали, но потом перестали: незнакомые люди, особенно военные, требовали у мальчишек документы, грозили отобрать боевые награды. Не верилось им, что поселковые мальчишки заслужили их в боях с фашистами.
И разве каждому будешь рассказывать, как они с партизанами пускали эшелоны под откос, обстреливали грузовики с солдатами, нападали на мотоциклистов?
В свою компанию Игоря не приняли, хотя и не обижали… Он сам на них обиделся. И вот из-за чего. Как-то мать послала его к Абросимовым за Пашкой – он там теперь жил и дома почти не показывался, – Игорь пришел туда. Старший брат, Вадька Казаков и Иван Широков играли на лужайке в карты, в банке лежали смятые трешки, пятерки, десятки. Игорь, забыв про поручение, подсел к ним и протянул руку за картой. Державший банк Вадим сделал вид, что не заметил.
– У меня сотняга! – похвастался Игорь, показав зеленую бумажку. Советских денег у них было много, мать перед отъездом в Калинин закопала в подполе целую цинковую коробку из-под патронов, набитую ассигнациями.
– На ворованные деньги не играем, – не глядя на него, буркнул Вадим.
– Какие ворованные? – взвился Игорь. – Мать сховала в подполе…
– А откуда они у вас? – спросил Иван, тараща на него злые глаза. – Твой батька – шпиён. До войны получал их от фашистов – за то, что ракеты в небо пущал. А как он саперов у электростанции убил?
– Мамка молоко красноармейцам продавала… – упавшим голосом произнес Игорь, но ему никто не ответил. – Я за батьку не в ответе, – помолчав, повторил он слова матери.
– Яблоко от яблони… – усмехнулся Вадим, встретившись с угрюмым взглядом Павла. – Катись ты, Шмелев-Карнаков, от нас подальше! Смотреть-то на тебя, гаденыша, противно!
– Много награбили под Калинином? – подковырнул Иван. – Говорят, твоя матка, как помещица, всей деревней заправляла.
– И батраки из военнопленных на вас горб гнули, – ввернул Вадим. – Думаешь, мы забыли?!
Лишь Павел молчал и хмуро смотрел в свои карты. Как-никак Игорь ему приходился братом по матери.
– Чей ход? – пробурчал он.
– Твово батьку наши к стенке поставят, – сказал Иван. – Эх, хорошо, коли бы его у нас в Андреевке судили!
– Его еще поймать надо! – со злостью вырвалось у Игоря.
– Глядите-ка, он еще защищает врага народа! – уничтожающе посмотрел на него Вадим. – А ну вали отсюда, гаденыш, пока кровь из сопатки не пустил!
Игорь не нашелся, что ответить, поднялся с колен и отправился домой, матери заявил, что больше к Абросимовым ни шагу, та только вздохнула и отвернулась.
А потом он подружился с поездным воришкой, ошивавшимся несколько дней на вокзале. Тот не стал спрашивать, кто у него батька, охотно вытащил из кармана карты. За два дня Игорь в бешеном азарте ухитрился проиграть в «очко» все материны деньги, переложенные из цинковой коробки в комод под постельное белье. Поняв, что он натворил, не выдержал и заплакал. В карты они резались под железнодорожным мостом через Лысуху. У него даже мелькнула мысль закрыть глаза и кинуться вниз головой, в каменистую неглубокую речушку… Каким ни было заскорузлым сердце у воришки – его звали Глиста, потому что он был тонкий и худущий, – а, видно, и ему стало жалко в прах проигравшегося мальчишку.
– Чего ты давеча толковал про корову-то? – спросил Глиста, глядя на него выпуклыми карими глазами с длинными девчоночьими ресницами.
– Мамка хотела на эти деньги корову купить… – выдавил из себя Игорь.
Глиста, не считая, разделил объемистую пачку денег на две равные части, одну вернул Игорю.
– Может, когда окажусь в твоих местах, молочком угостишь, – ухмыльнулся, раздвинув тонкие синеватые губы, Глиста. – Люблю парное молочко с хлебцем!
Ошалев от радости. Игорь припустил домой, там у комода с вытащенным ящиком и вывороченным на пол бельем его встретила мать. Он ее еще никогда не видал такой разгневанной: багровое лицо, белые глаза, закушенные губы.
– Вот я принес… – выхватив из кармана растрепанную пачку, протянул ей Игорь.
Ее тяжелая рука наотмашь ударила его по лицу, из глаз брызнули разноцветные искры, удары сыпались на голову, плечи, он упал, она стала пинать его ногами…
– Несчастный выродок! Ворюга! Навязался на мою голову… Убью мерзавца!..
До сих пор стоят в ушах ее гневные слова.
Не помня себя, он выкатился из комнаты и, размазывая по лицу кровь, перемешанную со слезами, кинулся на станцию. Глисту он нашел под дубовым деревянным сиденьем, тот сладко спал, пуская на подложенную под голову котомку слюну.
Почти полгода странствовал по стране на поездах Игорь Шмелев с Глистой. Новый дружок научил его воровать у спящих пассажиров в вагонах, срезать бритвой заплечные мешки со спин спекулянток, облапошивать торгующих снедью баб на базарах и привокзальных толкучках. Даже беспроигрышно играть в карты на деньги. Два раза они попадались. Раз сбежали из милиции, второй раз «нарезали болты», как выразился Глиста, из детдома, куда их определили, сняв в очередной раз с поезда. О матери он старался не думать; обида не проходила, да и маленький шрам на верхней губе напоминал о ее жестокой руке…
А в октябре сорок третьего произошло вот что.
Как обычно они с Глистой разделились в поезде – один начинал шмонать от локомотива, второй от последнего вагона – и постепенно сближались. Игорь зажатой в костяшках пальцев безопасной бритвой разрезал у спящей женщины зеленый вещевой мешок и извлек из него круг пахучей домашней колбасы. Не выдержав, тут же под лавкой, на которой впритык дремали человек восемь, съел без хлеба, не пожелав поделиться с Глистой. Потом он наткнулся на фибровый чемодан, стоявший между ног пожилого человека с надвинутой на глаза кепкой. Человек сидел на краю скамьи почти у самого прохода, по-видимому, он крепко спал, потому что проходившие мимо задевали чемодан, а пассажир не просыпался. Это был верняк. Поначалу люди прижимают к себе вещи, кладут под головы, зажимают между ног, бывает, даже привязывают веревками или ремнями к себе, а потом, к ночи, начинают все сильнее задремывать и скоро совсем о вещах не помнят. Этой поездной азбуке его обучил Глиста. Главное, нужно убедиться, что все спят, бывает, один бодрствует и все примечает. Есть еще одна опасность: как бы в тот самый момент, когда начинаешь брать чемодан, поезд не стал замедлять ход, приближаясь к станции, тогда кто-нибудь из пассажиров обязательно проснется и первым делом схватится за вещи…
В вагоне было сумрачно, свет от фонаря с оплывшей свечкой чуть освещал серые, помятые лица пассажиров, колеса мирно отстукивали километры.
Игорь лежал под скамьей и присматривался к чемодану: не слишком ободран, видно, принадлежит богатому «тузику». Что в нем может быть? Вряд ли продукты, в таких чемоданах лежат хорошие вещи, деньги, бывает бутылка водки, а это сейчас большая ценность. На водку можно выменять две буханки хлеба, сала брусок или пару банок мясных консервов. Брюки на ногах шерстяные, башмаки крепкие, с необорванными шнурками. В чемодане наверняка ценные вещи…
Мальчишка осторожно выбрался из-под скамьи, кто-то всхлипнул во сне, будто в ответ что-то пробормотали, кепка до кончика носа закрыла лицо пассажира, которому принадлежал чемодан. Игорь взглянул на свечку: еще, проклятая, коптит! Оглядевшись вокруг, он взялся за ручку чемодана, ловко выдвинул его в проход и, чувствуя, как радостно запело все внутри от удачи, сделал осторожный шаг вперед по узкому проходу, но тут крепкая рука впилась в его худое плечо. Внутри все оборвалось: ну, сейчас начнется! Крик, шум, оплеухи, тычки в спину, а потом на первой станции сдадут железнодорожному милиционеру и…
– Боже мой, Игорь! – услышал он тихий голос человека.
Зыркнул из-под русой челки, и глаза его встретились с серыми глазами отца… Чемодан с глухим стуком упал на пол, несколько пассажиров проснулись, беспокойно заворочались, подозрительно стали ощупывать заспанными глазами грязного, оборванного мальчишку, которого все еще держал за плечо пассажир.
– Никак воришку поймали? – спросил кто-то.
– Все в порядке, граждане, – негромко проговорил отец. – Спите.
– Батя! – выдохнул из себя онемевший от неожиданности мальчишка. – Я думал, ты…
– Надо же, Игорек! – улыбался отец. – Я только что думал о тебе.
– Я из дома утек…
– Потом, Игорек, потом… – придвинул его к себе отец, по лицу его было видно, что он не менее ошарашен, чем сын.
* * *
Под Москвой они целую неделю провели вместе. Мальчишка, отмытый, отогретый лаской, жадно, как губка, впитывал слова отца, который учил его жить… Это был совсем другой отец, не тот, что в Андреевке, там он, бывало, и десятком слов не обмолвится за день с сыном, а сейчас он толковал с ним, как со взрослым, и оттого его слова навечно отпечатывались в сознании мальчика.
– … Ты теперь навсегда для всех советских людей сын врага народа!.. – спокойно говорил отец.
Он расхаживал по маленькой комнате, где они жили вдвоем, иногда сидел на подоконнике, и тогда Игорь видел его постаревшее лицо с умными глазами, горькую складку у губ. Мальчик все больше ощущал, что любит этого человека, да и кого ему оставалось любить? О матери он вспомнил только раз, когда рассказал об их возвращении в Андреевку, не скрыл и случая с проигранными деньгами…
– … И тебе этого никогда не простят, Игорь. Какой же выход? Уехать отсюда пока невозможно, значит, нужно затаиться, стать другим. Я вот уже много лет другой… А для этого вот что необходимо сделать: забыть обо мне… – В ответ на протестующий жест сына улыбнулся, – Когда нужно, о себе напомню… Забыть свою фамилию, да она вовсе и не твоя, чужая… Забыть, что у тебя была мать…
Тогда Игорю казалось, что сделать это легче всего: обида все еще жгла сердце, когда вспоминал про мать, рука машинально поднималась к лицу и щупала шрам над верхней губой.
– Ты завтра сам отправишься в милицию, раскаешься в беспризорничестве, мол, надоела воровская жизнь, попросишься в детский дом… Ничего, Игорек, придется потерпеть, зато там будешь в школе учиться, потом поступишь в институт. Парень ты толковый, и еще все в твоей жизни устроится наилучшим образом. О прошлом говори коротко: началась война, жил в городе, когда подошли немцы, эвакуировался, по дороге на Урал эшелон с беженцами разбомбили «юнкерсы», все близкие погибли, очнулся под откосом в воронке, отца не помнишь – он ушел от вас, когда ты был совсем маленьким. Фамилия? Пусть будет Найденов, самая подходящая детдомовская фамилия…
– Я не хочу учиться, – возражал Игорь. – Можно деньги и так иметь. Ловкость рук – и никакого мошенства…
– Не повторяй глупых слов! – оборвал отец. – Это сейчас еще вольготно живется вашему брату, а кончится война – сразу возьмутся за воров и бандитов.