355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Козлов » Когда боги глухи » Текст книги (страница 10)
Когда боги глухи
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 01:56

Текст книги "Когда боги глухи"


Автор книги: Вильям Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 47 страниц)

– Меня уполномочили сообщить вам, что деньги в долларах и западных марках поступают на ваш счет в Западном Берлине, – солидно заявил Супронович. – И ваше звание подполковника сохранилось. Правда, хозяин переменился, но нами командует ваш сын, Бруно Бохов. Я не знаю, в каком он звании, – ходит в гражданской одежде, но человек он влиятельный. И думаю, если вы захотите, сумеет переправить вас на Запад.

– Кому я там нужен, старик-пенсионер?

– Не смотрите так мрачно на жизнь, – покровительственно сказал Леонид.

– Мне в этой жизни и вспомнить-то нечего, – вздохнул Карнаков. – Вот до революции я жил! И какие были перспективы! А потом… потом была не жизнь, а прозябание! Думал, при немцах свободно вздохну, но и тут просчитался: немцы свою выгоду блюли, народ русский для них – быдло, рабы, а такие, как мы с тобой, нужны были им, чтобы каштаны таскать из огня!

– Вон как вы запели, Ростислав Евгеньевич! – упрекнул Супронович. – А помните, когда меня уговаривали немцам помогать, что вы толковали? Мол, единственная наша надежда! Спасители России!

– Дурак был, – признался Карнаков. – Хватался, как утопающий за соломинку.

– Назад нам дороги нет, – грубо заявил Леонид. – И нечего слезы лить по несбывшемуся. Советская власть никогда не простит нам того, что мы с немцами «наработали»! И слава богу, что мы еще кому-то нужны! Начнись война, я снова пошел бы служить немцам, англичанам, американцам, да хоть папуасам, лишь бы душить коммунистов! Мне нравится, как живут на Западе: кто смел да умен, тот всегда и там в жизни пробьется, достигнет всего, а дерьмо, так оно везде поверху плавает… Там можно вовсю развернуться! Умеешь деньги делать – делай! И никто тебе рогатки в колеса вставлять не будет. Чем больше у тебя монет, тем больше тебе и уважения! А здесь живи и не вылезай вперед, не то живо кнута схлопочешь! Была нищей Россия, видать, такой и останется. Она теперь для таких, как Митька Абросимов да Ванька Кузнецов. И для их проклятых пащенков!

– Старым я становлюсь, Леня, – помолчав, вымолвил Карнаков. – Уже ни во что не верю.

– Я верю лишь в самого себя, – сказал Супронович.

– У меня и этого нет, – вздохнул Ростислав Евгеньевич и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.

3

Леонид Супронович с вещмешком за плечами стоял на подножке пассажирского и настороженно вглядывался в голубоватый сумрак. Снег густо облепил деревья, навис на проводах, вспучивался облизанными метелью сугробами в низинах. Холодный ветер жег лицо, забирался в рукава полушубка, хорошо, что у Карнакова сменил унты на мягкие валенки: они легче и незаметнее. Унты на севере носят. Уже февраль, а весны не чувствуется. Поезд прогремел через мост, впереди разинул красный рот семафор, лес стал отступать. Мазнул по кустам, заставив заискриться снег, свет автомобильных фар. Леонид знал, что это дорога на Кленово, где раньше был рабочий поселок. Послышался истошный визг тормозов, пассажирский дернулся, лязгнув буферами, и стал замедлять ход. Больше не мешкая, Супронович, откинувшись назад, привычно спрыгнул в снег под откос. Мягко приземлился и, проехав по насту, провалился в сугроб.

Через час он тихонько постучался в окно Любы Добычиной. Послышались неторопливые шаги в сенях, дверь с жалобным скрипом отворилась. В черном проеме стояла Люба, недоуменно вглядываясь в крупного широкоплечего мужчину в полушубке с поднятым воротником.

– Господи, никак с того света! – осевшим голосом воскликнула она и схватилась за косяк.

– Тише, Люба! – озираясь, сказал он. – Ты одна? Пустишь в избу-то?

Она отступила от дверей, в потемках закрыла на щеколду дверь за ним.

– Лидка на танцульках, – проговорила она, входя в комнату. – После двенадцати явится.

– Сколько же ей?

– А вот и считай: сейчас тысяча девятьсот пятьдесят шестой, а она родилась в сорок первом. Правда, ты на родную дочку-то тогда и не взглянул…

– А Октябрина? – спросил он, вешая полушубок на вешалку.

– Давно замужем, живет в Калуге.

– Она тоже моя… дочь?

– Коленькина, – помрачнела Люба и украдкой взглянула на портрет своего мужа, повешенный рядом с зеркалом. Она располнела, лицо округлилось, в волосах поблескивала седина, но былую стать сохранила. – И не побоялся сюда заявиться?

– А чего мне бояться? – беспечно ответил он. – Свое я отсидел в колонии, за хорошую работу освободили досрочно… – И зорко взглянул на нее: поверила ли?

– Я думала, таких, как ты…

– К стенке ставят, да? – криво усмехнулся он. – Если всех расстреливать, кто же работать на лесоповале будет? Дороги в тайге строить? Ну, понятно, я не все рассказал на суде…

– Как же ты, Леня, людям-то на глаза покажешься? – с сомнением взглянула Люба на него.

– Пришел вот тебя проведать… – ответил он. – Здесь я не задержусь. Лучше расскажи, что у вас тут делается. Не появлялся в этих краях Матвей Лисицын?

– Изменился ты, Ленечка, шире стал, постарел. И светлые кудри вроде бы поредели…

– Слыхала что про Лисицына? – настойчиво переспросил он.

– Ты бы про батьку сперва спросил, – усмехнулась Люба. – Люди толкуют, что ты его в сорок третьем ограбил. Как же это так, родного отца?

– Люди наговорят… – поморщился он и вдруг сказал в рифму: – Люди-людишки, мало я выпускал им кишки!

– Да уж про тебя никто тут доброго слова не скажет!

– Тебя-то ведь я, Люба, не обижал?

– Не обижал, – опять как-то странно взглянула она на него полинявшими глазами. – Ты мне всю жизнь отравил, Леня.

– Я любил тебя, – сказал он, барабаня пальцами по оштукатуренному боку русской печи.

– Ты многих любил… Чего же не спросишь про Дуньку Веревкину? Твою полюбовницу? Побаловался и подсунул коменданту Бергеру? Уехала она отсюда в сорок пятом: стыдно было людям в глаза глядеть…

– Чего ворошить былое, Люба? – мягко урезонил он женщину. – Думаешь, у меня потом… жизнь была сладкой? Я тебя спрашивал про Лисицына.

Люба рассказала, что из Климова в январе приезжали на машине военные с автоматами и пистолетами, допрашивали Аглаю Лисицыну про ее мужа-душегуба, вроде им стало известно, что он скрывается где-то в наших лесах. Аглая клялась-божилась, что с войны мужа своего не видела, мол, давным-давно похоронила его в своем вдовьем сердце. Военные из Климова на лыжах ушли в лес. Потом еще несколько раз приезжал в Андрссвку какой-то начальник, заходил к Аглае, разговаривал и с другими, но, видно, так ничего и не добились.

– А как ты думаешь, Аглая виделась с мужем? – угрюмо взглянул на женщину помрачневший Леонид.

– Говорят же, нет дыма без огня, – ответила Люба. – Я в чужие дела не суюсь… У меня картошка с мясом. Подогреть? Да и самовар поставлю. Пьяный Тимаш болтал, что видел, как Аглая таскала в лес еду в кастрюле.

– Ну и живучий старик! – удивился Супронович. – А говорят, водка людей губит… Кстати, Любаша, у тебя нет чего-нибудь выпить? Такая встреча…

Женщина молча достала из буфета бутылку розового портвейна, две рюмки. Прикончив бутылку, Леонид было облапил Любу, хотел поцеловать, но она резко высвободилась.

– Укороти руки-то! Чужие мы, Леня. Лидушка и то не связывает с тобой, я ей свою фамилию, а отчество Коли Михалева в метрику записала, царствие ему небесное! От твоей поганой руки смерть принял!..

– Ты никак плачешь по нем?

– Не свались ты на мою бедную голову, может, жила бы с Колюней душа в душу.

– Слизняк он, а не мужик! – фыркнул Леонид.

– Шел бы ты, – взглянув на ходики, заметила она. – Лида скоро заявится.

– Вот и погляжу на родную дочь, – усмехнулся он.

– Отчаянный ты, – покачала она головой. – Не боишься, что на тебя укажу участковому?

– Не продашь ты меня, Любаша, – ответил он. – Какой я ни есть, а того, что было между нами, просто так за ворота не выкинешь! Вспомни довоенные темные ночки! Хочешь – верь, хочешь – нет, а лучше бабы, чем ты, Люба, у меня и за границей не было.

– Пой, пташечка, пой… – усмехнулась она, но видно было, что его слова ей приятны. – Много у тебя таких, как я, было…

– Даже ты мне не веришь!

– Не вороши былое, Леня, – вздохнула она. – Все быльем поросло. Мужа моего ты убил, а сам, думала, на веки сгинул…

– Не хорони меня, Люба, я – живучий, – рассмеялся он. – Война кончилась, а жизнь продолжается.

– Какая у тебя жизнь? – сожалеючи посмотрела она на него. – Серый волк в лесу и то лучше тебя живет.

– Не говори о том, чего не разумеешь, – нахмурился он. – Я на свою жизнь не жалуюсь – знал, на что шел.

– Тебе надо уходить! – спохватилась Люба. – Чего я дочери скажу? Чужой мужчина в доме в такое время.

– Где участковый-то живет? – спросил он.

– Как базу ликвидировали, так участковый перебрался на жительство в Шлемово, он теперь один на три поселка.

– Это хорошо, – задумчиво заметил Супронович.

– Многих карателей уже поймали, – глядя, как он одевается, говорила Люба. – Сколько же вы, душегубы, зла людям принесли! – В ее голосе зазвенели гневные нотки. – Гнать бы тебя надо в три шеи, а я тут еще с тобой разговариваю! Может, свое ты и отсидел, а от людей не будет тебе, Леня, прощения! Никогда не будет! Помнишь, я тебе толковала, мол, не злодействуй, будь помягче к односельчанам, так ты и рта мне не давал раскрыть. Хозяином себя чувствовал, думал, всегда так будет…

– Никак учить меня взялась? – Он с трудом сдерживал злость. – Вон ты какая, оказывается! А раньше, когда я был в силе, была тише воды, ниже травы!

– Говорила я тебе, да ты все забыл… – вздохнула она. Гнев ее прошел, глаза стали отсутствующие, видно, вспомнила былое…

– Прощай, Люба, – сказал он. – Больше вряд ли свидимся. Про меня никому ни слова.

– Хвастать-то нечем, Леня, – печально ответила она.

Даже не поднялась с табуретки, не проводила. Сидела понурив плечи у стола, на котором пофыркивал медный самовар, и невидящими глазами смотрела прямо перед собой. Лучше бы она его и не видела: что-то всколыхнулось в ней, будто тисками стиснуло сердце, на глаза навернулись непрошеные слезы. Кудрявый Леонид – это ее молодость. Разве виновата она, что бог послал ей недотепу мужа? Не любила она Николая Михалева. Думала, с годами стерпится, но не стерпелось. Молчаливый, с угрюмым взглядом муж раздражал ее. Нет, она не мучилась раскаянием тогда, когда сильный, молодой, кудрявый Леонид приходил к ней, а Николая прогонял в холодную баню… А что это за мужик, который не может постоять за свою честь!..

Стукнула в сенях дверь, послышался визг снега под тяжелыми шагами, а немного погодя в избу влетела порозовевшая с мороза ясноглазая Лида. Пуховый платок заискрился на ее голове, полы длинного пальто с меховым воротником в снегу – кувыркалась с кем-то, разбойница! Невысокая, голубоглазая, с вьющимися светло-русыми волосами, она нравилась парням. На танцах от них отбою нет, а вот нравится ли ей кто, мать не знала. Летом ее с танцев частенько провожал домой Павел Абросимов, он приезжал на каникулы. Девчонке пятнадцать, а парням уже головы кружит…

«А я сама-то? – вспомнила Люба, – В пятнадцать на вечеринках с парнями целовалась, а в шестнадцать уже замуж выскочила! Видно, вся порода наша – из молодых, да ранние…»

– Мам, а что это за дядька у нас был? Я его встретила у калитки. Вытаращил на меня глазищи и ухмыляется. Пьяный, да?

– С поезда приперся командировочный, спрашивал переночевать, да я не пустила. Я ведь не знаю, что он за человек, – спокойно объяснила Люба.

– Я уж на крыльцо поднялась, а он все стоит у калитки и глазеет на меня, – щебетала, раздеваясь, Лида.

– Пригожа ты девка, хоть и росточком невелика, – сказала мать. – Вот и смотрят на тебя парни и мужики.

– Он как-то по-другому смотрел, – задумчиво разглядывая себя в настенное зеркало в деревянной раме, проговорила девушка. – Ну чего во мне красивого? Щеки круглые, румяные, курносый нос, брови белые, надо подкрашивать, разве что глаза голубые да волосы густые, вьющиеся… – Она повернулась к матери: – У тебя волосы прямые, покойный тятенька смолоду был лысый, в кого же это я такая кудрявая уродилась?

– Садись чай пить, – изменившимся голосом сказала мать.

– Меня нынче больше всех девчонок в клубе приглашал на танцы Иван Широков, – щебетала Лида. – Смешной такой, ходит в клуб в бушлате, все про Балтийское море рассказывал. Он, оказывается, герой! Бросился в ледяную воду спасать матроса, упавшего в шторм за борт. Спас, а сам сильно простудился, вот и демобилизовали.

– Степенный парень, – отозвалась мать. – И хозяйственный – как вернулся домой, так все время стучит у себя во дворе: крышу перекрыл, крыльцо новое поставил, курятник… И на стеклозаводе его хвалят, говорят, карточка висит на Доске почета. Лучший электрик.

– Да ну его, – отмахнулась девушка. – Курит все время и ни разу не улыбнется. Не люблю я хмурых.

– Не хмурый он, а серьезный, – вступилась за Ивана Люба. – Веселые-то все больше к компании и водке тянутся, что толку от таких в семье? А Иван сам не пьет и дружбу с пьяницами не водит.

– Мам, а куда же он пойдет? – вдруг спросила дочь.

– Кто? – не поняла та.

– Приезжий дядечка. Где он будет ночевать?

– Нам-то что за дело. – Мать резко поднялась из-за стола и отошла к плите, на которой грелась вода для мытья посуды.

* * *

Неделю спустя после визита Леонида Супроновича в Андреевке похоронили двоих: старого Супроновича и скрывавшегося в лесу бывшего старшего полицая Матвея Лисицына. Яков Ильич почти год не поднимался с кровати, скончался от повторного кровоизлияния в мозг. Эта смерть мало кого удивила: парализованный Супронович, как говорится, давно дышал на ладан, всех поразила вторая смерть, вернее, жестокое убийство бывшего полицая. У Лисицына были прострелены обе руки, нога, грудь и голова. Приехавшим из Климова военным жена убитого Аглая рассказала, что ночью заявился к ней Леонид Супронович, велел вести в лес к мужу, который последний месяц скрывался в партизанской землянке на краю болота. Она пробовала отрицать, мол, не знает, где Матвей, но бандит пригрозил ей ножом, и они этой же ночью вдвоем отправились в лес. У Матвея всегда была при себе граната, но опытный злодей заставил ее, Аглаю, вызвать мужа из землянки. Когда он вышел, Леонид выскочил из-за сосны и сшиб его на снег, отобрал гранату, пистолет, нож, потом снова затащил в землянку, а ей велел дожидаться на опушке. Услышав выстрелы и крики мужа, она опрометью бросилась бежать. Наверное, бандиту было не до нее, он ее не преследовал. А может, потом и спохватился, да ее уже и след простыл. На другой день она все рассказала участковому. Взяла санки и вместе с ним отправилась в лес. Супроновича, конечно, не нашли, а убитого мужа она привезла в Андреевку. Еще там, а лесу, слышала, как Ленька в землянке орал: «Куда заховал, паскуда, добро?! Говори, не то душу по частям выну!»

Военные привезли на машине с собой овчарку, но протоптанная в снегу тропинка из леса выводила на большак, по нему ездили в Климово стеклозаводские грузовики. Тут собака и потеряла след. Спрашивали шоферов, дежурного по станции, но никто похожего на Леонида Супроновича человека не видел и не подвозил. Скорее всего, он той же ночью потихоньку сел на товарняк, проходивший через Андреевку, и, как говорится, ищи ветра в поле.

На поминках Якова Ильича захмелевший дед Тимаш, сколотивший для покойников оба гроба, толковал односельчанам:

– Видели, какой страшенный лик был у Якова Ильича? Усю физиономию перекосило, глаза на лбу, а сам синий. Истинный крест, прохвост Ленька отправил батьку на тот свет! Вдова-то говорила, что слышала ночью какой-то шум, а утром входная дверь оказалась отпертой… Сукин сын Ленька тайком пробрался к батьке наверх, а тот как увидел блудного сынка, так от расстройства богу душеньку и отдал. Он мне еще ранее толковал, что проклял убивца. Сынок-то в войну со своими дружками-бандитами обобрал родного батьку. Вот и помер хворый Яков Ильич от одного богомерзкого вида Леньки. Это от ненависти лик-то ему перекосило… Где ни пройдет бывший бургомистр, одни покойники остаются. Ишо Аглае повезло, что успела убежать от бандюги, он и ее бы приговорил, истинный крест!

Если Якова Ильича похоронили по всем правилам со священником, отпеванием, поминками, то Матвея Лисицына председатель поселкового Совета Михаил Петрович Корнилов не велел хоронить на общем кладбище, как врага народа, Аглая похоронила его на пустыре за околицей.

* * *

После февральских морозов пришла оттепель. Деревья сбросили с ветвей белые комки, испещрив наст маленькими кратерами. Ночами с шумом и грохотом, пугая ребятишек, съезжали с крыш слежавшиеся снежные глыбы. В полдень начинало повсюду капать, а к вечеру длинные заостренные сосульки вытягивались чуть ли не до самой земли. Ребятишки весело скользили с ледяной горки у водонапорной башни на досках, бегали к железнодорожному мосту на Лысуху, где можно было покататься на коньках. Полная луна высеребрила иголки на могучих соснах, что стояли напротив дома Абросимовых. На каменных округлых боках водонапорной башни слюдянисто поблескивала наледь. Протяжный паровозный гудок проходящего через Андреевку без остановки товарняка далеко разносился окрест.

Тихо в этот час в поселке, не видно в окнах огней, только из освещенного клуба доносится негромкая музыка. Иногда распахивается широкая дверь и на улицу шумно выходят простоволосые парни, чиркают спичками, закуривают.

Сотворив на ночь молитву и повязав седую голову белым платком, засыпает на печи Ефимья Андреевна; задрав растрепанную бороду в потолок, раскатисто храпит дед Тимаш. Добредя с поминок Супроновича до своего дома, он, не раздеваясь, бухнулся на кровать. Не спит, дожидаясь дочь с танцев, Люба Добычина. В голову лезут горькие мысли о прошлом, вздыхая, снова и снова вспоминает свои бурные встречи с кудрявым Леней Супроновичем… На кухне одна-одинешенька за накрытым столом сидит перед начатой бутылкой водки и чашкой с кислой капустой Аглая Лисицына и, невидяще глядя на стену, что-то шепчет бледными губами. В глазах ни слезинки. А в больнице акушерка Анфиса принимает у обессиленной роженицы первенца. Вертит в руках красное тельце, шлепает по сморщенному заду, и в белой натопленной комнате со стеклянными шкафами раздается пронзительный крик.

В Андреевке родился человек.

Глава шестая
1

Пока человек жив-здоров и на людях, он как-то не задумывается над такими вопросами: что такое жизнь? Каково твое предназначение на земле? Чаще всего такие мысли посещают нас, когда мы больны и одиноки. Лежит человек на койке, смотрит в белый потолок и задает себе такие вопросы, на которые не хватает ума найти правильные ответы. Да что себя винить, если великие философы не смогли дать единый вразумительный ответ: зачем человек живет на земле? Стоит ли родиться, чтобы потом умереть? Рожает тебя женщина в муках, живешь, влюбляешься, страдаешь, работаешь, веселишься, бегаешь, а потом к старости ворошишь прожитую жизнь и удивляешься: так ли, как надо, ты ее прожил? Может, лучше бы тебе и не родиться? Правда, никто нас не спрашивает об этом: родился человек – значит, живи, радуйся небу, солнцу, делай на совесть свое дело, придет пора – женись, расти потомство… А если человек чувствует себя лишним, никому не нужным, даже самому себе, невольно напрашивается мысль: не надо было тебе родиться. Для чего ты существуешь? Какая от тебя польза людям? Зверь, птица, насекомое не задумываются над этими вечными проблемами. Появившись на белый свет, они старательно делают все то, что заложила в них великая мать-природа: строят себе убежище от врагов, убивают меньших, чтобы насытиться, размножаются и незаметно умирают, дав жизнь подобным себе. У них все понятно, все предопределено заранее.

А у человека все не так. Он может остановиться и оглянуться назад, способен заглянуть и в будущее, может отказаться продолжить свой род и остаться бобылем, может быть в гуще жизни людей, а может и уйти от них, стать отшельником. Может строить и разрушать, жить в мире и воевать. Вон до чего додумался: изобрел атомную бомбу! Одна такая бомба может сотни тысяч людей погубить, а кто и выживет, так всю жизнь будет страдать от неизлечимых болезней. После Хиросимы и Нагасаки – об этом пишут в газетах – до сих пор рождаются неполноценные дети, а облучившиеся при взрыве атомной бомбы продолжают умирать…

Вот такие невеселые мысли приходили в голову Вадиму Казакову, лежащему на койке в больничной палате, В окно без занавески была видна черная ветка старой липы. Когда ветер раскачивал ее, ветка легонько царапала по стеклу. Проклятый полиартрит снова уложил его почти на месяц в больницу. Ударила боль в правую ногу и пошла гулять по всем суставам. В больницу его привезли на «скорой помощи». Боль в суставах быстро сняли уколами, которые делали через каждые два часа днем и ночью. Лечащий врач сказал, что на сердце приступ не отразился, но впредь нужно беречься: все-таки у него, Вадима, был ревмокардит. А как беречься? Проклятый азиатский грипп уложил в постели в Ленинграде тысячи людей – об этом передавали по радио. Грипп еще ладно, страшны осложнения, которые он дает. Были и смертельные случаи. Недаром говорят: где тонко, там и рвется! Началось с обыкновенной простуды, на которую он и внимания не обратил, ходил в университет, вечером мчался на работу. Правда, Василиса Прекрасная уговаривала вызвать врача и полежать два-три дня дома, но он тогда только отмахнулся. И вот результат: восемнадцать дней в палате! Из них три дня лежал пластом, сдерживаясь, чтобы не закричать от боли в голени.

И это после того, как все у него устроилось самым наилучшим образом: перевелся из Великопольского пединститута на вечернее отделение университета имени Жданова, на журналистский факультет, стал внештатно сотрудничать в газетах. В университете он как-то на лекции показал свои стихи однокурснику Николаю Ушкову, тот прочел их, похвалил и сказал, что возьмет с собой на пару дней, а зачем – распространяться не стал. Через неделю пригласил его в редакцию, где уже второй год работал литсотрудником отдела писем. В его обязанности, оказалось, входило в потоке авторских заметок, присылаемых в газету, находить материалы, отмеченные «искрой божьей», как он выразился. В общем-то «искр божьих» из-за серого пепла, потоком идущего в редакцию, было почти незаметно.

Николай решительно провел его прямо в кабинет главного редактора, которого Вадим немного знал: тот изредка читал лекции по практике газетной работы на факультете. Редактор, довольно моложавый мужчина с вьющейся шевелюрой, встретил приветливо, сказал, что стихи напечатают в воскресном номере, и предложил Вадиму написать что-нибудь для газеты, например фельетон или очерк. Он обнаружил в стихах о стилягах и бездельниках «острый взгляд сатирика», как он выразился.

Тут как нельзя кстати Ушков ввернул, что неплохо бы дать начинающему автору хотя бы временное удостоверение. Редактор распорядился отпечатать на бланке, что Вадим Федорович Казаков является внештатным корреспондентом газеты. На первый же его фельетон, который тщательно выправил Коля Ушков, добровольно взявший шефство над Вадимом, пришли отклики от читателей. Надо сказать, Казаков затронул довольно популярную тему: хамство и чаевые в среде таксистов и швейцаров в ресторанах и кафе. Ушков вскоре написал обзор: «Отклики читателей на фельетон», привел выдержки из писем. Впервые в жизни увидев напечатанную газетным шрифтом свою фамилию над стихами и фельетоном, Вадим испытал довольно странное чувство: сильное беспокойство, что все это плохо, серо, и вместе с тем глубокую радость, что его фамилия прочитана тысячами ленинградцев.

Первые дни он ходил по городу с гордым видом, ему хотелось кричать: это мои стихи! Мой фельетон! Потом стало стыдно, он укорил себя за самодовольство, тем более что Николай вскоре охладил его пыл, заявив, что стихи и фельетон, конечно, получились, но особенного блеска еще нет, мол, вытянула злободневная тема…

В палате Вадим много читал, – книги вместе с едой приносила Василиса Степановна. Как-то на полчаса забежал озабоченный Николай Ушков, принес полосу с другим фельетоном Вадима – «Здравствуй, папа!». Это был фельетон о молодой распутной женщине, которая приводила домой мужчин, а малолетней дочери говорила, что это очередной «папа».

– Старик, это покрепче, чем о стилягах, – похвалил Николай. – Будут отклики. Кстати, редактору очень понравился фельетон, передавал привет…

Когда газета появилась в палате и больные оживленно стали обсуждать фельетон, Вадим не признался, что он автор, хотя ему было приятно слышать похвалы. Он и сам чувствовал, что фельетон удался. От нечего делать решил написать рассказ. Пришел на ум запомнившийся случай из партизанской жизни. В отряде был такой Степа Линьков, деревенский мужик, отличавшийся удивительной хозяйственностью. Воевал он неплохо, участвовал в диверсиях на железной дороге. Искренне сокрушался, что после того, как воинский эшелон полетит под откос, столько добра пропадает! Оборудование, провиант, оружие… Рискуя жизнью, подползал к опрокинутым вагонам, за которыми укрывались стреляющие из автоматов немцы, хватал что под руку попадется. Несколько раз ему за это доставалось от старшего группы, но Степан был неисправим, В лагере он хвастался перед Павлом и Вадимом никелированным трофейным браунингом, который можно было спрятать в нагрудном кармане гимнастерки – и не заметишь, в меховом немецком ранце он хранил много бесполезных в партизанском быту вещей: серебряную фляжку с пробкой стаканчиком, фотоаппарат «Кодак» без пленки, музыкальную инкрустированную шкатулку красного дерева с лопнувшей пружиной, позолоченные ложки, сахарницу. Иногда он вынимал свое богатство, бережно расставлял на земле и протирал чистой фланелевой портянкой – это была, пожалуй, единственная нужная вещь в ранце! – и разглагольствовал перед мальчишками, как он после войны распорядится этими прекрасными вещами…

Степан и погиб из-за своего барахла. Каратели неожиданно напали на партизанский лагерь. Дмитрий Андреевич Абросимов был всегда готов к этому: по его команде началось организованное отступление к болоту. Степан Линьков уже на топи хватился, что оставил свой ранец в землянке. Недолго думая, бросился назад, ему удалось взять ранец, но на обратном пути его прошили очередью из автомата. Так и остался он лежать у черной коряги с прижатым к простреленной груди рыжим ранцем.

Позже Вадим подумал, что вещи, деньги, вообще собственность – все это не имеет никакой цены по сравнению с человеческой жизнью… Сколько разных людей жило до нас! Иные владели несметными богатствами, которые не снились и Аладдину с его волшебной лампой, но приходила смерть, уносила жизнь, а все оставалось. Никто еще не взял с собой на тот свет свое богатство.

Не погиб бы Линьков, если бы благоразумно отступил вместе со всеми. Вещи его погубили. Этот случай почему-то намертво врезался в память, и вот сейчас, в больничной палате, захотелось написать обо всем этом. Что тут главное – страсть к накопительству или тяга к прекрасному? Степан Линьков, перебирая на досуге свои вещи, говорил об их цене, мол, вернется домой и продаст фляжку и шкатулку…

Ни в квартире Кузнецова в Ленинграде, ни в доме Казакова в Великополе, ни у бабки Ефимьи Вадим не видел дорогих, ценных вещей, там были лишь самые необходимые в быту вещи. Ни мать, ни Ефимья Андреевна, ни Василиса Прекрасная не носили золотых украшений, тем более бриллиантов. Разве что хранили свои обручальные кольца. И у Вадима не было тяги к драгоценностям. Он бы никогда не смог отличить золотое кольцо от поддельного. Вот в оружии разбирался, мог легко отличить браунинг от кольта или вальтер от нагана. Если что он и считал в юношеские годы ценностью, так это боевое оружие. От него зависело все: жизнь, удача в диверсиях против фашистов, душевное спокойствие. И как трудно было сразу после войны расстаться с добытым в бою парабеллумом!..

– Вадим, опять письмо пишешь? – вывел его из задумчивости глуховатый голос соседа по палате Всеволода Дынина.

– Курсовую, – буркнул Вадим, прикрывая рукой написанное. Он сидел на кровати, облокотившись локтем на белую тумбочку, которая и служила ему письменным столом.

– Сыграем в шахматы? – предложил Дынин.

Под мышкой у него шахматная доска с фигурками. Длинный, с продолговатым лицом и темными, вечно взъерошенными на затылке волосами, Всеволод почему-то наводил тоску на Вадима. То ли голос у него такой унылый, то ли тупая неподвижность лица с пустоватыми желтоватыми глазами, но разговаривать с ним не хотелось. Дынин вечно был голоден, хотя ему в приемные дни приносили передачи. Еще у него была страсть – шахматы. Он мог играть часами, только обходы врачей да еда отрывали его от этого занятия. Играл неплохо – его обыгрывал лишь инженер из соседней палаты, где лежали язвенники. Дынин же страдал печенью. У него была противная привычка на дню раз сто любоваться на свой язык. Ему казалось, что он обложен.

– Я не умею, – отказался Вадим, недовольный, что ему помешали.

– В шахматы должны все уметь, – монотонно гудел над ухом Дынин. – Это древняя игра, лучше которой нет на свете. Ты знаешь, что родина шахматной игры Индия? А в России они появились в девятом веке… Царь Иоанн Грозный любил играть в шахматы, даже умер за доской…

– Поищи другого партнера, – прервал его Вадим.

И Вадим, глядя в окно, вспомнил свою последнюю игру в шахматы в Харьковском военном госпитале. Там он и научился играть. Времени было достаточно, и игра скоро увлекла его. Вадим вообще был заводным, азартным человеком, он ходил с доской по палатам и предлагал сразиться с ним. В своей, палате он уже всех обыгрывал. Правда, там и не было сильных игроков. Наконец в их терапевтическом отделении остался у Вадима всего один достойный противник – майор Логинов. Его еще никто не победил. И случилось так, что на третий день почти непрерывной игры с утра до вечера Вадим неожиданно для себя поставил майору мат. Тот криво улыбнулся, мол, это случайность, но когда Вадим во второй раз обыграл, Логинов нахмурился и стал играть внимательнее. Вадим подряд сделал майору еще два мата. Он уже не мог скрывать своих чувств, открыто ликовал, снисходительно поглядывая на все более мрачнеющего майора. Когда в очередной раз загнал его короля в угол, Логинов вдруг смел здоровой рукой – левая у него была в гипсе – фигурки на пол.

Потом майор пришел к нему в палату извиняться, мол, нервишки расшатались, предложил еще сыграть, но Вадим отказался. С тех пор как отрезал, больше за шахматы не садился. И приставания Дынина его раздражали.

На утреннем обходе Вадим попросил лечащего врача, чтобы его выписали: больше валяться на койке не было мочи. Чувствовал он себя сносно, правда, от малоподвижного образа жизни стал вялым, инертным. Получив больничный лист, запихав в сумку вещи, радостный Вадим ошалело выскочил на залитый солнцем больничный двор. Его оглушил воробьиный гомон, свежий холодный воздух распирал грудь, над головой плыли белые облака, с Невы доносились басистые покрякиванья буксиров, где-то неподалеку грохотал, звенел на скорости трамвай. Навстречу ему двигалась легкая тележка с никелированными колесиками. Тележку толкал впереди себя молодой рослый санитар в голубой шапочке с завязками на затылке. Тележка катилась к моргу, и лежал на ней под смятой простыней покойник. Вадим отвернулся и, помахивая тощей сумкой, еще быстрее зашагал к литым чугунным воротам, видневшимся сквозь черные стволы старых деревьев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю