355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Избранное » Текст книги (страница 7)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:44

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

Если бы еще была какая-нибудь возможность объясняться друг с другом… Ведь Крейбель всегда стул с какими-то правильными интервалами. Какой-то способ разговора посредством выстукивания существует, но надо знать ключ. Как догадаться, по какой системе он стучал?..

Торстен ломает голову… Азбука Морзе? Нет, это не то. Крейбель делал систематически одну коротенькую паузу и одну подлиннее. Сначала он стучал всегда два раза подряд. Затем еще два раза. Потом один раз и пять раз подряд. После этого три раза и после маленькой паузы снова три раза. А затем?.. Как это было? Он вслушивается в себя, чтобы вспомнить этот ритм… Напрасно! Но в заключение, Торстен помнит, Крейбель стучал снова один раз, и после маленькой паузы пять раз…

Да, стук повторялся обычно с такими промежутками. Это делалось неспроста. Несомненно, здесь была какая-то система. Но какая?..

Неужели нет никаких произведений из жизни заключенных, в которых упоминалась, объяснялась бы система перестукивания? Ведь посредством нее заключенные переговаривались друг с другом…

Какие у нас есть описания тюремной жизни?.. Письма Розы Люксембург? Но он не помнит, чтобы там говорилось что-либо о перестукивании. Макс Гельц, Плетнер и бывший анархист Зепп Эртер тоже писали свои воспоминания о годах, проведенных в тюрьме, но там безусловно нет описания техники перестукивания.

А у русских большевиков? Мемуары Шаповалова… Торстен знаком с этими книгами, знает тоже, что много раз заключенным удавалось посредством стука вступать в разговор. Но как они стучали, но какой системе – этого, сколько ему помнится, он не читал.

А Вера Фигнер, эта стойкая, удивительная женщина из народников? «Двадцать лет Шлиссельбурга. Ночь над Россией»… Наверняка она писала в этой книге о перестукивании… Разве не посредством стука завязывалась в Шлиссельбургской крепости тюремная дружба между нею и Людмилой Волькенштейн!.. И не у нее ли он и видел таблицу перестукивания?..

Торстен вскакивает с тюфяка и начинает взволнованно шагать взад и вперед по тёмной камере.

…Какая вообще может быть система выстукивания? Выстукивают алфавит. А – один, В – два, С – три и так далее. Но это невозможно, и сосед между двумя более длинными паузами постоянно стучал два раза.

Два раза…

Два раза?..

Торстен волнуется все сильнее. Почему два раза?.. Значит, буквы должны быть разбиты на группы…

Каким образом?.. А и В, а под ними С и D, под ними Е и F.

Нет, это не похоже на то, как он стучал. Он никогда не стучал чаще, чем пять раз подряд. Если бы можно было подсказать хоть словечко…

Торстен как в лихорадке; он весь горит от нетерпения.

Сколько букв в алфавите? Двадцать шесть. Без йота – двадцать пять.

Двадцать пять!

Двадцать пять!

Пятью пять! Да, верно. Значит первая строчка; а, b, с, d, е. Да, так и в книге Фигнер. Конечно!.. Квадрат!.. Он ясно видит его перед собою…


Что стучал этот юноша? Сейчас же надо проверить, та ли это система.

Два раза и два раза – это G. Один и пять раз – Е. Три раза и три раза – N. Три и четыре раза – О, Наконец, один и пять – Е. Итак, получается G-E-N-O-E. GENOE? Ну, конечно! Genosse[5]5
  Товарищ (нем.).


[Закрыть]
.

Торстен стоит у стены, отделяющей его от Крейбеля. Там лежит юноша, в продолжение долгих дней тщетно старавшийся завязать с ним разговор. Торстен не понимал его. Ведь это так просто, а он сообразил только сегодня, после стольких дней, – сколько их уже прошло! Торстен не сентиментальный человек, но сейчас слезы стоят у него на глазах.

Он торжественно садится у стены и сильно ударяет в нее кулаком.

Из соседней камеры раздается в ответ два коротких стука.

И Торстен начинает выстукивать:

Пять раз – и один раз: V.

Один раз – и пять раз: Е.

Четыре раза – и два раза: R.

Четыре раза – и три раза: S.

Четыре раза – и четыре раза: Т.

Один раз – и один раз: А.

Три раза – и три раза: N.

Один раз – и четыре раза: D.

Один раз – и пять раз: Е.

Три раза – и три раза; N[6]6
  Понял (нем.).


[Закрыть]
.

Торстен ждет от соседа дикого взрыва радости. Ничего подобного. За стеной совершенная тишина. Торстен затаил дыхание. Слышен тихий стук:

Е.

N.

D.

L.

I.

С.

Н[7]7
  Наконец (нем.).


[Закрыть]
.

Торстен пылает от счастья и стыда. От стыда, что он заставил товарища так долго ждать. От счастья, что разобщенность и гнетущий мрак побеждены. От радости, которую вызвало это первое слово человека к человеку, товарища к товарищу.

А рядом в тёмной камере на полу лежит молодой Крейбель и нежно гладит холодную каменную стену.

Доктор Фриц Кольтвиц сидит в камере за маленьким столом и щиплет паклю. Он должен делать по килограмму в день. Кольтвиц работает с самого утра и до сна и в последние дни вырабатывает полную норму. Его рабочий день точно распределен. Утром он очищает кусочки каната от смолы и треплет их об ножку столика. После полудня раздирает их на прикрепленном к столу стальном стержне и щиплет пальцами тонкие, как шерстинки, волокна, паклю. Кило пакли – это большая куча.

Два вечера они его не трогают. Но он все-таки не спит, все время пугается, чуть послышится шум, звуки шагов, – так и ждет, что они войдут. Правая нога все еще не в порядке. Надо держать ее согнутой, иначе больно. Опухоль, однако, сошла. Он не решается обратиться к фельдшеру. Когда тот станет осматривать, он заметит следы побоев. Тогда караульные подумают, что он для того и обращался, чтобы дать знать, что его бьют.

Время после полудня. Кольтвиц щиплет паклю. Он радуется, что так много сделал; сегодня работа как-то спорится. Щипать паклю – это совсем не такая неприятная работа; и делом занят, и можно думать, о чем хочешь. Перед ним лежат куски смоляного каната, его завтрашняя норма.

Корабельный канат напоминает ему о пароходе «Таррагона», на котором он два года назад совершил поездку по Средиземному морю. Если бы тогда кто-нибудь предсказал ему, что два года спустя он будет сидеть в тюремной камере и щипать паклю, не совершив никакого преступления, а за то лишь, что он социал-демократ, – Кольтвиц счел бы того окончательно помешанным.

Он вспоминает об апельсинных и оливковых рощах, об уединении гор, морских видах – и вдруг слышит звуки входящего в замок ключа. Он вскакивает и, хромая, бросается к окну. Входит Ленцер.

– Заключенный Кольтвиц!

– Ну, гадина, как дела?

– Правая нога еще очень болит, господин дежурный, не могу разогнуть.

– Нужно обратиться к фельдшеру. Вот тебе письмо от супруги, от любезной! Что это она у тебя, стихи пишет?

– Нет, господин дежурный.

– Значит, это не ее стихи, что она тебе в письмах посылает?

– Нет, господин дежурный, это просто те стихи, что мы когда-то вместе читали.

Ленцер глядит на сутулого бледного еврея с гладким, блестящим черепом, смотрит в его большие темные глаза и прыскает со смеху.

– Вы вместе стихи читали? – и, довольный, скалит зубы. – Ну, и любопытная была, должно быть, парочка!

Кольтвиц читает:

«Фриц, дорогой мой муж, я только сейчас после неудачи с доктором Беренсом повидалась с доктором Рушевенке. Он принял меня очень сердечно и обещал сделать все, что в его силах. Я ему рассказала о твоем предложении хлопотать перед гестапо об освобождении тебя под залог. Он считает это излишним и уверен, что тебя еще недолго продержат. Я ушла от него очень обнадеженная.

В последнее воскресенье я ездила с Беппо в Травемюнде. Был прекрасный день для купанья. Беппо все время говорил о своем папочке. Может быть, в следующее воскресенье мы уже вместе поедем к морю. Я так счастлива! Видишь, Фриц, все проходит, даже самое тяжелое время!

Я была на приеме у доктора Кронбергера: меня беспокоят верхние зубы с правой стороны. Кронбергер много спрашивает о тебе и шлет сердечный привет.

Третьего дня приходили безработные из Мейслинга. «Здравствуйте, фрау Кольтвиц, как дела вашего мужа?» – «Ах, – говорю я, – пока хорошо!» Ну, они кое-что рассказали. На следующий день пришли помочь мне немножко в саду. Не правда ли, трогательно? Они с полудня до заката снимали груши и принесли мне большой букет цветов. Я, конечно, им насыпала корзину груш, хотя они настойчиво отказывались. Если ты осенью еще не вернешься домой, они обещали обработать наш сад. Но это глупости, ты скоро будешь с нами.

Прости, дорогой, что письмо так коротко. Я хочу с двенадцатичасовым посадом выехать в Гамбург, чтобы еще раз лично подать прошение в управление гестапо. Может, мне удастся передать тебе маленькую посылочку.

На прощанье еще несколько строф, я знаю, что они тебя радуют. К сожалению, это единственная радость, которую я могу тебе доставить.

 
Словно лоза, что ползет как попало, в любом направлении.
Если ломается жердь, по которой вилась она к небу,
Мы безнадежно кружим, что-то ищем, блуждаем по свету,
Но осчастливить ничто, о любимый отец, нас не может,
Ибо томит нас мечта поселиться в садах твоих чудных.
В море пускаемся мы, чтобы ширью его беспредельной
Душу потешить свою и отдаться волне, что играет
Весело судном; нам любо могущество бога морского.
Этого мало, однако, для сердца, и вечно манит нас
Дивный иной океан, что чуть зыбится, тихо колышась,
В глуби бездонной его не счесть ураганов свирепых…
О, кто бы мог свой корабль к золотым берегам переправить! [8]8
  Ф. Гельдерлин, Эфир. Перевод с немецкого В. Шора


[Закрыть]

 

Ну, дорогой, потерпи еще немного, чуточку! Твой Беппо шлет тебе привет и поцелуй, я – тоже.

Ирена»

Какой счастливый день! Кольтвиц перечитал письмо три раза подряд, а потом еще раз и смеется и плачет от радости. Видно, по крайней мере, что близятся конец. Не напрасно пережил он все эти ужасы. Каждая тварь цепляется за жизнь. Ведь жизнь так прекрасна! Эту прелесть и ценность жизни он, в сущности, только здесь впервые и узнал.

Ах! И Кольтвиц вытягивает руки в стороны и вверх, распрямляется, потягивается, так что все суставы хрустят. Как хотел бы он вырваться отсюда… на волю… подальше от людей… в далекие леса… на головокружительные вершины… Он будет лечить свою ногу у хорошего специалиста. И все будет хорошо. В сущности, ничего серьезного; небольшое растяжение сухожилия, и все.

А товарищи все-таки великолепные ребята! Приходят помогать жене. Да, это товарищи, настоящие друзья. А те, другие, которые цепляются за чиновничьи оклады и пенсионные кассы, – это отъявленные прохвосты! Ах, лучше забыть! Не думать об этом. Забыть! Забыть!

Вот хорошо, что он весь день так прилежно работал! Теперь он может ничего не делать. Кольтвиц ковыляет вокруг своего рабочего стола. В голове его бродят самые смелые мысли.

– Смирно!

В камеру входят: Дузеншен, дежурный по отделению Цирбес и инспектор лагеря Реймерс.

Староста вскакивает и рапортует:

– «A-один», камера два, тридцать восемь человек, две койки свободны!

– Вольно!

Дузеншен делает несколько шагов.

– Слушайте! К вам прибудет новый коллега, – коллега хоть куда: один из социал-демократических бонз – Шнееман. Многие из вас знают его: у него на совести не только наши, но немало и ваших. Он неплохо доносил на вашего брата в полицию. У вас, таким образом, имеются все поводы к тому, чтобы принять его, как подобает. На все, что произойдет здесь в течение ближайших часов, я закрываю глаза.

Он поворачивается к Цирбесу и делает знак головой. Тот идет к двери и кричит:

– Сюда!

В камеру торопливо входит социал-демократ Шнееман: маленький, толстенький, круглоголовый, волосы бобриком. К нему обращаются тридцать восемь пар глаз. Многие из заключенных знают новичка: он не раз врывался со своим летучим полицейским отрядом на собрания коммунистов, срывал их, арестовывал рабочих, которые оказывали сопротивление, и передавал их в руки полиции.

Дузеншен неторопливо выходит из камеры. Он ухмыляется. Цирбес значительно смотрит то на заключенных, то на вновь прибывшего. И тоже ухмыляется. Последним уходит, скаля зубы, инспектор лагеря Реймерс.

Заключенные стоят еще некоторое время в нерешительности и смотрят на новичка. Тот бросает свой узелок с тюремными вещами, который он держал под мышкой, на пол. Первым прерывает молчание моряк Кессельклейн; он поглаживает татуированные руки и говорит:

– Все будет пристойненько. Я уже давно ждал такого случая!

– Пусть сразу поворачивает оглобли, – горячится маленький Али, – Выкрасить и выбросить! Не желаем, чтобы такая свинья с нами сидела!

Волнение растет. Раздаются угрозы. Другие начинают уговаривать, унимать, призывать к спокойствию. Социал-демократ неподвижно стоит у двери. Он изумлен, испуган таким проявлением ненависти к нему. Он не решается сдвинуться с места.

– Эй, дайте ему кто-нибудь в морду, этому сукиному сыну!

– Бейте предателя рабочих!

– Товарищи, так нельзя! Это никуда не годится!

Во все разрастающийся шум вмешивается Натан Вельзен, староста.

– Слушать! Товарищи! Нужно хорошенько подумать над тем, что мы делаем: кто этот вновь пришедший – мы знаем. Всего, что он позволял себе по отношению к нам, здесь не перескажешь. Но я спрашиваю вас: правильно ли будет, если мы, коммунисты, станем здесь, в лагере, бить его по приказанию наци? Я думаю, это неправильно! Это совсем не соответствует нашим убеждениям! Когда и как мы посчитаемся с этим молодцом – это мы сами решим. Мы не должны потворствовать кровавой работе наци даже тогда, когда нам бросают под ноги такого вот предателя рабочих. Это мое мнение. А теперь скажите ваше.

Долгое, нерешительное молчание. Одни одобрительно кивают, другие возбужденно ходят взад и вперед. Социал-демократ стоит смущенный, тяжело дыша, у двери, подле своего узелка и смотрит мимо обращенных к нему лиц.

Вельзен пользуется авторитетом у товарищей; они очень считаются с его мнением. Он старый партийный работник, уже не в первый раз сидит в тюрьме. Наци назначили его старшим по камере, для того чтобы заставить его, еврея, отвечать за все нарушения порядка. Заключенные угадали это намерение администрации и расстроили ее план путем добровольной строгой самодисциплины.

Мизике, который находится в этой же камере, что-то тихонько шепчет своему соседу по кровати. Тот кивает, встает и кричит:

– Мизике говорит дело!

– Что там? В чем дело? Ну, говори скорей! – подбадривает его Вельзен.

– Мизике думает, что они отомстят, если… если мы этого не сделаем. И в особенности тебе… они тебе отомстят!

Подобные же предположения начинают высказывать и другие.

– Это, товарищи, – возражает Вельзен, – никогда не должно удерживать нас от того, чтобы поступать правильно. И если они станут применять к нам репрессии, придется с этим примириться.

Снова продолжительное молчание.

Новичок словно оцепенел; лицо его посерело и осунулось.

– Я думаю, мы примем мое предложение, не правда ли?

Молчание заключенных выражает согласие.

– А теперь, Герман, покажи вновь прибывшему его койку. За каким столом есть свободное место? За третьим? Принимайте его. Сразу же постелить постель и надеть одежду!

Новичок приводит в порядок свою постель, надевает черную в коричневую полосу одежду и садится в стороне на табуретке у окна. Никто из тридцати восьми не обращает на него внимания. Лишь то один, то другой бросает украдкой мимолетный взгляд. Играют в шахматы и в карты, как будто ничего не произошло. Ходят взад и вперед группами между столами и дверью и о чем-то спорят.

Через час приходят Дузеншен и Цирбес. Они тотчас замечают, что социал-демократа не тронули.

– Вот те раз! Ты только погляди на них, – едва сдерживая ярость, шутит Дузеншен, – коммунистов и социал-демократа водой на разольешь! А эти молодцы еще уверяют, что социал-демократы их враги. Значит, вы не желаете? Ну, ладно. Староста, построить всех в две колонны!

– В две колонны стройся, быстро, быстро!

Спустя несколько секунд тридцать девять заключенных выстраиваются перед начальником.

– Теперь мы вас хорошенько пошлифуем!

Ровным шагом проходят они через коридор во двор, и здесь начальник изливает свой бешеный гнев на все тридцать девять человек. Он гоняет их по двору, заставляет ложиться и вставать, ложиться и вставать, сгибать колени, прыгать вокруг двора, ползать на животе, опять бежать вокруг двора, снова ложиться и вставать, ложиться и вставать, пока наконец сам теряет голос, а заключенные доходят до полного изнеможения и, совершенно обессиленные, шатаются, как пьяные.

Два дня заключенные, подавив озлобленность, продолжают сторониться социал-демократа Шнеемана. Они не причиняют ему никакого зла, но все его избегают, никто с ним не разговаривает; никто не предлагает ему поиграть в карты или в шахматы. Мизике не может дольше терпеть этого; ему жаль маленького толстенького человека. Ему непонятно поведение коммунистов. Если там, на воле, они могли быть противниками, то здесь, перед лицом общего врага, они должны поддерживать друг друга. То, что они его не избили, он находит теперь великолепным, хотя тогда из страха перед тюремщиками именно у него были на этот счет сомнения. Но зачем мучить так человека общим презрением? Нет, Мизике считает, что коммунисты поступают не совсем правильно.

Когда он заговаривает с социал-демократом, многие поглядывают на него, но ничего не говорят. Шнееман с готовностью отвечает Мизике на все вопросы, испытывая к нему благодарность за то, что он нарушил всеобщее молчание. Мизике узнает, что Шнееман был председателем Производственною совета газовых заводов и депутатом от гамбургских граждан; арестован потому, что призывал рабочих государственных предприятий к подпольной работе. Шнееман уверяет, что никогда как шпион не оказывал полиции услуг, даже когда его партия была у власти.

Мизике нравится Шнееман: он разговорчив, с ним можно обо всем поговорить – о путешествиях, семье и даже о делах, и он сходится с ним все ближе. Шнееман и в спорах терпимее, нежели коммунисты; он допускает существование других мнений, и если Мизике излагает свои запутанные политические взгляды, Шнееман, не в пример коммунистам, не нападает на него так, будто он совершил один из смертных грехов.

Мизике и Шнееман беседуют по поводу наци, и Шнееман злобно замечает:

– Должен вам признаться, что я тоже фашист, социал-фашист, собственно говоря.

Заключенные прислушиваются. Подходит Вельзен:

– В чем дело?

– Да вот опять этот соци.

– Я бы советовал тебе быть осторожнее в выражениях. Если ты хочешь поговорить с нами на политические темы, то тебе стоит только заявить об этом. Ты, правда, Шнееман, а не рядовой социал-демократ рабочий, но не воображай, будто мы избегаем разговаривать с тобой, потому что боимся твоего уменья говорить.

– Я томлюсь здесь так же, как и вы, меня, как и каждого из вас, пытали и били, СДПГ запрещена, преследуется законом и уничтожается поодиночке, как и КПГ, и вы еще называете нас фашистами, социал-фашистами. Разве это не сумасшествие?

– Разберемся сначала, настолько ли уж это сумасшествие, если мы называем политику твоей партии социал-фашистской.

Вокруг них собираются заключенные. Партии в шахматы остаются недоигранными. Даже беспокойные, не знающие отдыха прекращают свою суетную беготню по камере. Воцаряется тишина.

Вельзен обращается не только к социал-демократу, не только к Мизике, но ко всем, в том числе и к своим товарищам. Он говорит спокойно, понизив голос, и смотрит при этом на слушающих. Одни одобрительно кивают, другие пристально смотрят в пространство, как бы еще раз переживая все, о чем вспоминает Вельзен. Социал-демократ, сидевший сначала спокойно и не шевелясь, начинает к концу ерзать на табуретке, все чаще подымает руку, как будто хочет возразить, но никак не может дождаться подходящего момента.

Вельзен говорит о политике социал-демократов в 1928 и 1929 годах.

При социал-демократическом канцлере Германе Мюллере был построен тяжелый крейсер «А», но зато средства на питание детей урезаны… Это Зеверинг запретил Союз красных фронтовиков и разрешил фашистские военные организации, ибо, как он сам выразился, он хотел уничтожить каждого десятого коммуниста… Профсоюзный лидер Тарнов на конгрессе в Лейпциге называл социал-демократию врачевателем больного капитализма и призывал рабочих к еще большей умеренности… Социал-демократ Кюнстлер обозвал три четверти миллиона коммунистических избирателей в Берлине люмпен-пролетариями… Это социал-демократы – в Гамбурге, в частности Шёнфельдер, – запретили газеты, демонстрации и собрания коммунистов и вырвали из рук рабочих последний револьвер, в то время как фашисты усиливали свой террор…

Вельзен говорит и говорит, вспоминает о бесчисленных, многими пережитых событиях, о сокращении заработной платы, срыве стачек, провале собраний…

– Вот видите, – заканчивает он свое выступление, – так политика социал-демократии расчищала дорогу фашизму, так его вели к власти с одной ступеньки на другую. Социал-демократические вожди видели главную свою задачу в том, чтобы не обмануть доверия своих хозяев – капиталистов. Благодаря такой политике в Германии власть свалилась фашистам прямо в руки. Вспомните только двадцатое июля, государственный переворот Паппена. И потому, что мы добивались всеобщей забастовки, ваши мудрые государственные мужи, ваши реальные политики стали предостерегать от нас рабочих, стали выставлять нас провокаторами. Вы тогда апеллировали к трибуналу республики, и за это наци теперь мстят. Мы апеллировали к рабочим, и за это нас хотят стереть с лица земли…

Заключенные сидят молча вокруг своего товарища, и каждый погружен в собственные мысли, в собственные воспоминания.

Июль 1919 года. Матрос Кессельклейн вновь видит перед собой бледные лица вооруженных до зубов молокососов в стальных шлемах. Они окружили целый жилой квартал, лишь бы схватить его… Перевернули вверх дном весь дом и все-таки нашли пулемет… Как прежние лица похожи на нынешние! Эсэсовцы – плоть от плоти, кровь от крови тогдашних приверженцев Носке и добровольцев Леттова, которые при попустительстве социал-демократов вошли в Гамбург и разоружили рабочих…

Гансен размышляет: вот уже двадцать пять лет он состоит членом профсоюза деревообделочников… Фокус с почетными дипломами и торжественная статья в газете – все это было просто смешно, но то, что его в этот день, именно в этот день, выгнали из профсоюза, было уже неслыханной подлостью… Уполномоченный профсоюза, социал-демократ Хенкель, не скрывая-злорадной ухмылки, заявил тогда: «Мы не нуждаемся в московских агентах! Ты еще должен благодарить нас за то, что мы тебя так долго терпели. Но нашему терпению настал конец…»

Комсомолец Али Асмусен вспоминает свой последний арест перед самым установлением гитлеровской диктатуры… Двадцать молодых рабочих с пением «Интернационала» и «Марша летчиков» прошли тогда через весь Гамбург в Бармбек… Начальник полиции – социал-демократ господин Шёнфельдер – наградил его за это шестью месяцами лишения свободы. Полгода тюрьмы за одну рабочую песню…

Шнееман после этой речи и последовавшего за нею гнетущего молчания становится еще беспокойнее, в который уже раз проводит ладонью по взъерошенным волосам и начинает говорить неестественно глубоким и серьезным тонем.

– Кое-что… кое-что совершенно верно! Моя партия совершала ошибки, крупные ошибки. Она и сама за них дорого расплачивается. Итак, не будем отрицать ошибок прошлого. Но поверьте мне, мы получили хороший урок. И эти ошибки больше не повторятся. Борясь за демократическую республику, мы, социал-демократы, имеем в виду другую, более прочную и обороноспособную республику, чем была до сих пор. К чему ворошить прошлое, вытаскивать на поверхность старые грехи и ошибки; не правильнее ли прошлое предоставить прошлому, а сейчас лучше подумать, как сплотиться и объединенными силами побороть фашизм? Ведь в этом стремлении мы едины, так давайте вместе искать все возможные пути, чтобы достичь нашей цели. Фашизм утвердится навечно, если мы, Социал-демократическая и Коммунистическая партии; будем, как и в прошлом, бессмысленно нападать друг на друга.

– Он действительно прав! – поддерживает нового друга Мизике.

– Он прав?! – возмущается кто-то, от возбуждения вскакивая со стула. – Все это вздор!

– Поет, что твой соловей! – горячится другой.

– Обороноспособная республика? – кричит Кессельклейн. – Ты что, брат, рехнулся?

– Ясное дело, Веймарская республика была обороноспособной! – подхватывает старый Дитч. – Но только, дорогой, против рабочего класса. Господа Носке, Цергибель и Шёнфельдер никогда не щепетильничали, если надо было выступить против рабочих. Тогда и ружья стреляли, и кровь проливалась, как верно подметил Герзинг. И это называется проводить политику рабочих? Нет, мой милый, между прошлым, когда ваш Гинденбург, испугавшись «спартаковцев», призвал на помощь генералов, и настоящим, когда все тот же Гинденбург уже вместе с генералами, испугавшись пролетариев, призвал на помощь Гитлера, есть прямая связь: ибо политика социал-демократов, политика соглашательства и «наименьшего зла» ведет к фашизму. То, что мы сегодня, истерзанные, томимся здесь, то, что сотни, тысячи наших лучших товарищей были и еще будут убиты фашистами, – всего этого можно было бы избежать!

Социал-демократ удивленно оглядывается: все нападают на него – старые и молодые, спокойные и вспыльчивые, Он представляется себе безнадежно одиноким, непонятым и неуклюже пытается положить конец спору.

– Не будем же мы драться, как петухи, спорные вопросы можно обсудить спокойно. Времени для этого у нас предостаточно. Но говорить будем только о текущих событиях. Я считаю, кто верит в победу рабочих, должен смотреть вперед, в будущее, а не оглядываться назад. Вечное брюзжание по поводу того, что было, не продвинет нас вперед ни на шаг. Мне думается, мы все хотим победы над фашизмом, хотим, чтобы страной правил рабочий.

Только было Вельзен приготовился ответить, как неожиданно дверь камеры резко распахивается. На пороге появляются Дузеншен и Цирбес, Вельзен рапортует:

– «A-один», камера номер два, налицо тридцать девять человек, одна койка свободна!

– О чем это вы только что болтали?

Вельзен смотрит прямо в глаза штурмфюрера и торопливо соображает, что ответить, но не сразу находится:

– Я… я рассказывал новичку о… о нашей дисциплине!

– Лжешь, – рычит Дузеншен, – Шнееман, подойдите сюда.

Шнееман торопливо подбегает к двери и, щелкнув каблуками, замирает перед штурмфюрером. Испуганные глаза заключенных впиваются в социал-демократа.

– Что хотел от тебя еврей? Но только правду, парень!

– Он учил меня, как вести себя в камере.

Дузеншен недоверчиво щурит глаза, глядя попеременно то на социал-демократа, то на старосту. Цирбес, поигрывая ключами, предполагает:

– Оба лгут!

– Ясное дело, лгут! – соглашается Дузеншен. – Выходите оба!

В коридоре Дузеншен еще раз спрашивает Вельвена. Однако получает все тот же ответ.

– Врешь, мерзавец! – кричит штурмфюрер и с размаху бьет заключенного, который обязан стоять перед ним навытяжку, по лицу.

Вельзен и после этого настаивает на своем.

Цирбес тем временем обрабатывает Шнеемана. Для начала он отпускает ему пощечину, но, не получив желаемого ответа, сильно ударяет большим ключом прямо в лицо. По щеке Шнеемана струйкой бежит кровь, но он остается тверд.

– Мы все-таки дознаемся! – грозит Цирбес и, заглянув в камеру, рычит: – Кто спит рядом со Шнееманом?

Мизике называет себя.

– Выходи в коридор!

Мизике, дрожа, выбегает из камеры. Увидя окровавленное лицо Шнеемана, он представляет, что его ожидает. Сказать правду! Только бы не били! Нет, что угодно, – только не порка! Цирбес громко спрашивает у него:

– О чем оба болтали?

– О… о социал-фашизме.

– Стало быть, о политике?

– Так точно!

– Вот и выяснили! – Цирбес оборачивается к Дузеншену. – Разглагольствовали о политике, как я и утверждал.

Дузеншен дает Мизике пинка, так что тот кубарем вкатывается в камеру.

– Слушай, не вытаскивай больше на свет божий это ничтожество, меня от него рвать тянет!

– Но ведь он подтвердил наши подозрения.

– Ладно! На сегодня хватит, пусть возвращаются. Мы их как-нибудь еще застукаем!

Цирбес не понимает штурмфюрера, но отсылает обоих заключенных в камеру.

– Этот подонок выдаст за правду все, о чем его ни спросят. На него вовсе нельзя положиться. Он такую кашу заварил… Из-за этой навозной кучи комендант вправил мне мозги, будь здоров!

В камере Вельзен перво-наперво протягивает социал-демократу руку.

– Спасибо. Признаться, не ожидал от тебя такого!

Взволнованный Шнееман поспешно жмет протянутую ему руку, но не произносит ни слова. Тыльной стороной ладони он вытирает с лица кровь. Какой-то рабочий протягивает ему свой носовой платок и уговаривает:

– Бери! Бери платок-то! И пойдем к умывальнику, я промою тебе рану.

Мизике забился в угол камеры и притих. Он рад, что никто не обращает на него внимания. Когда Вельзен взглядывает на Мизике, тот краснеет и прячет глаза. Староста и словом не, обмолвился товарищам о его поступке. Молчит и Шнееман.

Дузеншена требует к себе комендант лагеря. Комендант Эллерхузен считает Дузеншена усердным, надежным, ни перед чем не останавливающимся солдатом, который путем необходимой жестокости умеет создать себе авторитет среди подчиненных. Со своей стороны, Дузеншен уважает коменданта, так как ему довелось узнать его как храброго солдата. А это единственное качество, которое для Дузеншена может иметь значение. К этому присоединяется и то, что комендант по происхождению и образованию выше его. Эллерхузен не только комендант лагеря, но и штандартенфюрер штурмового полка, а также член Гамбургского государственного совета. Таким образом, начальник Дузеншена – человек с весом, и его покровительство сулит прекрасную карьеру.

Такой неурочный вызов к коменданту случается редко. Встревоженный, не зная, для чего понадобился, Дузеншен входит в его кабинет.

– Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер!.. Штурмфюрер, я вызвал вас потому, что мне нужен ваш совет. Вы знаете о рапорте обертруппфюрера Мейзеля на шарфюрера Риделя. Мне кажется, что Мейзель, по существу, прав. Нельзя допускать, чтобы один обвинял другого в трусости и тому подобной подлости. Они оба хорошие солдаты. Надо дело уладить. Как вы думаете?

Дузеншен соображает. Ридель – его личный друг, но правота на стороне Мейзеля. Он объясняет коменданту обстоятельства дела: рассказывает про инвалида войны Нагеля, про раскаяние Риделя, про вызывающее поведение Мейзеля и последовавшую затем драку.

– Гм! – произносит комендант, – Это мне совсем не нравится! Ридель, по-видимому, не годится для тюремной службы. Нельзя допускать никаких сентиментальных бредней! Только этого не хватало! Мы должны незамедлительно действовать. Вы что предлагаете, штурмфюрер?

Дузеншен смущен: он ожидал иного результата от своего доклада. И теперь отвечает нерешительно:

– Да, да… это, конечно, правильно… Но вообще Ридель совсем не такой. Я сам не понимаю этого… Но если господин комендант считает нужным, то можно дать ему работу в канцелярии. Может быть, можно откомандировать его в ординарцы или… Ну, да, вот мои предложения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю