355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Избранное » Текст книги (страница 24)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:44

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Сегодня днем меня посетил молодой офицер из комендатуры. От имени капитана Прицкера он попросил извинения и предложил возместить нам убытки. Он же рассказал мне о судьбе капитана. Судьба эта еще трагичнее, чем можно было предполагать. Послушайте только.

До призыва в армию капитан Прицкер преподавал музыку в Киевской консерватории. Он был женат, у него были дочь и сын, оба еще школьники. В 1942 году солдаты гитлеровского вермахта согнали в Киеве, как скот, десятки тысяч евреев – мужчин, женщин и детей, – и расстреляли их в окрестностях города, на краю рва, выкопанного самими жертвами. Среди этих несчастных оказались жена и дети капитана. Вечером, накануне призыва Прицкера в армию, его жена и двенадцатилетний сынишка, одаренный, подающий надежды скрипач, исполняли Весеннюю сонату Бетховена.

Профессор умолк. Жена его сидела, низко опустив голову. Профессор погладил ее по волосам и обнял за плечи.

Грета встала. Казалось, она по находила себе места. Вдруг она спросила профессора:

– Ну и что вы предприняли, господин профессор?

– Я? – удивленно спросил Ринбергор. – А что я мог предпринять, скажите на милость?

– Но, господин профессор, не можете же вы таи оставить это дело!

Вайс, предложил, чтобы Ринбергер написал коменданту письмо, в котором изложил бы все эти обстоятельства и сообщил, что не имеет к капитану никаких претензий.

– Возможно, полковник и не ответит вам, – добавил обер-бургомистр, – но без последствий письмо не останется, уверяю вас.

– Виновны, в сущности, мы, – сказал профессор, – я разумею, мы, немцы. – Подняв глаза, он продолжал: – Представьте себе: офицер армии-победительницы находится в стране, чьи люди вторглись в пределы его родины и убили его жену и детей. Палачи побеждены, по жители этой страны вовремя не схватили палачей за руку, они предоставили им свободу действий, другими словами, поощряли убийство. Офицер в полном одиночестве бродит по городу побежденных. Он проходит мимо дома, из которого доносится музыка. Он видит: благополучная семья, не понесшая потерь, все здесь вместе – муж, жена, дочери, сын; они играют Шумана, Брамса, Моцарта. А он стоит на улице и слушает. Ему знаком каждый аккорд, ведь он учитель музыки, он знает и любит ее. Музыка сильнее ненависти. Офицер, как проситель, стучится в дверь побежденных, в дверь сообщников тех, кто принес несчастье ему и его родине. Офицеру разрешают войти послушать музыку, и он счастлив, хотя это и немцы, соотечественники палачей, убивших его жену, дочь, сына и бесчисленное множество других женщин и детей у него на родине. Он об этом думает, он не может не возвращаться к этой мысли; постепенно страдание овладевает им, пересиливает все другие чувства. Он старается заглушить свою муку, не желает, чтобы эта немецкая семья что-нибудь заметила. Он пьет, лишь бы забыться. И вот именно та вещь, которую его немецкие знакомые, ничего не подозревая, исполнили для него, желая его порадовать, причинила ему нестерпимую боль. Да, это наша вина, наша. Виноваты мы…

Ринбергер умолк и откинулся на спинку кресла. Жена профессора, которая слушала его, широко раскрыв глаза, не могла сдержать слез.

В комнате долго стояла тишина. Нарушил молчание обер-бургомистр:

– В сущности, господин профессор, ваше письмо коменданту готово. Вам остается только перенести на бумагу то, что вы нам сейчас рассказали.

Полковник Перников стоял у двери, выходящей на веранду, заложив руки за спину, в характерной для него несколько напряженной позе и смотрел в сад. На кустах, высаженных вдоль забора, светились под солнцем золотисто-желтые цветы. И среди живописно разбросанных на искусственном холмике камней переливался всеми красками сказочный мир цветов, созданный руками садовника. Полковник смотрел на все это великолепие и не видел ничего. Мысли его были заняты письмами, лежавшими на столе. Он несколько раз перечитал их, строчку за строчкой. Письмо Греты, полученное вчера вечером, не особенно тронуло его, скорее, даже рассердило. Что она позволяет себе? Кто дал ей право бросать ему упреки? Но затем принесли письмо немецкого профессора. Читая его, Перников краснел и бледнел, на этот раз не от гнева. Оказывается, он понятия не имел об обстоятельствах, сообщенных профессором. И вот теперь он задавал себе вопрос: а что ему вообще известно о его подчиненных, о сражавшихся в его части офицерах? Ничего он не знает о них. Даже о семейных делах Коваленко он едва ли знает что-нибудь толком, а ведь это его заместитель. Вроде бы к Коваленко собиралась приехать жена. Вопрос о ее приезде давно был решен положительно. Почему же ее еще нет здесь? Он вспомнил все, что Коваленко рассказывал ему о смерти сына. Жена его никак не могла пересилить себя и приехать в Германию. Да, об этом Павел Иванович рассказывал ему. А он выслушал и… забыл. Нет, ничего он не знал об ударах судьбы, постигших его офицеров и солдат, о их часто нелегкой личной жизни; а ведь они в конечном счете не только его подчиненные, но и его соратники, товарищи… А капитан Прицкер? Сколько лет он уже служит политработником в его части! Вместе они прошли от Краснодара до Ростока. И пока капитан сражался, немцы убили в Киеве его семью…

Полковник задумался… Вот мы читаем в газетах, слушаем по радио и передаем из уст в уста: в Ворошиловграде убито двенадцать тысяч евреев; в Керчи, на окраине города, расстреляны тысячи жителей; в Киеве – десятки тысяч евреев и коммунистов зверски убиты и брошены в общие могилы… Мы читаем об этом, приходим в ужас, но по-настоящему это не доходит до нашего сознания, разум отказывается воспринять такое нагромождение преступлений… Они настолько чудовищны, что теряют осязаемые черты. А ведь для тысяч, сотен тысяч людей они стали вполне реальной трагедией. Полковник не раз и в самых различных обстоятельствах сталкивался лицом к лицу со смертью. Но ничто так не потрясло его, как смерть единственного сына Никиты, и погиб сын где-то вдали от него. Смерть близкого человека, даже просто друга, трогает нас куда больше, чем гибель многих тысяч незнакомых людей.

Ну а капитан? «Тяжелые испытания достались на долю этого преподавателя музыки, – размышлял полковник. – Была у него, верно, хорошая, счастливая семейная жизнь, и он так же радовался своим подрастающим детям, как я – своему Никите. А теперь он – один-одинешенек, он потерял всех, кто ему дорог, он клянет свою судьбу, жить ему опостылело, и все-таки он привязан к жизни…»

Полковник зашагал из угла в угол. Разве в его собственной судьбе мало общего с судьбой этого капитана? Разве не одни и те же невзгоды обрушились на них обоих? Разве оба они не одиноки, хотя некогда у каждого из них была семья, жена, дети?..

Полковник опять остановился перед дверью на веранду. Он думал: «И этого человека я так грубо оскорбил! Простить себе не могу! Глупо, да и только!»

Яркие, пестрые цветы радовали глаз своей нетронутой свежестью. Белая кора берез светилась на фоне голубого летнего неба. Воздух был напоен сладостным благоуханием. Пчелы, жужжа, вились вокруг цветов. На деревьях щебетали птицы. Всюду жизнь, всюду радость бытия… Полковник вдруг хлопнул себя по лбу: «А капитан-то ведь все еще на гауптвахте! За бесконечным философствованием и рассуждениями я опять забыл о человеке».

Он прошел в переднюю, взял с вешалки фуражку и крикнул связному Алеше, что скоро вернется.

У входа на гауптвахту ему стало как-то не по себе. Холодновато было тут. И плесенью попахивало.

– Сколько у вас людей под арестом? – спросил он у открывшего ему дверь сержанта.

– Восемь человек, товарищ комендант. Шесть солдат и два офицера.

Полковник решил заглянуть в личные дела арестованных. Может быть, можно их отпустить? В такой летний день, должно быть, особенно тяжело сидеть взаперти… «Что-то я сегодня чересчур великодушен», – подумал он, идя по длинному коридору вслед за сержантом.

Великодушие и мягкотелость, конечно, вещи разные. В мягкотелости полковника никак нельзя было заподозрить.

Сержант отпер дверь. Полковник вошел в узкую камеру и пристально посмотрел в лицо капитану. Тот вскочил и вытянулся у самой стены, под окном, схваченным решеткой, через которое просачивался скудный свет. Сначала полковник хотел было услать сержанта, но раздумал. Нечего делать из этого тайну. Ему нечего скрывать.

– Товарищ капитан, я пришел извиниться перед вами. Я был неправ. Простите меня.

Прицкер во все глаза смотрел на коменданта. Некоторое время оба офицера молча стояли друг против друга. Потом полковник протянул руку капитану:

– Не обижайтесь на меня!

– Товарищ полковник, я виноват. Я нарушил устав.

– Знаю, дорогой, – прервал его полковник. – И за это вы отсидели под арестом. Но я… я был несправедлив. Я не знал всей подоплеки, понимаете? Значит, мир?

Капитан пожал руку полковнику. По лицу его текли слезы. Полковник не переносил плачущих мужчин, а уж плачущих солдат – и подавно. Но вдруг он почувствовал, что и у него глаза наполняются слезами. И снова мелькнула мысль, что оба они, и капитан и он, страдают от одной и той же душевной раны. Поддавшись внезапному порыву, он привлек к себе капитана и обнял его.

– Пойдемте, Николай Самуилович, свое наказание вы уже отбыли.

Полковник улыбнулся открытой и приветливой улыбкой.

– Сегодня вы мой гость. Пообедаем вместе.

Так кто же марает свое гнездо?
1

Ни на одном уроке в классе не бывало так тихо, как на уроке истории. Мальчики сидели, прямые как свечи, устремив взгляд на учителя. А он расхаживал перед кафедрой и в свободно льющейся речи, как бы беседуя, воскрешал события давно минувших эпох в жизни немецкого народа. Не было ни шушуканья, ни перешептывания, ни нетерпеливого ожидания звонка, возвещающего конец урока. Не раз случалось, что звонок встречался возгласами разочарования. И это было для учителя Мертенса лучшим выражением признательности.

Ему доставляло радость вместе со своими юными друзьями следовать по запутанным, петляющим тропам предков, рассматривать и раскрывать не только их намерения и усилия, не только их заблуждения, ошибочные и неразумные действия, но и благородные начинания и высокопатриотические подвиги, чтобы на историческом опыте учиться понимать задачи современности.

С той минуты, как мальчики поняли, что все, именуемое сегодня историей, было некогда злободневной политикой, а сегодняшняя политика когда-нибудь станет историей, их интерес к предмету, желание узнать возможно больше становились все настойчивее. Наиболее восприимчивые из них не только с большим пониманием следили за событиями дня, но и смотрели на них совсем иными глазами; пусть далеко не все было им ясно, однако ребята уже начинали задумываться над общественными взаимосвязями.

Мертенс вел свой предмет по разработанной им системе, оставаясь тем не менее в рамках предписанной программы. Всесторонне анализируя историю немецкого парода, он вплотную подводил учеников к проблемам современной германской действительности, которые вообще-то принято было затрагивать лишь поверхностно. Он стремился прежде всего показать ребятам, что представлял собой гитлеровский рейх и вторая мировая война, хотя в учебный план это не входило.

– Если мы рассмотрим историю нашего народа со времен Крестьянской войны, – так начал он однажды урок, – мы увидим, что ошибок и ложных путей у нас было более чем достаточно. В решающие моменты, на скрещении исторических путей, почти всегда над всеобщим благом брали верх эгоистические, корыстные интересы правивших в ту пору династий. Как народ мы не раз на десятки, а после злополучного исхода Крестьянской войны на сотню лет отставали от других народов Европы, обогнавших нас в своем развитии.

Курт Мертенс остановился и, облокотясь на кафедру, молча смотрел в блестящие, пытливые глаза школьников. Он любил эти одушевленные жаждой знаний, такие еще невинные мальчишеские лица. Он горячо желал, чтобы тот или другой из его учеников совершил что-либо выдающееся на благо народа. Мечтал, чтобы хоть кто-нибудь из них стал удачливым, не знающим поражений Томасом Мюнцером или Михаилом Гайсмайром, борцом за то, чтобы Германия никогда больше не становилась на пагубный путь.

– Вы только подумайте, – продолжал он. – На ученической скамье жизни мы, немцы, были неплохими математиками, философами, естествоиспытателями, поэтами, музыкантами, но что касается истории, то тут мы не раз оказывались второгодниками.

Звонким смехом откликнулся класс на эти слова. Мертенс от души посмеялся вместе со всеми, а затем серьезно продолжал:

– Все это очень плохо, плохо для нашего народа и для других народов, среди которых мы жили и живем, ибо за каждую ошибку приходится расплачиваться кровью.

Любой неправильный шаг стоит народу крови и слёз. В области истории, а значит, и политики, нам надо во что бы то ни стало, не жалея сил и труда, восполнить упущенное, чтобы не повторить ошибок прошлых поколений.

Раздался звонок.

Досадливое «а-ах!» прокатилось по рядам, Мертенс молча стоял на кафедре. Класс не шевелился. Мальчики смотрели на своего учителя. Он чувствовал, что они ждут от него заключительных слов, слов, пробуждающих мысль, надежду. Мертенс взял книгу, лежавшую на кафедре, раскрыл ее и прочел:

– «Такова задача, которая сегодня стоит перед нами. Выполнить ее – наш долг». Послушайте, к чему призывал народ вот так же, на перекрестке нашей национальной истории, великий немецкий писатель Фридрих Геббель. Я читаю из его дневника: «В жизни отдельного человека, как и в жизни целого народа, приходит час, когда сам он вершит суд над собой. Ему дается возможность искупить прошлое и освободиться от старых грехов. Но по левую руку от него стоит Немезида, и горе тому, кто не ступит на праведный путь. Такой час пришел теперь для Германии». – Мертенс поднял глаза, захлопнул книгу и повторил: – Да, вот и опять именно так обстоит дело с нашим отечеством. Не забудем же об этом. Ни на одну минуту нельзя об этом забывать.

2

В тот день Курт Мертенс дежурил во время перемены на школьном дворе. Девочки и мальчики стояли группками или прохаживались, увлеченные своими разговорами. Двор был безобразный, огороженный высокой кирпичной стеной. Здание школы на Булленхузердамм не отличалось красотой: окна нижнего этажа были заложены кирпичом, подвальные – забраны железной решеткой. Некоторая польза от стены все-таки была – она закрывала вид со школьного двора на развалины, тянувшиеся до самого моста через Эльбу и далее в глубь города, Моорфлит, Ротенбургсорт и Бильвердер-Аусшлаг больше других районов пострадали от бомбежек. Лишь немногие дома уцелели, а все фабрики, все складские здания вдоль каналов были разрушены до основания. Ротенбургсорт называли «мертвой зоной», – там спустя два года после окончания войны все еще оставались незахороненные трупы. Повсюду стояли щиты с предостережением: «Проход закрыт», «Зараженная местность». В этих некогда рабочих кварталах города безраздельно хозяйничали крысы.

Школьное здание на Булленхузердамм каким-то чудом уцелело.

Дети, жившие в Гаммерброоке и Бильброоке, каждое утро, направляясь в школу, шагали по развалинам. Люди вообще, а дети в особенности, быстро привыкают ко всему, привыкают и к виду разрушенных городов. Когда такой вид становится чем-то обыденным, его едва замечают. Возможно, и с Мертенсом произошло бы то же самое, не будь он постоянно начеку.

Он знал также о тайне, мрачной тенью лежавшей на этой школе. То была страшная тайна, и он долго терзался сомнениями, вправе ли он хранить ее про себя. Он считал, что о ней надо говорить везде, пусть она станет известна всем, чтобы школа эта служила вечным укором и предостережением. Однако большинство педагогического совета настаивало на сохранении тайны, и Мертенсу волей-неволей пришлось подчиниться.

Но в этот день он оказался перед выбором: либо наперекор своей совести молчать, либо сказать правду.

– Ты пойдешь со мной, когда я буду его спрашивать? – Хорст Тэннэ, прищурившись взглянул на своего друга Ганса. – Я спрошу его, слышишь? Но ты должен пойти со мной, вот увидишь – спрошу.

– Слабо.

– Клянусь – спрошу!

– А если и спросишь, он все равно соврет. Как фрейлейн Муцель.

– Он не соврет.

Мертенс увидел мальчиков, нерешительно направлявшихся к нему. Он чувствовал, что их что-то гнетет и они хотят с ним посоветоваться. У него на этот счет был наметанный глаз. Но он сделал вид, что не замечает их, во всяком случае, обращает на них не больше внимания, чем на остальных. У обоих ребят отцы погибли на войне, а о Хорсте Мертенс знал еще, что мать его работает в Бильштедте на вновь отстроенной джутовой фабрике, часто в ночную смену, и тогда мальчик предоставлен самому себе. Поэтому, хотя Хорст был и прилежным парнишкой, педагоги особенно следили за его поведением.

– Господин Мертенс… – Почувствовав на себе взгляд учителя, мальчик запнулся и умолк.

– Ну что, Хорст? О чем ты хотел спросить?

Ганс Хаберланд остановился в нескольких шагах, и Хорст то и дело оглядывался на него. Наконец, кивнув на приятеля, Хорст сказал:

– У нас с Гансом вопрос к вам, господин учитель.

– Пожалуйста, спрашивайте.

– Мы хотели… Верно, господин учитель, что в нашей школе был концлагерь?

Вот он – этот вопрос. Мертенс вглядывается в глаза мальчиков, застывшие в недоверчивом ожидании. Ганс Хаберланд, опустив голову, смотрит на него исподлобья. Солгать? Ребята, бесспорно, знали то, о чем спрашивали. Ложь подорвет доверие к учителю. Сказать правду – значит восстановить против себя коллег. Но возможно ли надолго скрыть подобное? Вправо ли мы скрывать? Старый, мучительный вопрос. Тот, кто пытается утаить истину, берет на себя часть вины. Он, Мертенс, достаточно долго разделял эту вину, разделять ее более он не желает.

– Да, нацисты превратили эту школу в концлагерь. Здесь творились ужасные дела.

– Это был детский концлагерь, да?

– Да, детский.

– Какая подлость!.. Что это были за дети, господин учитель?

Мертенс обнял мальчика за плечи, и тот почувствовал, что рука учителя дрожит.

– Иди и ты сюда. – Мертенс обнял за плечи и Ганса Хаберланда. – У нас сейчас урок физики. Но все равно. Задайте мне этот вопрос в классе, и я вам все расскажу. Поняли?

– Да, господин учитель!

3

Назавтра Мертенса вызвали к директору. «Уже? – подумал Мертенс. – Вряд ли. Наверное, по другому поводу». Войдя в кабинет директора, он увидел фрау Тэннэ, с которой познакомился как-то на родительском собрании, и сразу все понял. Однако быстро же обернулось дело!

– Учитель Мертенс. Фрау Тэннэ.

– А мы уже знакомы, господин директор. – Мертенс сделал осторожную попытку поздороваться. Женщина отвернулась.

– Господин Мертенс, вы рассказывали вчера в классе, что в нашей школе был когда-то… концлагерь?

– Да, господин директор.

– Зачем? Зачем вы рассказали детям об этих ужасных вещах?

– Они спросили меня, правда ли все это, господин директор.

– Ложь! – бросила фрау Тэннэ. – Господин Мертенс велел моему сыну задать вопрос в классе, на уроке.

– Совершенно верно, фрау Тэннэ. Но до того ваш сын задал мне этот вопрос на школьном дворе.

– Вы же знали, коллега, что не имели права удовлетворить любопытство мальчика.

– Я не имел права лгать, господин директор. Кроме того, мне было ясно, что мальчик потому и спросил, что уже кое-что знает.

– Вы запятнали честь моего мужа, – крикнула фрау Тэннэ, – Он пал за Германию! Вы облили его грязью. Вы… вы ведете в школе большевистскую пропаганду! Да-да! – И она заплакала. Морщась и всхлипывая, женщина продолжала: – Пусть я сейчас всего только фабричная работница, но у меня тоже есть честь. Я не позволю чернить память моего мужа. Я не хочу, чтобы мой сын стал… большевиком. Мы порядочные люди. И всегда были такими. Мой муж сражался и пал за Германию.

Мертенс разглядывал плачущую женщину и слушал ее упреки. Несмотря на волнение, она говорила довольно гладко и обдуманно.

– Я все потеряла. Мужа. Квартиру. Теперь… Теперь у меня хотят отнять сына. Но я этого не позволю. Не позволю, господин директор!

– Уважаемая фрау Тэннэ! Никто не помышляет отнимать у вас сына или восстанавливать его против вас. Но я понимаю ваши опасения и тревоги, и позвольте заверить, что школа вас поддержит. Мы это дело тщательно обсудим и, поверьте, не остановимся перед драконовскими мерами.

– Вот этого, – фрау Тэннэ ткнула пальцем в Мертенса, – надо гнать из школы! Он отравляет наших детей! Мы не допустим этого. Мы не потерпим такого – мы, матери!

Последние слова она опять выкрикнула как бы в величайшем волнении. Но Мертенс видел, что женщина совсем не волнуется, здесь не было истерики, она играла. Играла перед директором и перед ним, а может, и перед самой собой. Мертенс задавал себе вопрос: почему она это делает? Бесспорно, ужасно, что в школе был когда-то концлагерь, да еще детский. Но почему Тэннэ так негодовала против него, Мертенса? А не против тех, кто превратил школу в концлагерь? Он не мог объяснить себе ее поведения.

– Да, заварили вы кашу, – сказал Мертенсу директор, когда женщина ушла. – Вы же знали, что об этом неприятном деле решено молчать.

– Неприятным делом вы называете то, что здесь происходило, господин директор? Я не мог лгать моим ученикам.

– Вопрос о вашем поведении обсудит педагогический совет. А пока передайте ваш класс коллеге Вальдесбергу.

– Не слишком ли поспешна такая мера, господин директор?

– Предоставьте это решать мне. Можете идти!

4

Медленно, в задумчивости вышел Мертенс из кабинета. Большевистская пропаганда… Отнять сына у матери… Обвинение за обвинением как гром среди ясного неба… Одно бессмысленнее другого. О, боже, в какое время мы, собственно, живем? Он, что ли, отвечает за то, что здесь был концлагерь? Как не умно держал себя директор Штининг! Этому социал-демократу достаточно услышать слово «большевизм», и он уже теряет способность здраво рассуждать.

В чем тут дело? Женщина разыгрывала комедию, это ясно как день. Но ненависть ее неподдельна. Откуда такая ненависть? Она хочет, чтобы он, Мертенс, вылетел из школы. Но что он сделал ей или ее сыну?

Фрейлейн Муцель вела урок географии. Мертенс, поколебавшись, вошел в класс.

– Простите, коллега. Мне нужно поговорить с Хорстом Тэннэ. Вы разрешите?

– Пожалуйста!

Мертенс сделал знак Хорсту.

– Поди сюда!

Мальчик вылез из-за парты и подошел к учителю. Тот пропустил его в коридор и, выйдя вслед за ним, прикрыл дверь.

– Послушай, Хорст!

Мальчуган поднял на него глаза. Мертенсу вдруг почудилось в лице его что-то фальшивое, что-то лисье, хитрое, скрытное… Но он тут же подумал: что за глупости! Это просто предубежденность. Если до сих пор я ничего подобного не замечал, так почему вдруг сейчас увидел?

– Твоя мать была здесь.

– Да, господин учитель.

– Твой отец погиб в России, верно?

– Да, господин учитель.

На лице мальчика выразилось удивление, растерянность. Он, очевидно, ожидал услышать другой вопрос.

– Какой чин был у отца, Хорст?

– Обер-лейтенант, господин учитель.

– Обер-лейтенант. Так, так. А до войны он был эсэсовцем, верно?

– Нет, господин учитель, штурмовиком. Оберштурмфюрером.

– Гм! А когда отец вступил в штурмовые отряды, тебе известно?

– С самого… С самого начала, господин учитель.

– Что значит с самого начала?

Хорст помолчал, подумал.

– С тех пор, как Адольф Гитлер стал рейхсканцлером?

– Да, господин учитель.

– А кем был отец по профессии?

– Он всегда был солдатом.

– С самого начала?

– Да, господин учитель. Мне мама рассказывала.

– Где же он был солдатом? Он жил дома?

– Нет, господин учитель, не всегда. Он жил в Вестфалии. И долгое время в Баварии.

– В казармах?

– Нет, он был начальником охраны.

– Так. И ты знаешь, где он был начальником охраны?

– Да, господин учитель. – Мальчик опустил голову. – В концлагерях. Он сторожил арестованных.

Теперь все стало на свои места. Мертенс глубоко вздохнул. Но облегчения не почувствовал. У него было ощущение человека, спасшегося от смерти после тяжелой операции, но затем с ужасом обнаружившего, что рана по-прежнему гноится.

– Хорошо, мой мальчик. Ступай в класс.

5

По поводу внеочередного педагогического совета, созываемого директором, в школе поползли всякие слухи. Не только среди учителей, но и среди школьников по секрету сообщались «последние новости». Правдоподобные и вздорные. Особенно отличался Ганс Хаберланд; он не жалел красок, описывая детский концлагерь и жуткие дела, творившиеся там. И как всегда бывает, когда о чем-то не говорят открыто, слухи вырастали в нечто чудовищное, уродливое. Вдобавок кто-то придавал им определенное направление. Вскоре уже сообщали как абсолютно достоверный факт, будто Мертенс был одним из мучителей, в том самом детском концлагере. Возможно ли, Мертенс, этот милейший человек? От которого никто плохого слова не слышал? Да-да, фашисты искусно маскируются. Самые гнусные палачи прикидываются теперь кроткими человеколюбцами. Иначе почему бы Мертенсу велели вдруг передать свой класс другому педагогу? Совершенно ясно, он был фашистским экзекутором… А может, и похуже… Вот и верь после этого людям! Каков Мертенс, а? Кто бы мог подумать! Но, верно, это еще только цветочки, ягодки впереди…

Да, в этом никто не сомневался. Учителя, собравшиеся на педагогический совет, обменивались многозначительными взглядами и держались чопорно и официально, словно им предстояло вершить суд над злодеем, затесавшимся в их ряды.

Курта Мертенса поразило, что кое-кто из коллег отворачивался от него, не отвечая на приветствие. Его протянутая рука повисала в воздухе. Так вот, значит, как обстоит дело. Да, он нарушил принятое сообща решение. Однако оправдывает ли это их отношение к нему? Ведь до сих пор все питались слухами и ничего достоверного не было известно; он только сейчас собирается сообщить документально подтвержденные факты о невыразимо тяжком периоде в истории их школы. Пусть все знают, какие преступления творились в этих стенах. Надо покончить со страусовой политикой, покончить раз и навсегда.

Директор Штининг, пожилой, холеный мужчина с темными кустистыми бровями и густой белой шапкой волос, обвел серьезным, почти скорбным взглядом лица сидевших за длинным столом членов педагогического совета и тихим, едва слышным голосом начал:

– Уважаемые коллеги, я пригласил вас на этот внеочередной совет, вынужденный к тому неким весьма неприятным инцидентом.

«О, боже, почему он так вцепился в слово «неприятный?!» – подумал Мертенс, пристально взглянув на директора.

Тот, однако, избегая взгляда Мертенса, смотрел куда-то в пространство.

– Коллега Мертенс рассказал своим ученикам, что наша школа была однажды концлагерем для детей, в котором творились невообразимые зверства. Разумеется, все мы знаем, что в минувшие времена нацизма нашей школой, к несчастью, злоупотребили пагубные, я бы сказал, демонические силы, причинившие пароду столько горя и страданий. Однако, уважаемые коллеги, мы все сообща обязались не возвращаться более к этой печальной главе, забыть о ней. Хотя бы из чувства элементарной чистоплотности. Мы учительствуем в этой школе, которая служила однажды тюрьмой, и вполне понятно, что каждый порядочный педагог не желает, чтобы гнездо, в котором он волею обстоятельств оказался, было замарано. Коллега Мертенс, по-видимому, другого мнения.

– Вот именно! – воскликнул Мертенс.

– Я сожалею об этом, – с пасторской кротостью продолжал директор. – Сожалею безмерно. Что касается меня, уважаемые коллеги, то, думаю, нет надобности заверять вас, что я всю жизнь был непримиримым противником фашизма. Недаром меня отстранили от педагогической деятельности. Почти тридцать лет я состою в социал-демократической партии и полагаю, что никто не бросит мне упрека в желании завуалировать или, того пуще, извинить бесчеловечность фашизма. Но здесь налицо исключительный случай. В конце концов я полагаю, что все мы нуждаемся в покое, душевном покое, без которого никто из нас не в состоянии выполнять свои обязанности. От нас зависит, уважаемые коллеги, чтобы дела, подобные тем, какие происходили в недавнем прошлом, не повторились.

Мертенс стиснул зубы. Ему хотелось вскочить и крикнуть, что все они, и в первую очередь директор, своими все сглаживающими маневрами опять прокладывают нацистским преступникам путь к власти. Но он понимал, что надо держать себя в руках, сохранять спокойствие, иначе ничего не докажешь, хотя в конце концов он располагает достаточно бесспорным и убедительным материалом, который скажет сам за себя.

– Фрау Тэннэ, – продолжал директор, – мать ученика из класса коллеги Мертенса, явилась ко мне с жалобой на коллегу Мертенса. Она обвинила его в том, что он отравляет ее сына большевистским ядом, рассказывает о всяких ужасах и вносит смуту в его душу. Все это, уважаемые коллеги, тяжкие упреки. И если мы не будем бдительны, их вскоре предъявят всем нам, всей нашей школе. Думается, я поступлю правильно и вы со мной согласитесь, если прежде всего предоставлю слово коллеге Мертенсу, дабы он мог высказаться по поводу предъявленных ему обвинений. Прошу вас, коллега.

Мертенс поднялся, но говорить начал не сразу: он обвел глазами поочередно, начиная с директора, всех сидящих за длинным столом, задерживаясь на каждом в отдельности, и подумал, что среди этих людей он самый молодой, хотя ему уже далеко за тридцать. Он не сомневался, что некоторые из коллег сочувствуют ему, но понимал, что есть тут и враги, – те, кто опасается, как бы из-за него, Мертенса, они не оказались выбиты из привычной колеи.

– Уважаемые коллеги, прежде чем перейти к делу, несколько слов о фрау Тэннэ, ее муже и ее сыне. Хорст Тэннэ – хороший, любознательный ученик, хотя домашние его условия, к сожалению, неблагоприятны: отец погиб на войне, мать работает на фабрике, и вне школы мальчик остается без достаточного надзора. Отец, Франц Тэннэ, был штурмовиком и служил начальником охраны в различных концлагерях.

– Ну и что же? – вставил преподаватель Хольц, худощавый человек лет шестидесяти, «национал-реакционер», как он сам себя называл, член Немецкой партии. Мертенс знал, что этот старый сухарь терпеть его не может.

– Ну и что же?! – откликнулся Мертенс. – А то, уважаемый коллега, что именно этим, вероятно, и объясняется, почему фрау Тэннэ не желает, чтобы ее сын знал правду о концлагерях.

– Ее муж погиб на войне.

– Да, в России. Он был обер-лейтенантом. Но до войны служил в охране концлагерей, причем не рядовым охранником, а оберштурмфюрером.

– Вы говорите, как настоящий коммунист, – заметил преподаватель Вальдесберг. Всем было известно, что Вальдесберг гитлеровской весной тридцать третьего года в качестве так называемой «мартовской фиалки» примкнул к нацистам.

– Мне непонятно, что вы имеете в виду, коллега. До сих пор я излагал только факты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю