355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Избранное » Текст книги (страница 21)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:44

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

– Это… это моя жена!

– Правда?! – откликнулся его земляк. – А я до сих пор думал, что моя.

Здесь, под тремя дубами, пришла мне на ум эта история. Быть может, и у Эрики уже кто-нибудь есть…

Что вам сказать? В первую минуту нашей встречи я был уверен, что это именно так.

– Андреас! – вскрикнула она в ужасе и вся побелела.

Я медленно шел ей навстречу и видел, как она дрожит. Все кончено. Одна эта мысль владела мной. Но последовавший затем ее возглас: «Пойдем отсюда! Пойдем отсюда!» – удивил меня. Нет, сказал я себе, здесь кроется что-то другое.

– А куда, Эрика? Куда? – спросил я и притянул ее к себе.

– Идем! Идем!

И она быстро увела меня прочь от трех дубов. Я машинально пошел следом за ней. Я и сам был в таком смятении, что в голове у меня все смешалось. Теперь мне кажется странным, что поведение Эрики не насторожило меня.

Эрика плакала. Всхлипывала и плакала. Но, будто ища во мне опору, она положила голову мне на плечо. И мы, не обменявшись больше ни словом, направились в деревню.

За несколько дней до моего приезда между Эрикой и ее родителями произошел разговор. По поводу меня. Разумеется, узнал я об этом много позже. Эрика спросила: «А что, если Андреас скоро приедет?» На что отец ее, старик Пенцлингер, вообще-то человек неплохой, как вы потом увидите, пристально взглянув на нее, предостерегающе, чуть ли не с угрозой ответил: «Тогда… тогда помни мой наказ: молчи. Ни слова, даже ему!» В комнате наступила гнетущая тишина. И Пенцлингер добавил:

– Если не хочешь навлечь беду на себя, на нас, на всю деревню, тогда молчи. Как это делают все.

И мать тоже прогудела в поддержку отца:

– Да-да, молчи, ради бога.

– Ладно уж, буду молчать, – ответила Эрика. – Но вы так говорите, словно было бы несчастьем, если б он приехал.

И вот я действительно приехал. Старики Пенцлингеры встретили меня дружелюбно, ничего плохого не могу о них сказать, но держались они крайне сдержанно, замкнуто, настороженно.

И не они одни. Вся деревня смотрела на меня неприязненно, при встрече со мной люди опускали глаза. Мне так и не удалось завести с кем-нибудь разговор. Да бог ты мой, особой словоохотливостью долльхагенцы и прежде не отличались, но когда на все, что бы я ни сказал, они отвечали стеклянным взглядом рыбьих глаз и поджимали губы, словно они у них были склеены, мне становилось жутко, эти люди казались мне не в своем уме.

Однажды я проходил мимо усадьбы зажиточного крестьянина Уле Брунса. От Эрики я уже знал, что Брунс сохранил свое хозяйство, хотя при Гитлере он был ортсгруппенфюрером в Долльхагене. Он нагло отрицал это, и никто из односельчан не отважился вывести его на чистую воду. Мне этот Брунс никогда не был симпатичен. Переселенец из Голштинии, он принадлежал к тому типу холодных и беспринципных деревенских богатеев, которые думают только о своей выгоде, умеют приспособиться к любой ситуации и из любой ситуации извлекают для себя наибольшую пользу. Как мне рассказывали, в конце тридцать девятого года он прибрал к рукам мельницу старого Бокельмана. Бокельман умер от кровоизлияния в мозг; его дочь Герта, единственная наследница, была замужем за адвокатом-евреем, занимавшимся частной практикой в главном городе земли Мекленбург Шверине.

Кровавой гитлеровской весной тридцать третьего года, спасаясь от преследований, супруги ринулись в Берлин, надеясь затеряться в большом городе. Герте Бокельман, теперь Зильберштейн, предложили развестись с мужем; только при этом условии ей, выходцу из старинного крестьянского рода, обещали простить ее «ошибку». Герта отвергла это наглое предложение, и мельницу в Долльхагене конфисковали в пользу чистокровного арийца. Как стало известно позднее, супруги Зильберштейн с тремя маленькими детьми были отправлены в концлагерь Аушвиц. Мельница же досталась Уле Брунсу, которому крейслейтер формально продал ее за смехотворно низкую цену. Она и поныне принадлежит Брунсу, он отдал ее в аренду некоему Цимсу.

Подумать только: Уле Брунса никто пальцем не тронул! Демократы поистине не жалеют своих голосовых связок, произнося пламенные речи, но на деле проявляют непостижимую терпимость в отношении наших врагов, а те, дай им только волю, задушили бы в газовых камерах, сожгли бы в печах еще не одну сотню тысяч человек. Проходя мимо, я как бы невзначай взглянул на палисадник Брунса и просто испугался, увидав на пороге дома самого хозяина. Он стоял, широко расставив ноги. Я колебался. Подойти и поздороваться за руку? Нет, черт возьми, с него довольно будет, если я поклонюсь ему издали.

– Здрасьте, господин Брунс! – Не услышав ответного приветствия, я только из смущения прибавил: – Вот я и дома!.. Вернулся!

Уле Брунс молчал по-прежнему. Но самое жуткое было то, что он в упор, не мигая, смотрел на меня и при этом не проронил ни звука, не кивнул мне, не помахал рукой: молча и неподвижно стоял он на пороге своего дома. Он провожал меня взглядом до тех пор, пока я не исчез, из виду. Старый дурак, думал я, дождешься ты у меня, чтобы я еще когда-нибудь с тобой поздоровался. Отныне ты для меня пустое место!

Несколькими домами дальше, возле лавчонки Мартенса, где я, приезжая Долльхаген, покупал, бывало, для Эрики каких-нибудь сладостей, дорогу перебежал мальчуган лет десяти и остановился, с любопытством уставившись на меня.

– Здравствуй, парнишка! Ты чей будешь?

– Разве не узнаешь? Я – Аксель, купца Мартенса сын.

– Ну конечно же. Аксель, конечно!

«А-а-ксель!» Дверь лавчонки с шумом отворилась, и я увидел толстого угрюмого Оттомара Мартенса. Своими злыми глазами он смотрел на меня так, словно никогда сроду не видывал.

– А-а-ксель!

– Беги, мальчуган, отец зовет тебя!

Я смотрел вслед бегущему по деревенской улице мальчику. Я видел, как он влетел в открытую дверь, которая мгновенно, словно по волшебству, захлопнулась за ним.

Все это было непонятно. Не узнают меня долльхагенцы, что ли? Ведь не так уж я изменился за эти несколько лет.

Железнодорожный рабочий Бёле – на краю деревни, на самой опушке леса у него был маленький участок земли – неожиданно появился передо мной. Бёле, давнишний социал-демократ, теперь, надо думать, стал человеком влиятельным, решил я. Он взглянул на меня, всмотрелся более пристально, потом повернулся спиной, перешел железнодорожный путь и исчез так же неожиданно, как и появился.

Весь Долльхаген был словно заколдован, и Эрика в том числе. Но несмотря на это, не будь она уже моей невестой, я бы тут же, с первой минуты нашей встречи, влюбился в нее. В ней, хотя и довольно полной, ядреной, как у нас говорят, не было ничего крестьянски грубого. Но в лице, раньше таком спокойном, ясном, мелькало выражение затаенного страха. Я как-то поймал на себе ее странный испуганный взгляд. Густые каштановые волосы Эрики отливали темной медью. Как перламутр, блестели светлые глаза. Она была еще прекраснее, чем та, воображаемая Эрика, что посещала меня долгими одинокими ночами в канадском лагере. Мы забывали о ее родителях. Для нас никто не существовал. Мы видели только друг друга и все время открывали друг в друге что-то новое. Взявшись за руки, мы глядела друг другу в глаза, болтали, смеялись. Оба мы были во власти любви, и, вероятно, со стороны наше поведение казалось довольно глупым. И все же Эрика что-то таила от меня. Какое-то беспокойство, какой-то страх не покидали ее.

Однажды Пенцлингер отвел меня в сторону и спросил:

– Ты к нам надолго? Надумал остаться здесь?

– И да и нет, – ответил я, смеясь, – Поживу, пока Эрика не поедет со мной.

– Как тебя понять?

– Мы поженимся.

– А где жить будете?

– В Гамбурге. Возможно, в Любеке, где-нибудь уж осядем.

– Значит, в Западной?

– Ты-то согласен, папаша Пенцлингер?

– Я бы не прочь даже, чтобы это произошло поскорее.

Это была прямо-таки обезоруживающая откровенность.

На меня смотрели как на помеху, как на чужака. Собственной дочерью и то жертвовали – лишь бы от меня избавиться. Между тем я не был крестьянином и напрямик заявил, что никогда им не стану, хотя я знал, что для папаши Пенцлингера это было тяжким разочарованием: Эрика у стариков единственная дочь, и умрут они, хозяйство попадет в чужие руки.

– Ладно! Значит, на Запад подадитесь, – повторял Пенцлингер. – Это хорошо: если война начнется, они тебя не сразу возьмут.

– Война?! – воскликнул я в изумлении, словно не расслышал, как следует. – Бог ты мой, кто сейчас думает о войне? О последней-то еще не успели забыть!..

– Без войны не обойтись, – раздраженно пробурчал старик. – Так ведь все оставаться не может.

– Папаша Пенцлингер, – воскликнул я, – этого мы не должны допустить! И не допустим!

– Нас с тобой не спросят, – не без иронии сказал Пенцлингер и назвал меня наивным младенцем, несмотря на все передряги, через которые мне пришлось пройти.

Но больше всего меня смутило предупреждение, что оставлять меня у себя в доме он больше не может – люди, мол, косятся. Мне, дескать, следует позаботиться о комнате в деревенской гостинице. Заметив разочарование на моем лице, Эрика улыбнулась и подмигнула мне, желая приободрить.

– Девчонка наша, считай, отрезанный ломоть, – сказал жене вечером Пенцлингер.

Посмотрев на мужа остановившимися глазами, она пробормотала:

– Все-таки я еще надеюсь… – и не договорила, на что именно она надеется.

– А я нет, – ответил муж, с трудом стаскивая с себя куртку, – Видать же, она вся горит!

Позднее, когда Пенцлингер уже лежал в постели, жена услышала, как он разговаривал сам с собой:

– В конце-то концов он неплохой парень, ничего худого о нем не скажешь, вся беда, что не крестьянин… И беда немалая…

– А если уедет, будет она молчать?

Пенцлингер потянулся и прогудел:

– Ну, пусть не будет, нам-то чего бояться?

Жена вскрикнула и рывком привстала на постели.

– Чего ты городишь? Бояться нечего! – И тут вдруг оказалось, что язык у нее отлично подвешен. – Ты должен ей еще и еще раз как следует вдолбить, пусть молчит. Не то всех нас предадут проклятью! От срама глаза некуда будет девать! А ты – нечего бояться! Никто разбираться не станет, кто прав, кто виноват. А у кого из нас, скажи, совесть чиста?

– Замолчи, старая, – проворчал Пенцлингер и повернулся на другой бок. Когда она попыталась продолжать, он взревел, как бык: – Замолчи, говорю!

Больше ни слова не было произнесено. Вскоре послышался богатырский храп Пенцлингера, будто совесть у него и впрямь была чище, чем у его жены.

– Об этом разговоре узнал я, разумеется, уже потом, – пояснил Андреас. – Вернее, я живо представил себе эту сцену по всему тому, что мне рассказали.

– Наутро, – продолжал свое повествование Андреас, – я отправился со стариком Пенцлингером и с Эрикой в поле. Когда мы проходили мимо трех дубов – старик шел впереди, а мы с Эрикой немного отстали, – я спросил у нее, почему отсюда убрали скамью. Она взглянула на меня большими испуганными глазами и отвернулась. Я заметил, что Пенцлингер сбавил шаг и прислушивается к нашему разговору.

– Чудесное местечко, папаша Пенцлингер! Почему, говорю, скамью убрали отсюда?

– Наверно, в печке кто-нибудь сжег; зима была холодная.

– Неужто вам дров не хватало?

– Ясное дело, не хватало.

– Почему же не поставить новую скамью?

– Уж это меня не касается!

– Ладно! Я сам сколочу ее! Красивую скамью сделаю, долльхагенцы будут довольны.

Пенцлингер остановился и медленно поднял глаза.

– Советую тебе, – сказал он тусклым голосом, – не суйся ты не в свое дело! Что тебе до этой скамьи? Не желаем мы здесь никакой скамьи, и баста!

– Вот я и спрашиваю вас, – обратился Андреас к своему учителю, – можно было тут что-либо понять? Ясно было одно – какая-то тайна связана с этим местом. Конечно же, сельчане уничтожили скамью отнюдь не из-за нехватки топлива. У меня уже мелькнула мысль: очевидно, под этими деревьями что-то произошло, о чем все умалчивают. Непременно дознаюсь, в чем тут дело, – сказал я себе.

Молча прошли мы мимо трех дубов. Я искоса поглядел на Эрику. Отвернувшись от деревьев, она неподвижно уставилась куда-то в пространство.

Ну, а теперь должен рассказать вам о бургомистре Риделе и об Иване Ивановиче, коменданте окружного центра. К Риделю я зашел в обеденный перерыв. Был он раньше перекупщиком скота и пользовался славой человека, который своим торгашеским краснобайством мог заговорить самого неподатливого мекленбургского крестьянина. Огромный, чуть не в двести килограммов весом, он неизменно улыбался, что было ему очень к лицу. Мне он тоже дружески протянул свою огромную лапищу и пригласил сесть. Я сидел против него, только письменный стол разделял нас. Я говорил, он меня не прерывал. Маленькими мрачно-серыми глазками, утонувшими в набухших веках, он оценивал, изучал меня. Его отталкивающая физиономия была усеяна красными прыщами. Когда я кончил, Ридель откинулся на спинку своего деревянного кресла, упер тройной подбородок в бычью шею и задумался.

– Сами донимаете, – качал он, – как бургомистр я должен неукоснительно придерживаться предписаний; поскольку мы сейчас оккупированная страна. Следовательно, я обязан доложить в окружной центр, что вы незаконным путем перешли зональную границу. Даже в том случае, если вы намерены оставаться здесь короткое время. Полиция, разумеется, сообщит об этом советскому коменданту, от которого, полагаю, будет зависеть окончательное решение. А у них там раз на раз не приходится, как уж сочтут: вас могут упечь за решетку до скончания века, могут и пальцем не тронуть. Наперед сказать с уверенностью никогда нельзя. Полагаю, что мы предоставим события их естественному ходу.

– А что, если я решу остаться надолго? – спросил я, отнюдь не имея на сей счет серьезного намерения.

– Это… это может обернуться для вас еще неприятней… До тридцать девятого года вы здесь постоянно не жили и, значит, будете считаться вновь прибывшим. Ну, а вновь прибывшим селиться здесь запрещено.

– Так много в деревне беженцев? – спросил я удивленно, ибо ни одного беженца до сих нор там не встретил.

– Хватает, – ответил бургомистр. – Вдобавок наша деревня беднее других. Мы сами-то голодаем, а уж пришельцев наверняка ждет голодная смерть.

Тут я не выдержал и улыбнулся: в устах этого толстяка слово «голод» звучало очень смешно. Я поднялся.

– Знаете что, бургомистр, я сам поеду в окружной центр и выясню свои дела и в полиции, и в советской комендатуре. Тогда сразу буду знать, на каком я свете.

Жирная физиономия Риделя сложилась в озадаченную усмешку.

– Ну, молодой человек, дерзости у вас хоть отбавляй. Вы, очевидно, еще многого не знаете. С русскими, должен вам сказать, шутки плохи. От них всего можно ждать.

– Русских мне бояться нечего, – возразил я, не представляя себе, какую бомбу подбрасываю этой вскользь оброненной фразой. Прыщи на лице Риделя словно бы слегка побледнели, а маленькие угрюмые мышиные глазки готовы были прямо-таки выскочить из орбит. Он заерзал в своем кресле так, будто кресло под ним вдруг раскалилось. Теперь-то я знаю, за кого он меня принял, но тогда, естественно, это не могло прийти мне в голову. Он встал из-за стола и, не глядя на меня, отрезал:

– Как вам угодно! Как вам будет угодно!

Следующим ударом по голове оказался для Риделя вопрос, который я задал без всякого умысла, стоя уже на пороге: я спросил, почему все-таки убрали скамью под тремя дубами.

Как сверкнули его тусклые круглые глазки! Но он стоял, не шевелясь, тяжело дыша, и молчал. Видимо, и у этого краснобая иной раз язык прилипал к гортани.

Я сказал, что с удовольствием сколочу новую скамью, и она будет как бы моим подарком Долльхагену: в этот уголок скамья, мол, так и просится.

– Не беспокойтесь, – сухо ответил Ридель. – Скамья там для нас нежелательна.

– Да почему же?

Прыщи на его лице налились скарлатинозной багровостью. Ледяным голосом он коротко отчеканил:

– Мы не желаем ставить там скамью, и точка.

Я откланялся.

Не успел еще я дойти до Пенцлингеров, как за моей спиной началось нечто, о чем я узнал намного позднее.

Я предупредил вас, господин доктор… Вы видите, это длинная история…

Профессор ничего не ответил, и Андреас продолжал.

– Только я вышел из общинного управления, бургомистр тотчас послал за Брунсом и кузнецом Бельцем. Вскоре оба уже сидели у него. Без всяких предисловий он начал:

– У меня был Маркус, пришел доложить о своем прибытии. Это парень опасный. У него, по его же словам, хорошие отношения с русскими. Но вот что гораздо хуже: прикидываясь, будто он ни о чем ведать не ведает, он спросил, почему убрали скамью под дубами… Надо как можно скорее от него избавиться. Но каким образом?

– Какие такие могут быть у него хорошие отношения с русскими? Ведь он вернулся из английского плена?.

– Он заявил, что сам поедет в город и поговорит с советским комендантом. Хотя пробрался сюда нелегальным путем и вовсе не скрывает этого.

– Ну и что? Решил рискнуть, только и всего, – сказал кузнец.

Ридель неодобрительно покачал тяжелой головой.

– Да пойми же да! Он сказал буквально: «Мне русских бояться нечего». Да еще с, таким ударением на этом «мне». Уверяю вас, это была прямая угроза. А потом насчет скамьи опять же… Нет-нет, говорю вам, он уже что-то пронюхал. Самое меньшее – подозревает… И сейчас будет повсюду выспрашивать, выведывать…

Все трое сидели, уставившись друг на друга, и молчали. Брунс разглядывал свою правую руку, то растопыривал пальцы, выпуская их, как когти, то сжимал в кулак.

– Пошли за Пенцлингером, – приказал он.

Ридель послал служителя.

– Башку ему расколю, если он только чего ляпнул, – прошипел Брунс.

– Пенцлингер не осмелится, – охладил его ныл Бельц. – Как бы он ни вертелся, и у него рыльце в пушку.

– Верно, уж как-нибудь да намекнул, – сказал Ридель.

Тут вошел Пенцлингер.

Увидев эту троицу, он сразу понял, что речь пойдет о женихе его дочери. Он молча сел и взглянул на бургомистра.

– Пенцлингер, у тебя живет Андреас Маркус?

– Нет, он живет в гостинице.

– Пусть, но он твой гость. Будущий муж твоей дочери, если мне правильно сказали?

– Это верно! Мне хотелось другого зятя, но нынешняя молодежь… Да что говорить, вы и сами знаете!

– Не о том речь, – вступил в разговор Брунс. – Нас интересует, не рассказал ли ты этому Маркусу насчет… насчет тогдашних дел.

– Я?! – испуганно вскричал Пенцлингер. – Ни словечка! Что тебе взбрело в голову?..

– И не намекал?

– Конечно, нет!

– И дочка молчала?

– Само собой! Могу присягнуть!

– Как же ты объяснишь, Пенцлингер, – опять начал бургомистр, – что этот Маркус открыто угрожал мне насчет того…

Пенцлингер растерялся, подумал, уж не сболтнула ли дочка что-нибудь, я неуверенно спросил:

– Чем же он тебе угрожал? Что говорил?

Ридель передал разговор.

– Ах, та-ак! Нет-нет, все это ерунда! – Пенцлингер облегченно вздохнул. – Ему жаль той скамьи, и он пообещал, что сколотит новую… А я сказал, не беспокойся, мол, о том, что тебя не касается.

– Почему же он тогда заявил, что русских ему бояться нечего?

– Почем я знаю? А чего ему их бояться?

– Он же все-таки нелегально пробрался сюда.

– Это не преступление.

– Ты как-то по-особенному сказал «это». – Брунс подался головой к Пенцлингеру. – Так ты говоришь, «это» не преступление?.. Запомни, Пенцлингер, кто бы ни заикнулся о том деле, все равно кто, тому советую сперва прочитать «Отче наш». Если придется погибать, мы всех с собой прихватим, всех, уж будь покоен!

– Таков был этот разговор, как мне потом передал мой тесть. Раньше, чем перейти к встрече с советским комендантом, я хотел бы коротко рассказать об Уле Брунсе. – Андреас взглянул на д-ра Бернера, неподвижно глядевшего куда-то вдаль. – Впрочем, может, это и не так важно! Это уже детали…

– Нет, нет! – живо воскликнул доктор. – Рассказывайте все по порядку, ничего не упускайте. Очень вас прошу.

– Так вот. Брунс – это зажиточный крестьянин, образованный, с обходительными манерами, внешне – душа-человек. В действительности же – форменный хищник, бессердечный, алчный, ради собственной выгоды способный на любую подлость. Но тогда я его еще не раскусил.

Каждую неделю по субботам – это тоже мне стало известно только позднее, – Уле Брунс ездил в город к некой вдове Циппель, у которой была овощная лавка. Брунс на своем фургоне возил ей картофель и овощи, не подлежащие сдаче государству.

В ту субботу на дороге, ведущей в город, куда я направился пешком, появился фургон. Я прыгнул в придорожную канаву. Фургон приближался. На козлах сидел Уле Брунс. Когда повозка поравнялась со мной, я поднялся на дорогу и неожиданно для Брунса, который еще не заметил меня, крикнул: «Алло!»

Брунс испуганно вздрогнул и остановил лошадей.

– Добрый день, Брунс! Вы в город?

– А то куда же?

– Замечательно! – воскликнул я. И, не дожидаясь приглашения, взобрался на козлы и сел рядом с Брунсом. – Мне непременно надо в город, выправить документы, – сказал я. – Ездить нынче дело сложное, повсюду границы и вдоль и поперек. Мы снова стали страной пограничных будок и шлагбаумов.

Уле Брунс молчал. Меня это уже не удивляло, и мне показалось, что он был бы мне признателен, если бы и я замолчал. Я это сделал.

Мы медленно ехали по разбитой дороге. Брунс смотрел влево на поля, я – вправо. Поднялся ветер, нагнал тучи; собиралась, видимо, гроза. Картофельные поля стояли в пышном цвету, да и свекла была неплоха. Но с фруктовыми садами дело обстояло хуже: зима была суровой и весна запоздала. Там, где кончались засеянные поля, видно было, что почва здесь – сплошной песок; местами попадались лишь заросли дрока и вереска, а лиственные деревья, разбросанные в одиночку тут и там, согнулись чуть что не в дугу. Здешняя почва была не только тощей от природы: ее уже много лет не удобряли – не хватало искусственных удобрений.

Обо всем этом мы могли бы потолковать, но мы молчали. Сидели рядом на козлах и молчали, занятые каждый своими мыслями. По лицу Брунса можно было видеть, что встреча со мной его не слишком обрадовала. Я пытался себе представить, что творится в его башке. Но тогда я даже отдаленно не догадывался об этом. Нынче, когда я знаю, что могло угнетать его, что было поставлено для него на карту, я понимаю, какой смертельной опасности я подвергался. Он, должно быть, подумывал, что хорошо бы меня укокошить. Позднее, возможно, он и пожалел, что не прикончил меня. Риск был не столь уж велик: пустил бы слух, что я сбежал, ну, хотя бы в Западную Германию. Либо – и это многим показалось бы еще правдоподобнее, – что русские арестовали меня и куда-то упрятали. А официальные власти пальцем бы не пошевельнули: ведь я нигде не был прописан.

И вот… Впрочем, должен вам еще рассказать о моей первой встрече с русскими. После того что мне пришлось о них слышать, я ждал всего и в первые часы, сидя в советской комендатуре, готов был всему слышанному верить безоговорочно. Было от чего прийти в отчаянье всюду я получал стереотипный ответ: «Я этим не ведаю». Меня отсылали из комнаты в комнату. Битых три часа я дожидался одного лейтенанта, а когда он наконец пришел, то заявил, что мое дело не входит в его компетенцию и вообще решить его может только сам комендант. А коменданта не было. Сегодня день учебных занятии, сказали мне, и комендант занят.

С двух часов дня и до вечера я прождал в коридоре, на сквозняке. Уле Брунс давно уже, вероятно, катил на своем фургоне домой. Я же покорно сидел здесь, решив, чего бы это мне ни стоило, – день ли, два ли проторчу в городе, – но дела свои непременно уладить.

Пробило десять, на дворе стемнело, и я стал думать, где бы переночевать. В эту минуту по лестнице поднялась группа офицеров. Может, и комендант среди них? Я встал. На мое счастье, из какой-то комнаты вышел сержант, искоса взглянул на меня и доложил одному из вернувшихся офицеров. Я понял, что речь идет обо мне и что офицер мной заинтересовался. Он жестом подозвал меня и сказал по-немецки: «Следуйте за мной!» Не оглядываясь, он пошел вперед, а я за ним, вместе с остальными офицерами.

Прошло еще добрых полчаса, прежде чем я оказался в кабинете коменданта и, сидя против него, через переводчика изложил свое дело. Передо мною за спиной коменданта висел портрет Сталина. Противоположная стена была увешана картами земли Мекленбург, Советской зоны и Советского Союза. Я рассказал о себе, рассказал откровенно, ничего не утаивая; не умолчал и о том, что хочу вернуться в Западную зону. Свои английские увольнительные документы я положил на стол перед комендантом.

Комендант сидел, подперев голову руками, и не столько слушал переводчика, сколько сосредоточенно смотрел на меня.

– И ты просишься обратно, в другую зону? – спросил он на ломаном немецком языке.

– Да, – ответил я, – со своей невестой.

– Почему хочешь ехать назад?

Что мне было ответить? Я попытался объяснить, что в Английской зоне мне легче: будет получить работу по специальности.

Но комендант, словно не услышав моего объяснения, повторил:

– Почему хочешь ехать назад?…

Тут уж я замолчал и только пожал плечами. А он настойчиво, повторял: «Почему? Почему?»

И тогда между нами произошел такой разговор:

– Ты архитектор?

– Да! Но я еще не закончил образования.

– Работать можешь?

– Да!

– От-тлично!.. Работать хочешь?

– Да!

– От-тлично! Послушай, у нас много работы. Следуй за мной!

Комендант встал, большими шагами пересек комнату и вышел в коридор. Мы с переводчиком пошли вслед, не зная и даже не догадываясь, куда мы идем.

В доме, где кое-как разместилась комендатура, находился когда-то филиал банка. Сейчас все это помещение было в плачевном состоянии. Полы растрескались, кое-где зияли дыры. Окна, выходящие во двор, были заколочены досками. Двери повсюду стояли настежь – нигде не было дверных замков. Стены коридоров были сплошь исцарапаны какими-то рисунками и надписями, отовсюду свисали обрывки плакатов.

Комендант повернулся к нам и сказал:

– Видишь, как тут нехорошо! Много, много для тебя работы.

Он вышел во двор, заваленный штабелями досок и всяким мусором. Три помятых автомобиля дополняли картину. Что-то поясняя мне, комендант рукой описал в воздухе большую дугу. Говорил он по-немецки вперемежку с множеством русских слов. Мало-помалу я понял, что он хотел бы на этом обширном дворе построить еще одно здание, для клуба. В заключение он спросил, не хочу ли я взяться за эту стройку.

Я был буквально ошарашен. У меня были совершенно другие планы на ближайшее будущее, и я сказал ему о них. Я хотел учиться, работать и учиться, а это, мол, возможно только в крупных городах, где имеются строительные институты.

– От-тлично! – сказал комендант. – Будешь учиться! Много и хорошо будешь учиться! Но вперед все здесь построишь!

Я колебался, все это так внезапно, так неожиданно на меня свалилось. Я искал какой-нибудь убедительный предлог отказаться, сказал, что мне здесь негде жить.

– Пустяки! – отмахнулся комендант. – Негде жить! Вот тебе целый дом, и живи, пожалуйста!

Я невольно улыбнулся. Он буквально обхаживал меня, а мою улыбку истолковал как знак согласия и протянул мне руку.

– Идет, значит?

Что мне оставалось? Я сказал «да».

– Вот и отлично! – обрадованно воскликнул комендант. – Ты, значит, будешь теперь начальник! Построишь дом. Не сомневаюсь, ты отличный строитель!

Из ящика письменного стола он достал рюмки, бутылку вина, налил всем, и мы выпили.

– За начальника! – провозгласил комендант.

Он и переводчик чокнулись со мной и выпили за мое здоровье. О моих документах и речи не было.

Ну, скажу вам, что творилось в Долльхагене, когда назавтра стало известно, что я остаюсь в городе и буду работать при русской комендатуре! Теперь мне понятно, почему эта новость вызвала там настоящую панику. Эрика потом мне рассказывала, что люди ходили по деревне как в воду опущенные, а если уже двое-трое и останавливались поговорить, так только шепотом и с таким видом, словно заклинали в чем-то друг друга. Брунс, Бёле и Бельц до глубокой ночи просиживали в трактире у Хиннерка. Железнодорожник Бёле заметно похудел, его лихорадило, как чахоточного, с работы он торопился в свою лачугу и даже на огород не выходил. Пенцлингер тоже был потрясен и все допытывался у дочери, что могло меня побудить пойти работать к русским. А откуда ей, бедняжке, было знать? Она не меньше других была удивлена и потрясена этой новостью. С того дня Пенцлингеров все сторонились, как прокаженных. Соседи от них отворачивались; Пенцлингер ловил на себе угрюмые, злобные взгляды; подруги Эрики порвали с нею. Все, с кем ей случалось иной раз столкнуться лицом к лицу, смотрели куда-то в сторону, и она прекрасно понимала, почему долльхагенцы ее боятся, чего они опасаются. Она знала также, что совершенно бесполезно уверять этих людей в том, что она и дальше будет молчать, о чем она вновь и вновь давала себе слово. А я? Я был солдатом. Мне не раз случалось попадать во вражескую деревню, где каждый крестьянин готов был передушить всех нас собственными руками. Однако с такой враждебностью, какая окружала меня в тогдашнем Долльхагене, мне не приходилось сталкиваться. Когда я приезжал в субботу к Пенцлингерам, ни один человек в деревне не здоровался со мной, на мои вопросы следовали односложные ответы, а лица выражали молчаливую, но неприкрытую ненависть.

В одно из воскресений я отвел в сторону старика Пенцлингера и спросил, что, собственно, здесь происходит, почему все недоверчиво сторонятся друг друга и словно готовы друг другу горло перегрызть.

Пенцлингер обстоятельно разжег свою длинную трубку и, окутывая себя облаками табачного дыма, бросил:

– По твоей милости, Андреас! Ты работаешь на русских. В этом все дело.

– Просто смешно слушать! – возмутился я. – Что значит, я работаю на русских? Строю в комендатуре помещение для клуба? Ну и что с того? Может, надо было спросить у долльхагенцев разрешения?

Пенцлингер курил и молчал. Уж что-что, а молчать долльхагенцы умели, в этом искусстве они были непревзойденными мастерами.

– Кстати, у русских мне очень нравится, – умышленно сказал я, желая вывести моего собеседника из терпения, заставить его заговорить. – Они, правда, не так пунктуальны, как мы, зато и далеко не так мелочны и своекорыстны, как наши милые соотечественники. А главное – они несравненно искреннее и честнее.

Пенцлингер поднял голову.

– Да, – повторил я, – гораздо честнее. Они не держат камень за пазухой… И вообще вся эта болтовня насчёт русских – только от глупости и злобы.

– Тебе, видать, они уже основательно задурили голову, – ответил Пенцлингер и встал: наступил час его послеобеденного сна. Из этого упрямого крестьянина не удалось выжать больше ни слова.

В тот день мы с Эрикой решили прогуляться по лесу. Надевая свою широкополую шляпу, она попросила меня взять узловатую палку отца. Я никогда не ходил с палкой, но так как Эрике этого хотелось, достал её из-за шкафа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю