Текст книги "Оазис человечности 7280/1. Воспоминания немецкого военнопленного"
Автор книги: Вилли Биркемайер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
6. КИЕВ
Встречают нас немецкий комендант лагеря и его немецкий персонал. Он в летной форме лейтенанта, называет себя командиром полка. Он нас предупреждает, что требует послушания и порядка, что жить в лагере и работать «на восстановлении» без этого невозможно. Что ж, может быть, он и прав. Мы уже насмотрелись по дороге сюда, когда едва живы остались, что бывает, когда порядка нет.
Во дворе кухня, там нам раздают теплый суп в новеньких жестяных мисках. Потом на дезинфекцию, раздеваемся догола и – под душ. Дали мыло, и воды здесь достаточно. Голени мои в струпьях и вмятинах. После душа сбривают все волосы, это делают здешние пленные солдаты-санитары. А голову остригли даже настоящей машинкой. У кого нашли вшей, тому надо натирать голову вонючей мазью, пахнет она так, что от одного запаха вши должны окочуриться. Раздали чистое белье, хлопчатобумажные рубахи и кальсоны с завязками.
Потом медицинский осмотр, опять раздеваемся. Осматривают нас две женщины, за столом сидят еще два офицера, наверное тоже врачи. Раны смазывают сине-фиолетовой жидкостью, накладывают повязки. Все помещения натоплены, для такого времени года даже слишком. Отправляют нас всех чохом в спальни, на нары, они застелены простынями. Одежды нашей нет, ее, наверное, сожгут; ничего другого с этим завшивленным и загаженным барахлом сделать нельзя. Нас оставили в покое, и мы с Ганди, как и все остальные, проваливаемся в глубокий сон.
Проснулся я на следующий день. Посреди комнаты стоит стол, за ним сидят два офицера и две женщины, тоже в офицерской форме. Они уже приступили к делу, еще раз осматривают каждого пленного и регистрируют. Доходит очередь до меня, а Ганди еще спит. Меня прослушивают; кажется, мои легкие перенесли холод и сырость благополучно. Моими ногами женщина-врач занимается обстоятельно, пробует удалить корки и велит сделать повязку с желтой мазью; она пахнет рыбьим жиром, от нее сразу делается лучше. Еще нас взвешивают. Я встаю на весы, они показывают сорок семь килограммов. Когда взвешивался последний раз перед армией, было около семидесяти. Многие выглядят так, словно от них остались только кожа да кости. Я, наверное, не лучше.
На нары уже не возвращаемся, переходим в следующую комнату, там выдают новую одежду. Вот это да! Совсем новое немецкое обмундирование, каждому дают даже шинель. Только ботинки поношенные, больше или меньше, какие достались. Мне везет – ботинки как раз впору и с новыми портянками. А дальше – опять на нары, теперь уже на постоянные места. Я занял и для Ганди, все обошлось, снизошли к нашему юному возрасту, и мы опять вместе.
Уже почти две недели, как мы в этом лагере в Киеве, а на работу нас еще не брали. Толку от нас все равно не было бы – все больны. Нас постоянно осматривают врачи, следят, наверное, как действует лечение. И еда соответствует нашему состоянию, даже удивительно, как быстро я поправляюсь, как восстанавливаются силы. Почти каждый день надо идти на занятия с «Антифа»; два раза каждого допрашивали офицеры НКВД, что они там записали, я не знаю.
Сегодня опять нас проверяют врачи и делят на группы – насколько годен к работе. Быстро определяют категорию: I, II, III или IV. Ганди попадает в четвертую, это значит легкая работа, четыре часа в день и 250 грамм пшенного супа дополнительно. А мне пишут К I, трудоспособен полностью. Наверное, мне легче, чем Ганди, дались наши долгие мучения. Что же теперь будет, если записано, что я токарь? Может быть, не нужна никакая специальность или будет совсем другая работа?
Проходит еще несколько дней в безделье, с антифашистской пропагандой и собраниями, в воспоминаниях о пережитом и о вкусной еде. Со вчерашнего дня у меня работа – чистить ночью на кухне картофель. После ужина там собирают человек 8—10, сначала проверяют, кто умеет срезать кожуру потоньше.
На чистку картофеля уходит часа четыре, за работу дают по порции супа или пшенной каши. Желающих попасть на эту работу, разумеется, очень много, ведь иной раз перепадает еще кое-что. Бывает – принести на кухню соленые помидоры из погреба, а если очень повезет, то нарезать хлеб порциями. Там хоть кусок обязательно достанется. Правда, все это за счет сна, но ведь можно немного поспать заранее. Я эту систему хорошо освоил, и бывает, могу принести Ганди хлеба или порцию супа. Его из-за раны на плече на кухонную работу не берут.
РИСУЮ ПЛАКАТЫСегодня первый настоящий рабочий день. Меня взяли в команду, в которой всего 20 человек, мне повезло. Идем на работу, с нами только два охранника. Пришли, это маленькая фабрика, нас встречает Natschalniк перво-наперво спрашивает: нужен художник! Зачем художник на фабрике?
Вызываюсь сразу же, у меня в школе всегда была «единица» по рисованию, самая высокая отметка. Может, Бог услышал мои молитвы, мои страхи? Я ведь ужасно боялся: если узнают, что я наврал про специальность… А тут – работать художником, это замечательно, вот только посмотрим, что они имеют в виду. Молодая женщина ведет меня с собой в другое помещение; там что-то вроде большого стола, на нем банки с краской, рулоны бумаги и кисти, а на стене висит цветной плакат. Женщина старается объяснить мне, что надо изготовить по этому образцу большой транспарант; один рабочий выполнил норму на 200 процентов; надо, чтобы все это увидели; тому рабочему – поощрение, другим – чтоб следовали его примеру. На эту работу мне даются два дня, размер транспаранта полтора на два метра. Женщина помогает мне прикрепить к стене лист картона, и я берусь за дело.
Заглядывает Natschalnik, кажется, он доволен. Пришла другая женщина, принесла помидор и половину огурца; чувствую себя замечательно. После обеда получаю еще кружку чая и кусок белого хлеба, просто фантастика! Не хочу разочаровать начальника и тороплюсь поскорее закончить. И на следующий день после обеда, когда моя «картина» готова, много народу заходит глянуть, что там намалевал этот Фриц, Wojena Pleni.
«Хорошо», – говорят они. «Otschen charascho», – говорит и Natschalnik, и вот – у меня постоянное рабочее место! Следующие несколько дней рисую портреты Ленина и Сталина.
Как я благодарен нашему школьному учителю рисования! Это он, уже на последних уроках, показал нам, как перерисовывать картину в увеличенном виде, разделив ее сеткой линий на квадраты. И я рисую плакаты с призывами и лозунгами Коммунистической партии, запоминаю русские буквы и уже пытаюсь объясняться с помощью нескольких фраз. Сосед по нарам, его зовут Гельмут, попросил принести ему с работы русские газеты, а он попробует учить меня языку. Я так и сделал. Он говорит, что долго в этом лагере не пробудет. Он служил при штабе пехотного полка уполномоченным от нацистского отдела пропаганды, значит, ему не разрешат здесь работать.
Каждый вечер мы занимаемся с ним, а на работе я пользуюсь любой возможностью заговорить по-русски, пусть хоть спросить, который час. Еще этот Гельмут посоветовал не под ноги смотреть на ходу, как делают многие (вдруг что-нибудь полезное найдешь), а глядеть по сторонам. Стараться читать надписи, а если видишь цифры – складывать их или вычитать в уме, чтобы голова работала. Например, у русских на бортах грузовых машин крупно написаны их номера; вот тебе и числа для упражнений в счете…
В ГОСПИТАЛЕВот ведь как – я работаю в отдельном помещении, оно теперь специально для моих художеств, чувствую себя уже служащим этой фабрики. Большинство зовет меня Фрицем, это как мы звали всех русских Иванами, но относятся ко мне хорошо, никто не ругал меня потому, что я немец и, значит, их враг. У меня уже бывают и частные заказы, почин сделал сам Natschalnik – заказал портрет жены по фотографии; за это я получил настоящий ящик с акварельными красками, какие только могут понадобиться. Вот если бы только не так болели ноги, они совсем распухли. Отекли, там вода, объясняют мне старшие. Если мне приходится встать ночью, то ощущение такое, что голени вот-вот лопнут.
Каждое утро в половине шестого я иду вместе с другими на фабрику. Сегодня мне совсем плохо. И молодая женщина, которая в первый день привела меня в «мастерскую», отводит меня к начальнику; он спрашивает, не болен ли я. Боже упаси, я ведь не хочу потерять это место, мне здесь хорошо. Говорю, что нет, но он зовет доктора. Она осматривает мои ноги и заявляет начальнику, что у меня высокая температура, что меня надо немедленно отправить в больницу.
Меня отвезли в лагерь, чтоб забрал вещички, и оттуда – в госпиталь для военнопленных. Это несколько бараков на каменном фундаменте, но там только медицинские кабинеты и лежат несколько тяжелобольных. Остальные – в землянках, отрытых еще немецкими солдатами во время оккупации. Но они с удобствами, горячая вода и электричество все еще действуют. Русских докторов мало, большинство врачей – пленные.
Лечащий врач – доктор Регинато, итальянец из Милана, ему помогает ассистент Бреви. Вместе осматривают мои ноги, говорят по-итальянски, я, естественно, ничего не понимаю. Вижу только, что Бреви размешивает гипс. Доктор бинтует голени мокрыми бинтами, ассистент обмазывает все это гипсом. Ждут, пока гипс схватится, затем отправляют меня в постель.
Это сколоченные из досок двухэтажные лежаки, на каждом «этаже» по три человека. Тесно так, что средний лежит головой в ногах между двумя крайними. Провожу в этом отделении целый месяц. Два раза в день под гипсовую повязку заливается сверху кипяченая вода. Ассистент Бреви показал мне, как это надо делать, и строго следит за исполнением. Иногда приходит доктор Регинато, стучит молоточком по гипсу, заглядывает туда сверху, принюхивается и ободряет меня: раны мои, мол, скоро заживут. Он применяет этот метод с гипсовой повязкой почти при всех ранениях. Голь и здесь на выдумки хитра; ведь у них нет даже обезболивающих.
Вчера доктор Регинато сказал, что сегодня мне должны снимать гипс. Пришел Бреви со здоровенными ножницами, чтобы резать повязку. Неужели разрежет? Я уже видел, как это было с другими. Благодаря ежедневному смачиванию изнутри гипс ведь должен размягчиться. Так и есть, гипс долой – и вокруг распространяется отвратительный запах; изнутри он весь в чем-то немыслимом – гной, грязь… Доктор Регинато обтирает мне ноги промасленной салфеткой, и становится видна розовая кожа, чудо явилось – раны закрылись! Боль как ветром сдуло, отеков нет, я словно заново родился! Как мне благодарить доктора Регинато? Наверное, он читает мои мысли. «Я очень доволен, это ведь помогает не всегда, тогда остается одно – ампутация. А ты такой молодой, вот посмотришь – пройдет несколько дней, и забудешь о ранах».
Уже два дня, как я без гипса на ногах, и одежду мне отдали, а то были только бязевая нижняя рубашка и кальсоны. А доктор Регинато полагает, что госпиталь мне еще не повредит, и живо производит меня в помощники санитара. Он узнал, что мне только 17 лет, и теперь по-отечески заботится обо мне. Мне выдали одежду санитара, я прикреплен к санитару-немцу Гейнцу. Санитары и их помощники спят в помещениях для больных на отдельных лежаках, за занавеской. На каждого санитара приходится три-четыре таких «комнаты», это 35–40 больных и раненых.
Работают врачами в этом госпитале и двое немецких военнопленных. Оказывают помощь и лечат почти без лекарств. Я теперь знаю, что такое кровопускание, которое часто применяют из-за отсутствия медикаментов, и как правильно ставить банки. Дел по горло с утра до ночи. Я рад, что могу чем-то помочь другим пленным, даже когда медицина уже бессильна. Здесь тоже смерть всегда стоит у нас за спиной, и теперь уже я остаюсь с умирающим до самого конца. Быстро взрослеешь, когда такое вокруг, может быть, даже слишком быстро. Ведь мне еще только семнадцать.
Сильное переживание сегодня, для меня по крайней мере. Санитар Гейнц спрашивает, не хочу ли я помочь при подготовке умерших пленных к вскрытию. Опять соблазн – ведь за это дадут лишнюю порцию! Я еще ведь даже не знаю толком, что это такое – вскрытие. Гейнц меня живо просвещает. Каждого умершего вскрывают в учебных целях; начинающие врачи учатся так определять причину смерти и могут лучше изучить внутренние органы. А наша задача – вскрыть грудную клетку, а после всех процедур снова зашить. Странное ощущение У меня в желудке, когда санитар в первый раз учит меня рассекать труп. Я не боюсь, только чувствую оцепенение; но ведь сколько раз за эти месяцы я уже видел смерть. И когда первый труп зашит, то следующий – это уже почти рутина.
Раз в неделю к нам приходят на вскрытие медики. Для них готовят 8—10 трупов. Уносят их потом другие пленные. Иногда и наши врачи, пленные, участвуют во вскрытиях. Берут на анализ пробы тканей и органов. Все это происходит в специальном бараке и продолжается с утра до семи вечера, а то и позже. Устаешь сильно, зато получаешь хороший паек, раз в неделю даже кружку или две молока. Используются ли и как протоколы, которые ведут врачи, мы не знаем, но нам говорят, что это на пользу всем пленным. Может быть, хотят определить, как надо кормить пленных, чтобы подольше использовать их на работах?
Доктор Регинато спросил меня сегодня, хочу ли я еще оставаться в госпитале. Я бы, конечно, не прочь еще с неделю, но я же не обученный санитар; наверное, меня отправят назад в лагерь. Так оно и есть – через несколько дней нас, целую группу пленных, отправляют из госпиталя. Грузовая машина доставляет нас туда же, куда нас привезли в Киеве в первый день. Иду прямо к докторше, ее фамилия Златкис, она еврейка. Она не нарадуется моим зажившим ранам, такого она и не ожидала и требует, чтобы я рассказал ей про госпиталь, во всех подробностях.
А от нее я узнал, что мой друг Ганди тяжело болен и его увезли в больницу. Воспалилась его рана, очень высокая температура. Куда именно его отправили, она не знает. Может быть, не хочет говорить? Но Ганди не умер? Я тут же гоню эту мысль. И все же не могу себе представить, как я здесь буду без Ганди. Он ведь не умер, это доктор Златкис твердо сказала. Но я же не знаю, сколько может быть в Киеве лагерей, это же, наверное, десятки тысяч пленных; по дороге на работу видишь их повсюду. Вдруг мне повезет и я встречу Ганди! Да только вместе нам уже не быть, что мы друзья, это здесь никого не интересует. Как же я буду без Ганди, один?
Мое отчаяние, горе от потери друга только со мной, ни с кем этим теперь не поделишься.
ПРЕКРАСНАЯ НЕЗНАКОМКАСнова привычный каждодневный распорядок. Будят в четыре утра, самое позднее в пять. Раздача супа и хлеба, разнарядка на работы. На прежнюю фабрику, где рисовал плакаты с пропагандой, мне уже не попасть. Почти все пленные работают на ремонте дорог или разбирают кирпичи в развалинах домов на Крещатике, главной улице Киева. Я тоже чищу кирпичи, толстым куском стального листа сбиваю с них остатки цемента, других инструментов нет. С этим железом мне еще повезло, его удобно держать в руке, и дело спорится.
Каждый должен очистить кубометр кирпичей и аккуратно уложить их в штабель. Попытки сжульничать и сложить штабель с пустотами наказываются лишением хлебной пайки и сверхурочной работой до тех пор, пока штабель не будет заполнен и начальник доволен. А домой пойдут все только после того, как свою кучу кирпича закончит последний. Помочь отставшим значило бы сократить время ожидания, но и здесь каждый сам за себя, разве что захочет помочь друг.
Единственный проблеск в этом нудном существовании – хорошенькая русская девушка, сидящая у большого фонтана рано утром, около шести часов, когда мы маршируем из лагеря по узкой улочке по направлению к площади.
А я стараюсь идти в левом ряду, чтобы поймать ее взгляд. Наконец это удается. Теперь мы каждый день обмениваемся взглядами. Почему молодая женщина сидит здесь ранним утром? Ей, наверное, лет двадцать, а может, и меньше. Я заранее радуюсь каждое утро и надеюсь, что охрана не поведет нас другой дорогой.
Колонна пленных проходит каждый раз совсем рядом с фонтаном, и вот сегодня незнакомка перебрасывает мне маленький сверток, там кусочек хлеба и половина огурца. Охранник ничего не заметил. И так теперь почти каждый день – ко мне летит сверток с чем-нибудь съедобным; это яблоко, помидор или еще что-нибудь.
У нас, наверное, жалкий вид в наших лохмотьях. Мне-то еще не так плохо, в госпитале я получил не только новое белье, но и форменную одежду. Но она ведь одна, и в ней каждый день с кирпичами возишься… Сегодня я напрасно высматриваю мою благодетельницу, ее у фонтана нет. Нет и на следующий день, и я грустно топаю мимо.
Каждое утро снова и снова надеюсь, что моя прекрасная незнакомка будет сидеть у фонтана, но мои тайные желания не сбываются. Но вот мы сворачиваем за угол, направляясь к развалинам дома, где нас заставляют работать, и тут из-за стены выскакивает она, сует мне прямо в руку конвертик, и – нет ее, исчезла в развалинах. В руках у меня записка русскими буквами, кириллицей, строки выглядят как стихотворение. Когда вернусь сегодня в лагерь, надо будет прежде всего найти моего Гельмута, моего «учителя» русского языка. Он бы мне это перевел, но я ведь после госпиталя еще не видел его ни разу.
Как ни ищу вечером, найти его не могу. Кто-то рассказывает мне, что однажды ночью его увела охрана. Но потом я нашел еще одного товарища, которого знал еще по лагерю в Ченстохове, и он перевел мне записку. Это любовный стишок:
Ты хочешь знать, кого люблю я,
Его не трудно отгадать.
Будь повнимательней, читая!
Яснее не могу сказать.
И по первым буквам строк читается: «Тебя», Tebja…
Первый стих по-русски! Я его заучил как молитву. Тихо повторяю сам себе; вся моя симпатия к этой юной женщине – в этих строчках. Это любовь? Я не знаю, раньше у меня была только школьная дружба с девочкой из нашего класса. Так это любовь? Наверное, да, ведь даже мысль о любви с этой русской красавицей вызывает у меня подъем чувств, но в то же время – и разочарование; ведь я пленный и ничем не могу доказать ей мою любовь… И я ломаю голову – что и как я бы сделал, если бы мне такую возможность. С этими прекрасными мыслями я в конце концов и засыпаю на нарах. Спать на мраморных подоконниках, где я, бывало, устраивался, теперь строго запрещено. Если кого застанут ночью, получит сапогом под зад за невыполнение приказа коменданта лагеря. Помещения, в которых спят по 100 и 150 человек, обходят с проверками и ночью.
Через две недели меня определили в строительную бригаду, подручным штукатура. Русскую девушку я не видел с тех пор, как она дала мне записку со стихом. Недели через три-четыре я уже научился штукатурить стену; правда, мастеру пока приходится кое-что поправлять за мной. Но я стараюсь, и дело движется. У нас хорошие отношения с русскими коллегами, каменщиками и штукатурами. Бывает, угощают нас куском хлеба, огурцом, помидором. Перепадает и табак с обрывками газеты «Правда». Из газетной бумаги русские скручивают свои сигареты, Papirossi. Это они могут делать хоть не глядя, не вынимая руку из кармана, где насыпана Machorka, табачная крошка. Один русский стал меня учить, но мне это не нужно, я табак и газету поменяю в лагере на хлеб и сахар.
С нами работает Лидия, русская женщина, она обычно штукатурит потолки. Несколько русских фраз я уже выучил и стараюсь учить еще, она мне помогает, разговаривает со мной; понимаю-то я больше, чем могу сказать. Иногда Лидия приносит мне русскую газету, чтобы я учился понимать русский шрифт. А по вечерам я постоянно занимаюсь вместе с соседом по нарам; он знает по-русски больше, чем я. Каждый день узнаю что-то новое благодаря Лидии, она старается больше говорить со мной по-русски. Конечно, я запомнил ее фамилию и адрес, уж не знаю зачем… «Лидия Чегорцева, Киев, улица Льва Толстого, 97, кв. 3».
Может быть, надеюсь, что вдруг представится возможность бежать из плена? Не знаю. Ведь только вчера в нашем лагере двух пленных принесли на построение на носилках, встать они не могли, а немецкий «комендант» поносил их как «изменников делу восстановления». «Если, мол, еще кто-нибудь вздумает смыться, как эти двое, – было сказано нам, – то крепко достанется всем!» Оказывается, три месяца назад они сбежали с лесоповала…
А Лидия чуть не каждый день балует меня. То кусок мыла, то фрукты, вчера принесла пару носков, а сегодня рубаху. Каждый раз в обед у нее находится и для меня стакан молока. А носки – это просто чудо, ведь у нас у всех ноги обмотаны тряпками, которые, бывает, натирают до крови.
Лидии, наверное, лет 25, у нее стройная фигура, она блондинка, длинные волосы вьются. Голос мягкий, низкий. Я уже понял, что она состоит в ансамбле народных танцев строительного комбината. В обед, когда я возвращаюсь после раздачи супа, а перерыв еще не кончился, мы с ней часто прогуливаемся где-нибудь здесь на стройке. И что делаем? Лидия много рассказывает, а я, к сожалению, мало понимаю, хотя она старается объяснять, нередко знаками, жестами. Но с каждым днем я понимаю больше. Вот сегодня она принесла газету, в которой статья про строительный комбинат и про ансамбль народного танца и музыки. Показывает себя в танцевальном наряде на плохой газетной фотографии, на которой узнать Лидию невозможно. И делает несколько па – показывает мне, как она там танцует…
До сих пор мы ведь друг к другу не прикасались, разве что случайно. А теперь мне хочется обнять ее, крепко прижать к себе, но я боюсь, жутко боюсь, если кто-нибудь нас увидит, последствия могут быть ужасными. Русским рабочим любые личные отношения с военнопленными категорически запрещены, а мы ведь с Лидией осмелились тайно встречаться! В лагере уже ходят неприятные слухи, и я не единственный, у кого на работе свои человеческие отношения с русскими. А что нам старались вдолбить в гитлерю-генде об «этих ублюдках»? Конечно, то, что было на пешем марше до Киева, это ужасно, бесчеловечно. Но все, что происходит со мной здесь, в Киеве, совершенно противоречит тому, во что мы верили до плена и в плену тоже…
Я не обнял Лидию, осмелился только пожать ей обе руки; она моментально их отняла и скрылась. Конечно, нам надо приходить и уходить по одному, но на этот раз Лидия спешит особенно. Когда я вернулся на работу, ее там не было. Вообще-то я должен бьш еще помочь поставить карниз. А Лидию никто не видел, и я ухожу к своему штукатуру; нам сегодня надо еще закончить две ванные комнаты. Тогда у нас будет не просто выполнение нормы, а перевыполнение – сто двадцать пять процентов!
А это значит, что завтра – не шестьсот, а восемьсот грамм хлеба.