Текст книги "Кольцо богини"
Автор книги: Виктория Борисова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
А Саше Сабурову досталось по полной программе… Каково это – человеку, с самого рождения привыкшему к хотя и скромному, но все же комфорту, книгам, умным разговорам, а главное – к тому, что называется чувством собственного достоинства, оказаться в таких условиях, что преступлением будет считаться уже то, что он произошел от своих родителей? Король Террора не дремал все эти годы и немало успел погулять по миру… А уж России в двадцатом веке досталось так, как, пожалуй, больше ни одной стране!
И ведь прав был лагерный остряк-самоучка, совершенно прав! Будет еще время, когда верные большевики-ленинцы, кто с таким усердием очищал родную землю «от всяких вредных насекомых» – дворян, священников, гнилой интеллигенции, – сами пойдут по этапам, сами будут кричать под пытками в лубянских подвалах, будут расстреляны или сосланы в вечную мерзлоту, будут надрываться на каторжных работах… Тот же Бокий сгинет в омуте тридцать седьмого года, а сколько еще будет других, не столь известных, кто истово и верно служил советской власти, а получил за это – пулю в затылок.
А Соловецкий камень на Лубянской площади станет немым свидетелем за всех, кто не дожил, – и правых, и виноватых, и невинных жертв террора, и палачей, попавших под маховик.
Только вот беда – слаба оказалась человеческая память. После первой волны гласности, затопившей умы и сердца, подрастающее поколение уже путает Вторую мировую войну с Троянской и нетвердо знает, кто такой Сталин. Свобода обернулась бесстыдным чиновничьим воровством и бандитским беспределом, а рядовой, обычный человек как был задавлен – так и остался.
И появляется тоска по «твердой руке», и вот уже процессы над шпионами идут – а какие там шпионы – бог весть! И чекисты уже вновь герои… Верно говорят, что человек, меняющий свободу на безопасность, быстро лишается и того и другого.
А ведь копни каждую семью – непременно найдутся расстрелянные – посаженные – сосланные. Кто за происхождение, кто за выскочившее невпопад слово, кто – за опоздание на работу или краденную с поля гнилую картофелину…
Они ушли навсегда, и чужая мерзлая земля приняла их, немых и безымянных, в свои неласковые объятия. Словно и не было этих людей никогда, словно и не жили они на свете… А там, на воле, шла совсем другая жизнь, с бодрыми песнями и первомайскими демонстрациями, ударными стройками, фильмами с Любовью Орловой и жизнерадостными лозунгами. «Жить стало легче, жить стадо веселее, товарищи!»
А по ночам ездят воронки по улицам и кого-то выхватывают из жизни навсегда или на долгие годы – был человек, и нет человека. Жены и дети, друзья и близкие, кому повезло остаться на воле, долгие годы вынуждены были молчать, прятать свое горе, лгать соседям, родственникам, чтоб не лишиться своего утлого благополучия – комнаты в коммуналке да работы и хлебных карточек.
Да разве и бабушка не принуждена была поступить точно так же? Отец родился в приснопамятном тридцать седьмом, и, видно, лихо же ей пришлось…
«Весной двадцать седьмого года, незадолго до того, как мы с женой так счастливо воссоединились, наконец, Конни получила ложную весть о моей смерти в лагере. Успела – таки… Мы никогда не говорили с ней об этом, но даже сейчас я с ужасом думаю о том, что пришлось ей пережить тогда, каким чудом она выстояла? Умом я понимаю прекрасно, что, если бы только попробовал написать ей из лагеря – все тут же открылось бы, и тогда не видать мне свободы, купленной такой дорогой ценой.
И все же… Душу мою томит тяжелый груз вины, что не сумел уберечь ее от лишних страданий».
Теплым апрельским днем, когда городские улицы высыхают после растаявшего снега и дворники сметают с мостовых накопившийся за зиму мусор и грязь, Конкордия Сабурова шла домой, и небо над головой казалось ей черным.
Сегодня утром она получила извещение с почты «явиться для получения посылки», и сердце почему-то сжалось в предчувствии беды. Откуда бы это? От кого? Единственный человек, что близок и дорог, вряд ли мог бы послать ей хоть что-нибудь…
На службу она пошла, как в тумане, но сидеть там целый день просто не было сил – отпросилась с обеда и почти бегом побежала на почту. Пришлось долго стоять в очереди, и Конни в нетерпении кусала губы. Уж что бы там ни было, поскорее бы, что ли! Верно говорят, что нет ничего тяжелей неизвестности, и даже казнь не так страшна, как ее ожидание.
Конни чуть не закричала от ужаса и горя, когда толстая равнодушная тетка грохнула перед ней на прилавок фанерный ящик. Эту самую посылку она отправила Саше в лагерь два месяца назад… Она и сейчас могла бы уверенно перечислить ее содержимое – сама ведь упаковывала, укладывала каждую вещь, чтобы поменьше занимала места. Крупа, консервы, теплые носки… Вот и адрес, ею написанный, выведенный аккуратно – и приписка сбоку, чужой и равнодушной рукой: «Адресат умер в лагере».
Она шла домой, неся фанерный ящик, словно гробик. Слезы текли по щекам, но она не вытирала их. В окнах, вымытых к первым теплым дням, играли солнечные лучи, на деревьях показались первые, робкие листочки, и мягкий, вкрадчиво-теплый весенний воздух обволакивал все вокруг, обещая близкое лето.
Она смотрела на прохожих остекленевшим, непонимающим взглядом. Вот идет разносчик папирос со своим лотком, вот поспешает комсомолка в красной косынке, вот какой-то пузатый гражданин в коротком коверкотовом пальто несет связку баранок и громко топает сапогами по мостовой… Как могут они ходить, разговаривать, смеяться, когда Саши нет – и больше никогда уже не будет? И как ей жить теперь, если все годы тревог и ожиданий, терпения и веры – все оказалось напрасно?
Некстати вспомнилась Маруся из двадцать седьмой квартиры – белобрысая, пухленькая крестьянская девчонка. Увидев как-то, как Конни спускается по лестнице в шляпке и старом-престаром, дореволюционном еще пальто с меховым воротником, Маруся была очарована в один миг – и навсегда.
– Вы такая! – только и выдохнула она, и в глазах ее, светло-голубых и огромных, как плошки, появился почти молитвенный экстаз. – Прямо как Вера Холодная!
В общем-то, Маруся была существом добродушным и незатейливым – трудилась на электроламповом заводе, прилежно ходила в кинематограф каждую неделю и мечтала «закрутить себе шикарного кавалера».
И такой вскоре нашелся – хлыщеватый субъект, одетый в толстовку из малинового бархата (видимо, сшитого из театрального занавеса или портьеры) и потертые брюки. Себя он называл «идеофутуристом», читал (а точнее, завывал вслух) совершенно сумасшедшие стихи, в которых «железный лязг и поступь революций» сочетались с «арбузно-спелой грудью граций», и питал большое пристрастие к деревенской картошке, жаренной на сале.
Маруся расцвела, почти каждый день бегала к Конни, выпрашивая то какую-нибудь брошку или шляпку, то меховую горжетку или узкие ботинки, в которые мужественно втискивала крепкие, широкие крестьянские ступни, морщилась от боли и шла на свидание, словно Русалочка по острым лезвиям. А потом прибегала к ней, тихо, как кошка, скреблась в дверь, возвращала взятые вещи и все говорила, говорила о своей любви… По правде говоря, это было довольно скучно и утомительно, но Конни почему-то не гнала ее.
Только вот недолго длилось Марусино счастье. В конце зимы, когда морозы сменились влажным и промозглым ветром, в котором чувствуется первое, робкое дыхание близкой весны, а снежные сугробы начали подтаивать понемногу, Маруся вдруг пришла к ней среди дня, чего раньше никогда не бывало.
Конни так и ахнула, увидев ее. Всегда аккуратная, кокетливая Маруся была сама на себя не похожа. Искусанные, губы, растрепанные волосы, дырявый платок накинут на плечи, и даже чулки почему-то разные…
– Что с тобой?
– Он… Он… Он меня бро-осил! Сказал – дура я деревенская, а ему это… Вдохновение надо!
Маруся с трудом выговорила трудное слово и зашлась в рыданиях.
– Я жить без него не буду! – упорно повторяла она, и долго еще пришлось отпаивать дурочку то чаем, то валерьянкой, пока успокоилась хоть немного.
Маруся поплакала – и перестала, скоро нашла себе нового кавалера – застенчивого монтера Гришу, и теперь, кажется, совершенно счастлива. А вот фраза почему-то зацепилась в мозгу накрепко. «Жить без него не буду…»
Конни всхлипнула и зашагала быстрее. Ей-то самой – зачем теперь жить? Неужели завтра снова идти на службу как ни в чем не бывало и опять выстукивать на машинке «настоящим подтверждаем», а потом – возвращаться в свою квартиру, где когда-то мама играла Моцарта на рояле, а теперь – не дом, а содом, двадцать душ на пять комнат, в коридоре все время ругаются из-за очереди в уборную, а в кухне на веревках сушится мокрое белье и коптят четыре примуса и пахнет переваренной капустой? Стоять в очереди за керосином, обедать по талонам в столовой «нормального питания», в который раз штопать-перешивать старые вещи, чтоб не стыдно было выйти на улицу, и нести в торгсин последнее золотое, чудом сбереженное колечко, чтобы собрать посылку?
Да ни к чему это. И посылки больше не нужны. Остается только найти способ, как прекратить эту бесполезную жизнь.
Вот она и дома. Парадный подъезд давно заколочен, приходится ходить кругом через черный ход по узкой и темной лестнице… Ободранная входная дверь противно скрипнула, и откуда-то из недр квартиры раздался визгливый голос соседки, гражданки Кацнельсон:
– Сколько раз можно говорить – не держите сквозняк!
Конни прошла через длинный коридор, заставленный всяким хламом, через кухню, где, как всегда, гремит посуда и над столами висит керосиновый чад… Хозяйки, помешивая варево в кастрюлях, переругиваются из-за очереди мыть полы в коридоре, из-за того, что кто-то опять не выключил свет в уборной, сплетничают про какого-то гражданина Сушкарева, который, представьте, опять ночевал у Липочки, а у самого жена и трое детей!
Увидев Конни, гражданка Кацнельсон злобно прошипела ей вслед:
– А-а! Таки пришла хозяйка! До полночи свет не гасите, а платить кто будет? В домком на вас заявить надо! Подать на выселение!
Конни даже не обернулась. Она чувствовала себя так, словно толстое стекло отделяет ее от привычного мира. Окружающие предметы виделись размыто, и звуки доносились как будто издалека… Она даже слегка порадовалась про себя, что больше не увидит всего этого – службы, убогого, унизительного коммунального быта, но главное – кончится постоянный, изматывающий страх, ожидание, бессонные ночи… За последней чертой, когда надежда исчезает безвозвратно и бояться тоже уже нечего!
Войдя в крошечную тесную каморку, примыкающую к кухне (когда-то здесь жила горничная Луша, а теперь вот – самой пришлось, и хорошо еще, что комната не проходная, как у Шевыревых!), Конни аккуратно закрыла дверь и задвинула щеколду. Лушу частенько навещал пожарный из хамовнической части, «трубник», как он сам себя гордо называл, подкручивая длиннейшие рыжие усы, и девушка настояла, чтобы слесарь Тимофей врезал задвижку покрепче. Вот и пригодилась теперь…
Конни устало скинула туфли. Ноги отяжелели, словно налитые свинцом, все тело трясло противной мелкой дрожью, и тоненькая жилка чуть выше левого виска пульсировала, отдаваясь болью в голове. Теперь, когда она твердо решилась покончить все счеты с жизнью, лихорадочное возбуждение словно распирало ее изнутри. Уж скорее бы…
Только вот как это сделать? Ни морфия, ни револьвера у нее нет. Нет даже ножа или бритвенного лезвия… Выброситься в окно? Тоже не выйдет – этаж всего-навсего второй, можно только руки-ноги переломать.
Конни беспомощно огляделась вокруг и только сейчас заметила крюк на потолке. Когда-то на нем висела электрическая лампа под шелковым китайским абажуром – предмет особой Лушиной гордости, – но ее давно уже нет, только крюк остался.
А что, вполне годится! Если найти веревку покрепче или что-нибудь вроде этого… Конни принялась рыться в шкафу. Шелковый чулок, неведомо как завалявшийся в углу – не годится, шарфик – тоже, слишком уж тонкий, а вот витой поясок от японского халатика, вышитого лиловыми ирисами, – как раз то, что нужно! Конни взгромоздила «венский» стул посреди обеденного стола и мигом взобралась на это шаткое сооружение.
Она долго прилаживала петлю к крюку. Шелковая импровизированная веревка почему-то все время соскальзывала, приходилось пробовать снова и снова, и Конни скоро в кровь расцарапала пальцы.
Когда, наконец, попытка удалась и петля была закреплена надежно и крепко, Конни почувствовала себя такой усталой, словно целый день пилила дрова во дворе. Остается совсем немного – всего лишь последнее усилие. Просунуть голову в петлю, оттолкнуть ногой стул, потом несколько секунд – и все будет кончено.
Конни вздохнула. Почему-то в последний момент ей стало жаль… Нет, не себя, а кольца – дорогого ее сердцу Сашиного подарка. Она вспомнила раскопки в Крыму, море, с шумом бьющееся о берег, и как она сидели рядом на шершавых, нагретых солнцем камнях… Неужели все это и вправду было когда-то?
Сейчас она уже почти не верила, что когда-то давно была в ее жизни и молодость, и любовь, и ожидание счастья. Остро, почти болезненно захотелось убедиться, что все это не фантазия, не сон…
Она спустилась на пол, достала заветную шкатулочку, где хранилось то немногое, что еще дорого было ей, – отцовские запонки с орлами, мамин браслет, чудом не проданный в голодные годы, письма, фотография, где они с Сашей снялись вдвоем перед самой отправкой на фронт, тетрадь в коричневом переплете, которую он берег зачем-то, и конечно же кольцо. Как давно она его не надевала! Конечно, время не такое, чтобы красоваться мигом ограбят на улице, да и руки не те, что прежде – красные, загрубелые от стирок и зимней «снеговой повинности», со следами от многочисленных порезов – ведь самой дрова пилить приходилось! – слоящимися ногтями и заусенцами… Длинные тонкие пальцы выглядят нелепо и неуместно, как бархатное декольтированное платье, в котором сумасшедшая старуха Шаховская ходит на базар по утрам под свист и улюлюканье мальчишек-беспризорников.
Конни осторожно, двумя пальцами достала кольцо. Синий камень так ослепительно-ярко сверкнул в лучах весеннего солнца, что она даже зажмурилась на мгновение – а потом уже не могла отвести глаз, словно завороженная. Разом нахлынули воспоминания о прошлом…
Перед глазами возник морской берег, освещенный лучами заходящего солнца в тот вечер, когда Саша подарил ей это кольцо и в первый раз признался в любви. Последний день мирной жизни… Где-то далеко уже объявлена война, но они пока не знают об этом, и жизнь кажется бесконечной, щедрой и сулит только радости. Конни снова чувствовала под ногами горячий песок, слышала крики чаек и мерный шум волн, накатывающихся на берег…
Но главное – Саша снова был рядом с ней! Она опять видела его лицо и чувствовала, как теплые и родные руки обнимают ее, бережно утирают слезы, текущие по щекам, и тихий голос шепчет на ухо, что уходить – рано, что все еще будет хорошо, остается только потерпеть совсем немножко – хотя бы ради него.
Она еще долго просидела на полу в одних чулках, любуясь игрой света в глубокой синеве. Когда за окнами стемнело, Конни уже спала, уронив голову на руки и крепко сжимая в кулаке свое сокровище. На губах ее играла улыбка, и даже легкий румянец появился на бледных щеках…
А с крюка на потолке еще свисала петля.
«Даже сейчас, когда все потрясения остались в прошлом и наше мирное житие, не нарушенное внешними бурями, протекает уже почти десять лет, жена моя под любым предлогом избегает заходить на почту, будто это вполне мирное и полезное учреждение внушает ей панический страх.
Когда я думаю о том, сколько страданий принес в ее жизнь, чувство вины больно сжимает мне грудь. Конни, Конни, простишь ли ты меня когда-нибудь?»
Все-таки удивительна человеческая душа! Как бы ни давили внешние обстоятельства, а все равно где-то там, в глубине шевелится вера, что еще все, может быть, будет хорошо. И в самые черные времена только она дает силы выстоять, не сломаться, жить дальше…
А иногда – и побеждать в самой, казалось бы, безнадежной ситуации.
Ему ли не знать об этом! Когда Верочка после своего таинственного исчезновения снова оказалась с ним рядом, вернулась из невозможной дали, Максим и сам поверил в чудо. Раньше он, хоть и писал «фэнтезийные» романы, был законченным реалистом… Но разве любовь – не чудо сама по себе? Разве она, пусть на краткий миг, не делает человека равным Богу?
«Час моего освобождения приближался с каждым днем. Я ждал его с надеждой и страхом, и веря, и не веря одновременно. И вот, наконец, свершилось!»
В России давно уже сошел снег и деревья одеты листвой, а здесь, на Соловках, робкая северная весна только-только делала первые свои шаги, будто раздумывая – наступать или нет? Лед на море уже вскрылся, и навигация началась. С первым пароходом ждали новую партию заключенных.
Те, кому повезло отбыть свой срок (а кто-то и пересидел на несколько месяцев!), толпятся на причале, напряженно вглядываясь в серые холодные волны – не покажется ли пароход на горизонте? Уж кажется, на что долог срок – годы! – но вот теперь именно эти часы ожидания кажутся самыми томительными, самыми нестерпимыми.
Среди других стоит и Александр – страшно худой, обросший сизой щетиной. После выздоровления он попал в «слабосильную» команду – двор подметать да котлы чистить. Все это время он ужасно боялся, что дознается лагерное начальство о его обмане или из заключенных кто-нибудь заметит и донесет, потому и придумал новую хитрость – притворился, что оглох после тифа и рассудком малость тронулся. Когда к нему обращались, показывал на уши, мычал что-то невнятное и делал такое растерянное, почти идиотское выражение лица, что скоро его оставили в покое.
Вот уже показалась вдали маленькая темная точка. Александр вздохнул было с облегчением, но уже в следующий миг понял, что радоваться рано.
К группе «освобождаемых» решительным шагом направился Федька Шниф – блатной, из «деловых». Когда-то в юности Федька был учеником слесаря, а теперь считался знатным взломщиком, «шнифером», от чего и получил свою кличку. На Соловки попал, по собственному признанию, за то, что «кассу подломил в потребкооперации», и, кажется, даже гордился своими подвигами. Совершенно очевидно было, что, выйдя на свободу, сразу же возьмется за старое (да и сам он этого ничуть не скрывал!), но все же, как бывший рабочий, считался Федька социально близким, потому и срок получил небольшой.
В лагере Федька, несмотря на молодость, пользовался немалым авторитетом среди заключенных, и при любых недоразумениях, даже когда вспыхивали драки, слово его было веским, а иногда и решающим.
А сейчас появление его не предвещало ничего хорошего. Не такой был человек Федька, чтобы явиться только ради того, чтоб счастливого пути пожелать!
Конвойный было преградил ему путь:
– Отойди, не положено!
Федька только улыбнулся ему, как своему, и легко отодвинул в сторону:
– Прости, браток, мне только на два слова!
И конвойный – молодой солдатик с простоватой веснушчатой физиономией – не возмутился такой фамильярностью. Федька хоть и заключенный, а власть его в лагере, пожалуй, не меньше будет…
Когда Александр понял, что Шниф направляется именно к нему, он почувствовал, как по спине потекла струйка пота. Что ему нужно? А Федька уже решительно взял его под локоть и отвел в сторону. Александр пытался высвободиться, показывая на море, где вот-вот должен был появиться долгожданный пароход, но Шниф только улыбался:
– Ничего-ничего, я долго базлать не буду! Успеешь еще.
Он протянул ему папиросу:
– Покурим?
Александр понимал, что лучше бы отказаться, но пальцы сами потянулись, и вот уже дым прошел по горлу, и голова закружилась с непривычки…
– Ну что? На свободу?
В голосе у Федьки звучало опасное веселье… И пожалуй, зависть. Ты-то, мол, уйдешь, а я останусь.
– Хорошо-о… – протянул он. – За нас всех на воле погуляешь. Ты ведь никакой не Колесников! – Он говорил вполне спокойно, даже дружелюбно, и всегдашняя обманчиво-простодушная, даже дурашливая улыбка не сходила с широкого веснушчатого лица.
Александр почувствовал, как сердце его разом ухнуло в пятки. Неужели? Неужели все – зря, и вот сейчас, за миг до свободы, рухнет? Мысли лихорадочно скакали в голове, обгоняя друг друга. Что делать? Бежать? Но некуда. Мелькнула даже совершенно сумасшедшая мысль – схватить за горло, придушить, заставить замолчать? Глупо. Шниф и так сильнее и ловчее его, не истрепан голодом, болезнью и тяжелой работой, мускулы бугрятся под коротким щегольским бушлатом из шинельного сукна, щеки налиты здоровым румянцем. Даже в лучшие времена исход их схватки был бы более чем сомнителен, а сейчас, когда его ветром качает, – тем более.
Федька, кажется, заметил его страх, широко ухмыльнулся и покровительственно похлопал по плечу:
– Ну вот, а еще глухим прикидывался! Да не бойся, не выдам. Мусорам стучать западло. Сам этих комчиков терпеть ненавижу…
Он рассмеялся как-то очень заразительно, совсем по-детски.
– А ловок оказался, даже не скажешь, что интеллигент! Нам бы такого башковитого – так не сидел бы я тут.
Отсмеявшись, он быстро оглянулся по сторонам и продолжал уже совсем другим, деловым тоном:
– Ты вот что – мамаше моей письмишко отвези. Не этим же псам доверять! Отдашь в собственные руки, поклон передай, скажи, мол, жив, вернусь скоро. У меня, брат, такая мамаша…
Он замолчал ненадолго, покачал головой, чуть улыбаясь своим мыслям, и на секунду показался почти ребенком. Видно, вспоминал что-то хорошее… Александр наблюдал за ним с удивлением. Так странно было думать, что и у вора, уголовника, оказывается, где-то есть мать, и он ее любит, привязан к ней, беспокоится!
– И смотри мне – если что, так ты ведь беглый! – Словно устыдившись короткой вспышки сентиментальности, Федька заговорил жестко, отрывисто, и в прищуренных глазах загорелись опасные огоньки. – Надо будет – под землей найду!
Этот, пожалуй, найдет, подумал про себя Александр.
– Ну, бывай здоров! – Он небрежно протянул ему руку. – Не кашляй! Письмо не потеряй.
Александр кивнул и молча спрятал конверт за голенище сапога. Говорить он не мог – шершавый комок стоял в горле. Он подхватил свой тощий мешок и почти побежал к причалу – туда, где уже пришвартовался пароход и зэки столпились у сходней.
«Так закончился срок моего заключения. Разговор с Федькой Шнифом оставил в душе странный осадок. С одной стороны, этот человек был глубоко чужд мне, даже противен – уголовник ведь, вор! – а с другой, почти против собственной воли, я испытывал к нему чувство глубокой благодарности. Не выдал же, хоть и мог бы это сделать…
Поистине, странны времена, когда добро и зло переворачиваются с ног на голову и преступник бывает куда добрее и человечнее блюстителей закона!»
И такое бывает, что ж… Максим вспомнил бывшего одноклассника и соседа по дому Алика Васильева. Когда-то они вместе играли во дворе, потом дороги их разошлись – после восьмого класса Алика вышибли в ПТУ за хроническую неуспеваемость, постоянное стремление дерзить учителям и прогуливать уроки, а потом друг детства и вовсе пропал куда-то…
Уже потом, после армии, Максим увидел, как во двор въезжает огромный джип с тонированными стеклами. Тогда, в начале девяностых, такие машины были редкостью и свидетельствовали однозначно – там, внутри, человек непростой!
Каково же было удивление Максима, когда он увидел Алика, выходящего из этого монстра! Узнать его, конечно, было непросто – приятель сильно раздался в ширину, обзавелся брюшком и развалистой, уверенной походкой «хозяина жизни», но главное – в глазах, выражении лица, в манерах появилось что-то новое, незнакомое прежде.
Максима он узнал с первого взгляда. Потом они долго сидели у него в кухне, пили дорогущий французский коньяк и говорили «за жизнь». О себе Алик рассказывал мало и неохотно. «Так, проблемы решаю…» – небрежно бросил он, и Максиму почему-то сразу же стало ясно, какие именно проблемы разрешают «конкретные пацаны», разъезжающие на тонированных джипах. Узнав о том, что Максим недавно окончил институт и теперь мается без работы, перебиваясь случайными заработками, Алик покосился на его потертые джинсы, старые ботинки со стоптанными каблуками и сокрушенно покачал головой:
– Да, братан, непросто тебе, непросто… История твоя на фиг сейчас никому не нужна!
Потом он подумал немного, опрокинул еще рюмку и просветлел лицом:
– Ты – давай к нам! Не бойся, волыной махать не придется, для этого и так бойцов достаточно, но вот с мозгами у них – не очень… Что поделаешь – быкота, она быкота и есть! Одна извилина, и то не там. Умный человек нужен, понимаешь, соображающий! Разрулить там что, перетереть ситуацию… Был бы ты но финансовой части – и вовсе цены б тебе не было. Ну, ничего, зато сестренка у тебя в бухгалтерии шарит. Не пожалеешь!
Вот этого только и не хватало! Перспектива оказаться членом организованной преступной группировки Максима ничуть не обрадовала. А уж Наташку к таким делам привлекать – тем более. Он и так постоянно чувствовал себя виноватым перед ней за то, что живет фактически за ее счет.
– Нет уж, спасибо… Как-нибудь сам.
– Ну, как знаешь! Может, тебе денег надо? Ты не думай, я от души. Отдашь, когда сможешь.
Алик зашарил по карманам, выкладывая на стол мятые рубли и доллары. Странно было, что немалые в общем-то деньги валяются как попало.
– Вот, держи! И не вздумай отказываться – обижусь. А меня обижать, знаешь, не стоит, – произнес он с нехорошей, кривой усмешкой, – все равно в Кабаке за вечер больше оставляю.
Все-таки слаб человек, слаб… Как раз тогда у Максима образовалась очередная черная финансовая дыра, и деньги пришлись как нельзя кстати. Потом, получив первый гонорар, он пытался отыскать Алика, чтобы отдать долг, но почему-то телефон упорно не отвечал. Наконец, решился зайти сам… Дверь открыла заплаканная, постаревшая Аликина мама в черном платке – и Максим сразу все понял.
– Вот, возьмите, – он протянул ей купюры, – Алик меня здорово выручил когда-то. И… помяните его за меня.
«Когда я сошел с поезда на вокзале в Белевске, и представить себе не мог, что этот город станет для меня постоянным обиталищем на долгие годы, что здесь обрету я дом, и если не счастье – то покой. Возможно, здесь и придется мне закончить свои дни… И отчасти я даже рад этому».
Александр стоял посреди улицы и беспомощно озирался по сторонам. Вокруг не видно ни души, только покосившиеся деревянные домики, подпертые темными бревнами, вытертые скамейки у ворот, и тополиный пух летает вокруг… Чуть поодаль виднеется илистый пруд, заросший тиной, и гнилые сваи торчат из зеленоватой воды. Осенью здесь, наверное, будет грязь непролазная, а летом – пыль, но сейчас, в конце весны, эта улица, заросшая невысокой травой, казалась очень уютной и милой.
Всего полчаса назад он сошел с поезда на вокзале в городе Белевске. Хотя какой там вокзал… Просто ветхий дощатый сарай с колоннами, зачем-то намалеванными на фасаде.
Поезд стоял не более минуты. Александр еле успел выйти из вагона и сразу же отправился разыскивать адрес, нацарапанный Федькиной рукой на клочке бумаге, оторванном от лагерной стенгазеты. Надо было, конечно, сразу спросить дорогу у кого-нибудь из местных, но он пошел наугад и вот оказался здесь. Кажется, заблудился… Как назло, улица была совершенно пуста и безлюдна, так что теперь и спрашивать-то не у кого.
Александр чувствовал себя совершенно беспомощным. Он с трудом стоял на ногах от усталости – долгая и нелегкая получилась дорога… Ехать пришлось почти две недели. Денег на проезд бывшим зэкам не выдали, и хорошо еще, что удалось сесть в поезд и устроиться в теплушке. Народ в вагоне подобрался молодой и веселый, по большей части – демобилизованные красноармейцы. Они радостно горланили песни, жевали кисловатый черный хлеб, показывали друг другу истертые фотокарточки жен и подруг, и видно было, что каждый уже предвкушает и попойку с друзьями, и свидание с заждавшейся молодкой. Кажется, дай волю – вперед поезда побегут.
Эта жизнь, простая и понятная, вызывала у Александра чувство жгучей зависти. Он старался не поддаваться столь низменному чувству, но все равно было обидно. Целыми днями он лежал на спине, закинув руки за голову, и думал, как жить дальше.
Мысли его одолевали тревожные. Первое опьянение вновь обретенной свободой прошло, и перед ним с пугающей остротой встал извечный русский вопрос – что делать?
Конни, Конни… Сердце рвется к ней, но как ему теперь возвращаться в Москву? Просто безумие. Кто-нибудь непременно донесет, а что потом будет – лучше и не думать.
Отправиться в село Недоелово Калужской губернии, откуда родом был покойный Колесников и куда надлежало ему вернуться после отбытия наказания? Еще глупее. Любой, кто знал его, тут же признает подмену. Да и что делать в деревне? Вступить в колхоз и пахать землю? Так можно было и в лагере остаться – там хоть срок есть, а у крестьянина, прикрепленного к земле новым крепостным правом, куда более жестоким, чем то, что клеймили в прошлом веке Толстой и Тургенев, выхода нет.
Получалось, что податься ему некуда. Вроде велика страна, а куда денешься, если тебя как будто и нет, и до конца жизни вынужден скрываться, беспокойно озираться вокруг – вдруг узнают, найдут?
Оставалось только уехать куда глаза глядят, затеряться на просторах России, попытаться как-то осесть, устроиться там, где никто его не знает. Может быть, потом удастся дать знать о себе Конни, и если она еще не забыла его, то, бог даст, и приведется встретиться…
Но прежде – нужно выполнить данное обещание. Не то чтобы Александр так уж боялся Федькиной мести, но раз дал слово – надо держать. Почему-то ему казалось, что, нарушив обещание, он лишит самого себя даже призрачного шанса на новую жизнь.
Александр обрадовался, когда увидел, что по улице навстречу ему идет строгая, иконописного вида старуха в темном платке. Наверное, живет здесь со времен царя Гороха, всех знает… Александр поправил зачем-то лямку потертого походного мешка за спиной и решительно направился к ней:
– Здравствуйте!
– И тебе не хворать.
Старуха бросила на него быстрый, оценивающий взгляд. Видать, нечасто здесь оказывается новый, незнакомый никому человек.
– Как бы мне пройти на улицу Новую?
– Эх, милок! Это она раньше была Новая, а теперь – имени Коминтерна. Прямо на ней и стоишь. А кого тебе надоть-то?
– Ташкову, Анну Филимоновну.
– И что тебе надо от нее?
– Да так, ничего… Письмо вот передать от сына.
Она снова посмотрела на него искоса, будто ожидая подвоха, подумала немного, пожевала иссохшими губами, потом, словно приняв важное решение, переложила кошелку в другую руку и сказала: