355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Смирнов » Тревожный месяц вересень » Текст книги (страница 8)
Тревожный месяц вересень
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:11

Текст книги "Тревожный месяц вересень"


Автор книги: Виктор Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

13

– Ну, Лебедка, ну! – говорил Попеленко. Он без конца поправлял сбрую. Лебедка роняла слюну. Лошадь она была смирная, коротконогая, нескладная, но с придурью. Ее выбраковали из воинской части по ранению.– Вот интересно,бормотал Попеленко. – Человека сколько раз ранят – и снова в строй. А лошадь заденут – сразу на списание.

И он снова принялся гладить Лебедку по плешивым бокам. Мой отъезд пробудил в нем склонность к философствованию. Очевидно, он не вполне был уверен в том, что путешествие окончится благополучно.

– Я думаю, оттого, что лошадь мучается понять, за что в нее, смирное, послушное животное, стреляют, – продолжал "ястребок". – И больше не может нести службу.

– А человек? – спросил я. – Не мучается?

– Человек царь природы, – уклончиво ответил Попеленко.– Прощай, Лебедка!

– Может, ты и со мной попрощаешься? – сказал я не без ехидства.

– До свидания, товарищ Капелюх, – сказал Попеленко, глядя на Лебедку. Смотрите, там, у Грушевого хутора, старое клеверище, так вы ее не пускайте. Не дай бог, росного клевера объестся. Керосину, чтоб отпоить, днем с огнем не найдешь, разве что у Варвары...

– Будь здоров, Попеленко, – сказал я.

И Лебедка потащила телегу. Я мог бы достать легкую подрессоренную бричку, но предпочел самую обычную сноповозку. На дрожках ездит начальство. Гремящая и стучащая телега не привлечет такого внимания, как тихая бричка. Тем более сноповозка Попеленко, с переломанной "лисицей", которая, словно в шины, была схвачена с трех сторон слегами. Артиллерийский дивизион, спешно меняющий огневую, издавал бы меньше шума, чем этот рыдван.

Свернув на старый Мишкольский шлях, я проехал мимо Панского пепелища, у кузни, где Крот гремел железом, проехал кукурузное поле с торчащими из земли срезами толстых стеблей, затем ржаной клин, выбранный так чисто, что ни одного брошенного колоска не виднелось на песчаной серой земле среди низкой стерни, миновал капустные гряды, под которые было отведено сырое Семенове урочище, окаймленное орешником, и въехал в лес. И сразу стало сумеречно и прохладно, запахло опятами, гнилыми пнями, мхом. Мишкольский шлях входил в чащобу, где было много густого грабовника вперемешку с дубами, ольшаником, густым ореховым подростом и вязом. Солнце грело по-летнему сильно, но ночной холод уже не выветривался отсюда; косые лучи, падающие сквозь пожухлую листву, только подчеркивали сумрачность и гнилую духовитость пущи.

Передо мной, под попонкой, на мягком сене лежал немецкий МГ с дырчатым кожухом и небольшой коробкой для пятидесятипатронной ленты. Меня радовал этот МГ. Когда я видел край приклада-рогачика, выступавший из-под попонки, и удобную, ухватистую рукоять, лес казался мне светлее.

Попеленко проявил себя гением реквизиции. Он обнаружил МГ, без затвора и коробок, в сарае у Крота. Затвор был найден у двенадцатилетнего братца Параски Ермаченковой, который колол им орехи, а ленты, две малые коробки и один большой тяжелый короб для длинной ленты при стрельбе со станка-треноги, предоставил нам, хотя и плачем, Колька Брык, известный в селе тем, что из ракетницы поджег собственную избу. Сделал он это без злого умысла – ведь Брыку было четырнадцать. Кроме того, Попеленко отнял у Брыка два странных удостоверения, выданных якобы облисполкомом с просьбой "оказывать всяческое содействие при заготовке кожевенного сырья", почему-то с пропуском там, где должна быть указана фамилия. Напуганный Колька пояснил, что нашел их возле бронетранспортера в траве. Эти подозрительные удостоверения я припрятал, чтобы показать при случае в районе.

Еще Попеленко раздобыл ППШ, правда с "заиканием" из-за плохого выбрасывателя, шмайсер, несколько гранат, два противогаза и прицел танковой пушки. Но главным трофеем конечно же был МГ образца тысяча девятьсот сорок второго года, на сошке, с изрядным запасом патронов. Неплохой пулеметик придумали фрицы, надо было отдать им должное. Нетяжелый для такого грозного оружия, универсал– он и ручняк, если прикрепить малый короб с лентой, и станкач, если поставить на треногу, он и танковый, и мотоциклетный, и годится для стрельбы на ходу. Дубов всегда брал для разведгруппы один МГ, объясняя это тем, что в тылу у немцев всегда можно раздобыть нужные патроны. Но шмайсеров Дубов не велел брать. Наши автоматы были надежнее, удобнее в рукопашной и прицельнее на дистанции.

Война научила нас любить оружие, ценить в нем красоту линий, всякие там загадочные, не поддающиеся анализу качества вроде "ухватистости" и "приладистости"; мы умели находить душу и характер в каждом виде военной техники; мы называли грубые, решетчатые железные установки "катюшами", их завывание нравилось нам; мы с удовольствием просыпались под дикий надсадный вой штурмовиков ИЛов, идущих над головой с полным грузом, мы сразу отличали кашляющий голос наших тонкостволых зениток-автоматов от лая чужих эрликонов; мы выросли среди страшной, убийственной военной техники и не могли не сродниться с нею, не придать ей человеческие свойства; и сейчас меня радовал МГ, единственный, если не считать Лебедки, мой друг в этом лесном путешествии, он мне казался добродушно настроенным аккуратистом немцем, безотказным и молчаливым, классовым другом и союзником, сознательно перешедшим на нашу, правую сторону. Только на него я мог надеяться сейчас.

"Наверно, – подумал я, -когда настанут мирные дни в оружие исчезнет из повседневной жизни, трудно будет объяснить свою любовь и нежность к этому куску металла с пластмассовым прикладом и рукоятью, которая сама просится в ладонь. Наверно, это чувство покажется нелепым и противоестественным".

Дорога шла меж деревьев, как в ущелье, изредка пересекая поляны или проредь. Колеса то и дело скакали по корням, которые тянулись через колеи, и длинная сноповозка кряхтела, визжала и, казалось, вот-вот была готова рассыпаться. Лебедка помахивала хвостом, довольная сентябрьской погодкой, отсутствием оводов и мух, моим молчанием; изредка она выгибала пообтертую сбруей шею, косила глазом, словно стараясь удостовериться, на месте ли ездовой, не свалился ли со сноповозки.

Чем дальше уходили от меня Глухары, тем более мрачным становился лес, а колеи прямо на глазах прорастали подорожником, ромашкой, конским щавелем, кое-где по сторонам попадались брошенные автомобили, полуобгоревшие или разобранные на части, и чувствовалось, лес уже подбирается к этим чуждым ему железкам, чтобы поглотить их; пока еще лишь крапива, дягель да гирчак, да кое-где стебельки пижмы опутывали ржавые борта машин, но это была только лесная разведка, только примерка, просто наш необъятный лес, обладая уверенностью в конечной победе, не спешил.

Мне приходилось уже ходить этой дорогой на хутор к Сагайдачному, но теперь, казалось, передо мной была другая дорога, незнакомая, заполненная подозрительной тенью, маскировочной, нарочито пестрой игрой света в листве и ветвях, созданной для того, чтобы скрыть человеческие фигуры; крик соек, треск сучьев, попадавших под колеса, лязг телеги и те естественные лошажьи звуки, которые издавала Лебедка, оттопыривая хвост, начали раздражать меня, потому что мешали прислушиваться к жизни леса. Да, когда я ходил к Сагайдачному вольным казаком для неспешных бесед, посвистывая и помахивая прутиком, сшибая выбежавшие на дорогу мухоморы, наступая на перезревшие порховки, которые разрывались, как петарды, и сыпали на сапоги рыжую густую пыль, лес радовал меня, я не различал ни деревьев, ни огоньков рыжих осенних папоротников, ни к чему я не присматривался, а просто наслаждался Лесом в его цельном, не разделенном на части облике, потому что на фронте изрядно надоело присматриваться и прислушиваться, я хотел просто дышать свежим запахом листвы и хвои, плыть сквозь лес, как плывут в реке по течению, разбросав руки и ноги, запрокинув лицо...

Но сейчас Лес снова, как во времена глубоких разведпоисков, был расслоен на сотни полосок, и каждую надо было просеять сквозь органы чувств, осмотреть, прослушать, отсортировать, взвесить.

Вересковая поляна. Хрусткие густые кустики с фиолетовыми соцветиями. Бывало, ляжешь в них в пятнистой трофейной куртке – и ты исчез. И ястреб кружит над то-бой как ни в чем не бывало, высматривая мышь или слабыша птенца, а ты для него – часть верескового ковра, часть леса, которая не вселяет никакой тревоги, и даже сойки спустя минуту-другую стихают, твоя неподвижность и слитность с пестрым покровом успокаивают их. Да, но тот, кто умеет присматриваться и понимать лес, знает, что, прежде чем нырнуть в хрустящий ковер, ты оставишь на нем следы, примнешь хрусткие и негибкие веточки вереска, и они долго еще будут вздрагивать, выпрямляясь, и легкое волнение, особенно заметное в тихую, безветренную погоду, будет пробегать по фиолетовым соцветиям там, где прошел человек.

Но сейчас вересковая поляна спокойна и пуста. Тихий, безветренный день бабьего лета повис над ней.

Сосновый бор. Прямые красные стволы, уходящие в головокружительную высоту. Следы довоенной подсечки на коре – как морские шевроны. Кое-где еще сохранились жестяные вороночки. Они давно уже переполнились смолой, и неподвижные янтарные ручьи протянулись по стволам к земле. Сосны необъятны, за каждой может укрыться человек. Но в бор, где хвоя вознесена на шестиэтажную высоту, свободно проникает косое сентябрьское солнце. И тени стволов лежат на ровной, словно утрамбованной, плотно покрытой рыжими иголками, лишенной травы земле. Человек, если бы он вздумал встать за сосну, уложил бы свой четкий отпечаток на рыжую землю, как на экран, и я бы успел скинуть попонку с МГ, повернуть дуло к бору, предупредить движение, окрик или выстрел...

Сосновый бор пуст, тени стволов строго и прямо про" черчены на рыжем экране и нигде не нарушены изломанной линией человеческой тени. Он уже позади, бор.

Березняк. Пестрое мелькание стволов, от него рябит в глазах, кажется, ничего не разглядишь в этой бело-черной рощице, и листья, кружась в воздухе, еще более усиливают мельтешню. Мягкий слой свежеопавших листьев заглушит любые шаги, можно припасть к земле, улечься в сухую промоину, оставленную вешним ручьем, и затаиться в нескольких шагах от дороги. Но не спрятаться от сорочьего глаза. Вон она, длиннохвостая дуреха, прыгает с березы на березу, сопровождая тарахтящую телегу, стрекочет, но этот стрекот нисколько не беспокоит ежа, деловито бредущего по листве между деревьями. Это потому, что движение телеги не волнует сороку, трещит она просто так, по птичьей дурости, хорошо известной Лесу, и еж понимает это, и я это слышу; но вот человек, по-охотничьи затаившийся в березнячке, заставил бы сороку понервничать по-настоящему, на сотни метров вокруг разнесся бы ее резкий предупредительный сигнал, и все живое насторожилось бы, и замер бы еж, слившись с пестрым покровом опавших листьев.

Пуста березовая роща, пуст Лес, можно ехать дальше.

14

Я вздохнул свободно, когда лес посветлел, поредел, и заросшая травой дорога выбралась на обширное открытое пространство, которое было когда-то хлебородной пашней, приписанной к Грушевому хутору, а сейчас превратилось в поросшее сурепкой, васильками, конским щавелем и золотушником дикое поле. Вдали, на возвышенности, на гребне этого поля, стояли три яблони-кислицы. Стоило подняться к кислицам, и оттуда открывался вид на хутор – десяток хат, стоявших у запущенного ставка с глинистой желтой водой.

– Ну, гайда, Лебедка! – прикрикнул я и слегка хлопнул по спине лошади концом длинных вожжей.

Но Лебедка только отмахнулась хвостом. Мы въехали в Грушевый хутор без всякого шика, с тарахтением обычной крестьянской телеги. Хуторяне высунулись из-за плетней, с интересом наблюдая за телегой. Конные упряжки давно объезжали Грушевый стороной.

За тыном крайней мазанки я увидел наголо обритую голову товарища Сагайдачного. Он стоял среди подсолнухов, и пенсне его светилось на солнце. Сагайдачный не спешил выйти мне навстречу. Ему не полагалось спешить.

Товарищ Сагайдачный, который не занимал никаких официальных постов не знаю уж с какого года, тем не менее был человеком известным. Его знали и в области. А в годы войны – достоверный факт – к Сагайдачному приезжал посланник самого гауляйтера Коха. Хуторяне и солдаты из взвода охраны толкали застрявший в наших зыбучих песках вездеход "кюбель", а Сагайдачный спокойно стоял среди подсолнухов, и пенсне его блестело на солнце. Он и Не думал выйти навстречу. Вот он каков был, товарищ мировой посредник.

Я сам отворил ворота, выдернув запорную слегу, и въехал во двор. Цыплята врассыпную бросились от телеги. Жена Сагайдачного, женщина лет тридцати, а может, пятидесяти– бывает ведь так, – толкла в ступе просо и не обратила на меня никакого внимания. Говорят, супруги со временем приобретают духовное и даже внешнее сходство. Философское, осмысленное спокойствие Сагайдачного передалось, в самом деле, его жене, но стало не чем иным, как безразличием.

Хозяйка кивнула в ответ на мое приветствие и продолжала толочь просо. Зато с Лебедкой поздоровались более любезно: из сарая раздалось похожее на старческий кашель ржание. Это откликнулась седогривая лошадь Сагайдачного Лысуха, которая, по словам мирового посредника, была изгнана на хутор за то, что в молодости служила в одном из куреней жовто-блакитного войска Петлюры.

В доме Сагайдачного все было необычным.

Я взял из-под попоны МГ и отправился к окруженному подсолнухами крыльцу, где ожидал меня Сагайдачный. Сквозь сползшее на нос пенсне он с неодобрением рассматривал пулемет. Такой человек, как Сагайдачный, не мог любить нынешнего оружия, он признавал только древние войны, когда якобы в открытом и честном бою побеждал более сильный и выносливый.

– Здравствуйте, Мирон Остапович, – сказал я.

Он не сразу ответил. Худенький, тощенький старикашка был Сагайдачный, обритая "под ноль" его голова словно бы росла на стебле, как тыква.

– Ну, здравствуй, – сказал он. Я не услышал в его голосе радости или хотя бы дружелюбия. – На государственную службу поступил?

– Откуда вы знаете?

– Всюду есть свои тамтамы. Ну, заходи, заходи... коль уж приехал.

И мы вошли в хату, которая снаружи была обычным, неказистым беленым полесским срубом с подслеповатыми окошечками и завалинкой, утепленной стеблями кукурузы и соломой, но внутри представляла таинственное жилище капитана Немо. Стены были закрыты полками с книгами и всякой помещичьей утварью, которую Сагайдачный умудрился сохранить, несмотря на то что через Грушевый валами прокатывались огненные, запомнившиеся Полесью годы – от семнадцатого до сорок четвертого их насчитывалось до десятка; одно восстание кулака Штопа чего стоило – избы вспыхивали легче спичек, спички-то были паршивые.

Собранные в тесную мазанку, поставленные на книжные, из грубых досок, полки, на узкие подоконники, развешанные по беленым стенам все эти бра, складни, вазочки, статуэтки, костяные ножи для разрезания бумаг, барометры, часы с пастушками, ножницы для свечного нагара, щипцы для подвивания усов, пистолеты с пороховыми полками, песочницы для бумаг, оленьи рога, хрустальные печатки, китайские веера, бронзовые будды, вообще божки всех времен, длинногорлые бутылки из-под трехгорного пива, дорожные сундучки с инкрустацией, лафитнички, тканые портреты производили сильное впечатление на новичка, и многие мужики и бабы, впервые попав к Сагайдачному, истово крестились, даже если не находили икон в углу. Им казалось, что они в храме так все вокруг блестело и сверкало.

Старорежимная эта утварь в нашей деревенской жизни была совершенно бесполезной и ни для какого обмена не годилась: цацки, как говорили на хуторе. Но хозяин берег свое добро и, когда я впервые попал сюда, долго и с наслаждением объяснял назначение каждой незнакомой мне вещи.

Я поставил пулемет неподалеку от окна, из которого хорошо просматривалась улица, снял шинель, утяжеленную парой гранат, и уселся, следуя жесту Сагайдачного, в драное кресло с высокой спинкой.

– Ну-с, так что у тебя, Иван Николаевич? – спросил Сагайдачный.– На этот раз ты по делу, да?

– Почему вы так думаете?

Сагайдачный хмыкнул и принялся прикуривать от "катюши"... Было как-то странно видеть в этой хате солдатское зажигательное устройство с кремнем, трутом и куском напильника.

– Потому что, милый друг, теперь ты не придешь для душевной беседы, ты на службе, у тебя проблемы, и из каждого разговора ты будешь выуживать пользу заметь, я не говорю – выгоду.

Он наконец разжег свою самодельную тоненькую папироску и, приподняв острый подбородок, выпустил кольцо дыма. Можно было подумать, что он курит не жутчайшую крестьянскую махру, а какую-нибудь там "Герцеговину-Флор".

Мне нравился Сагайдачный. Конечно, мы были классово чуждыми людьми. Мой дед занимался извозом, корчевал леса под Глухарами, вообще был из трудового крестьянства, а Сагайдачный происходил из так называемых бывших, к которым я еще со школьной скамьи привык относиться с подозрением и недоверием, ожидая от них всяких скрытых пакостей. Но все же мы подружились, когда я пришел к нему, чтобы взять что-нибудь почитать. На много верст вокруг лишь у Сагайдачного была библиотека. В деревенских хатах только случайно можно было найти толковую книгу – все зачитали, скурили или сожгли.

Я приковылял тогда на хутор, томясь от боли в животе и отпускного безделья, и Сагайдачный начал с того, что дал мне томик своего любимого Ренара, а в придачу к нему сочинение о жизни римского императора Марка Аврелия. По-моему, он проверял меня на этих книгах. К счастью, Ре-нар мне понравился: очень наблюдательный он, осторожный и точный, видит, как растет трава, как летит осенний Лист. Из этого француза мог бы получиться разведчик. С моего лестного отзыва о Ренаре и началась наша дружба. Правда, Марк Аврелий мне не очень понравился. Скучноват, старенький какой-то. Да и вообще император совсем уж не наш человек, как я понимал. Но было так приятно сидеть в высоком драном кресле, среди книг и всякой феодально-помещичьей дребедени, и слушать чуть дребезжащий голос хозяина дома, рассказывавшего об этом Аврелии. Здесь я избавлялся от засилья всяких мелких хозяйственных забот, здесь можно было забыть на миг о выращивании кабанчиков, штопке валенок, вощении дратвы, варке мыла из старых костей и каустической соды, изготовлении горючего для плошек и прочем, прочем, прочем... В этом доме меня встречал непонятный и заманчивый мир. Сагайдачный очень много знал, а разговаривал на равных, не учил -вот что нравилось.

Но сегодняшняя наша встреча, я почувствовал, пойдет вкривь и вкось.

– Мне жаль, что я теряю тебя, – сказал Сагайдачный. – Человеку моего возраста так приятно, даже необходимо проецировать знания и опыт на чистый и восприимчивый экран. Но теперь... Ты стал чем-то вроде милиционера, да? Страж порядка?

– Да, – сказал я, вздохнув, и почему-то почувствовал себя виноватым. Выходит, так.

Я посмотрел на фотографию за спиной Сагайдачного. Там была изображена красивая молодая женщина в соломенной буржуазной шляпке. Он давно уже стал стариком, Сагайдачный, и череп его был гол, а она улыбалась на фотографии, вечно молодая. Она была моей сверстницей. Странно. А если бы она ожила, поняли бы они друг друга? О чем бы они говорили?

– Знаешь, чем ты мне нравился всегда? – спросил Сагайдачный.-Способностью не следовать слепо устоявшемуся мнению, стереотипу, иначе. Вот ты смотрел, к примеру, на меня: человек с голым черепом, в пенсне, не правда ли, для твоего поколения странная, подозрительная личность? Такие скрывают в погребе диверсантов и шпионов, подбивают соседей на злодейские дела, кутят в ресторанах, соблазняют молоденьких девиц... ну и так далее. Я привык к такому отношению твоих сверстников. Ты не поверил, ты решил заглянуть: что там внутри? И вскоре я понял – у тебя живой ум, ясная голова, не забитая предрассудками... и даже кое-какие познания, почерпнутые в киевской школе. О, из этого юноши будет толк. Надо вырастить в нем свободного, думающего человека. А теперь ты на службе, ты – страж порядка. Как обидно!

– Ничего не обидно! – рассердился я. – Так надо было.

– "Надо"! – усмехнулся Сагайдачный. – Великолепное оправдательное словечко. И новое...

Он осторожно затянулся, опасаясь сжечь тоненькую папироску одним вдохом.

– "Старайся иметь досуг, чтобы научиться чему-либо хорошему, и перестань блуждать без цели", – процитировал Сагайдачный. – А ты блуждаешь без цели. Ибо твоя служба – не цель.

– Это Ренар, – сказал я. Мне хотелось доставить ему приятное.

– Марк Аврелий, – ответил он.

– Не могу я сейчас – сказал я. – Какой там досуг!

– Ну ладно... – Он вздохнул. – Служи. Старайся. Но ты так и останешься полуобразованным человеком. Таким, знаешь, каких много и будет еще больше. Это страшно. Лучше не знать ничего, чем полагать, что знаешь что-то. Это порождает самоуверенность. От полузнания рождаются большие неприятности. Впрочем, у тебя за плечами городская десятилетка. – Он усмехнулся. – Ну ладно. Хватит. Я слушаю тебя, Иван Николаевич, друг мой! – Он положил окурок в медный, позеленевший цветок лотоса. Окурок был не больше пульки от малокалиберки. Рассказывай! Зачем все-таки приехал?

Я подумал: сколько человек до меня сидели вот в этом кресле и изливали перед Сагайдачным душу? Они приходили сюда как в нейтральную страну, чтобы выслушать мнение человека, свободного от страстей и мелких дел, засоряющих ум. До войны, были слухи, сюда наведывался сам грозный Пентух, председатель райсовета. Он беседовал с Сагайдачным с глазу на глаз и уезжал под утро задумчивый и на себя непохожий.

Бабка рассказывала, еще до того как я родился, между ней и матерью возник спор об имени. Мама, читавшая книги, настаивала на Альфреде или Розалине, неграмотная Серафима держалась за святцы и семейную традицию. И тогда возникла фамилия мирового посредника: "Вот схожу на хутор к Сагайдачному, он рассудит". До Сагайдачного дело не дошло мама сдалась, я стал Иваном. Но в иных, более тяжелых случаях глухарчане не могли обойтись без помощи посредника. Если надо было рассудить, законно ли "прирезали" соседу четыре сотки на огородах, или написать кассационную жалобу в Киев по поводу осужденного родственника, или выяснить, кто такой Керзон и что ему надо, или уточнить, правду ли говорят в Мишкольцах на ярмарке, что Черчилль незаконный сын кайзера Вильгельма, или побеседовать о Маннергейме, загадочная линия которого загубила кое-кого из глухарских мужиков, – то тут же возникала фамилия Сагайдачного. Он мог растолковать, покопаться в своде всяких законов и уложений, написать грамотное заявление, успокоить, обнадежить. "Хоть и антихрист, а говоришь с ним, как с батюшкой, душевно", – свидетельствовала Серафима, и это была чрезвычайно лестная характеристика, если учесть язычок бабки.

Говорили, что Сагайдачный появился в хуторе вскоре после гражданской войны. Что привез он на нескольких больших, запряженных волами возах свое имущество и книги, а до того якобы был мировым посредником где-то под Киевом, в Кролевце, что ли. Мировой посредник, как мне объяснили однажды, в давние времена улаживал всякие земельные споры и решал мелкие дела, которые не стоило доводить до суда, вроде соседских споров между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем. Домишко Сагайдачного по революционной нечаянности сожгли, так что мировой посредник едва успел спасти кое-что из библиотеки и мелкой утвари. Была у него и жена, молодая, совсем молодая, из старинного рода, который прославился тем, что то ли помогал Петру против шведов, то ли шведам против Петра. Ясное дело, голодухи и тифа она не перенесла. И Сагайдачный бросил родные места, уехал в наш лесной край искать тишины и одиночества и поселился на хуторе Грушевом, как на острове. Говорят, одному из въедливых мужичков, который сильно докучал в день приезда расспросами, что это погорелому барину понадобилось в Грушевом, Сагайдачный ответил, что он следует за Овидием, который забрался еще дальше, и тот мужичок прямо-таки с глузду сбился, разузнавая по более дальним хуторам, где там у них Овидий объявился и что ему надо.

Полещане встретили чудака в пенсне, который привез три воза добра, с явным недоверием и размышляли поначалу, а не сжечь ли его хату, чтобы он отправился еще дальше и совсем налегке. Но чем-то, видно, Сагайдачный мужикам понравился. Не сожгли. Выяснилось, что его добро – лишь книги да бесполезные цацки вроде баромеnра, а сам он человек простой, к тому же грамотный, головастый, с пониманием. И вот стали ездить к бывшему посреднику за советами, просили рассудить, разъяснить. Установили свою добровольную таксу на прошения, заявления и советы. Платили натуральным продуктом. Сам Сагайдачный ничего не требовал, но мужики, народ трезвый и деловой, понимали, что долг платежом красен. Так он и жил, Сагайдачный, и лампа в его хате, уставленной книгами, горела допоздна. Сам он ни к кому не ходил, ни у кого ничего не просил, ничего не хотел, но был нужен многим. Величали его по-старому – мировым посредником. Мужикам нравилось это. Мировой, – значит, все ладом решает, без ругани, посредник, – значит, посредине, ни нашим, ни вашим, значит, разберется по совести.

К Сагайдачному ездили издалека. И дело было не только в советах и пояснениях. Человеку нужно, чтоб его выслушали. А Сагайдачный умел слушать. Это редкое качество. Казалось бы, чего особенного: сиди, подпершись, и молчи, пока другой говорит. Но тот, другой, он сразу поймет, в самом деле ты его слушаешь или думаешь о своем. Тут дело не в ушах. Тут надо нутром слушать, воспринимать чужую жизнь как свою, тут надо любить и уважать человека, а его не всегда хочется любить и уважать. Страдать за него надо, когда и своих страданий хватает...

Сагайдачный начал слыть праведником. Его отшельническая жизнь интересовала людей и привлекала. Стали рождаться всякие небывалые легенды. Одна довоенная старушка, странница, босиком исходившая все Почаевские и Печерские лавры, объявила, что Сагайдачный – столбник, то есть человек, давший обет никогда не ложиться и не садиться, а, стоя столбом, отмаливать все человеческие грехи.

Из Ожина не раз приезжали к Сагайдачному, предлагая поступить на службу. Но он отказывался. Между приглашениями его несколько раз арестовывали для проверки; тут, конечно, бритая наголо голова и пенсне играли свою роль, уж больно странный для наших мест облик. Но каждый раз мирового посредника выпускали, ничего вредительского не найдя в его жизни. Увозили его на телеге, а возвращался он пешком, похудавший, но ни разу не жаловался ни на что. Кончилось это неожиданным решением райисполкома, позволяющим гражданину Сагайдачному содержать для личных разъездов лошадь. Очевидно, это была форма извинения. Так появилась седогривая Лысуха.

О себе Сагайдачный говорил, что он – стоик. Я думал когда-то, что стоик это тот, кто твердо стоит на ногах, когда его бьют. Крепкий то есть духом и телом человек. Физически под это определение Сагайдачный не подходил, но дух его, все знали, был закален. Рассказывали: когда в лесах хозяйничала кулацкая банда Штопа, сам главарь предлагал Сагайдачному почетную должность при себе. Вроде духовного вождя... Любая банда нуждается в духовном вожде, это факт. Одно дело – просто грабить, а другое – реквизировать для важной цели. Да и лестно было Штопу иметь при себе человека, который до этого никого не признавал и никому не служил. Сагайдачный отказался, и его побили. Крепко побили, со знанием дела. Вот тут-то он доказал, что он "стоик" и в физическом смысле: выжил. Год пролежал, а выжил. Потом какие-то загадочные сторонники Пилсудского, из "белого отряда", перешедшие с панской стороны и желающие распространиться от моря и до моря, никак не меньше, предлагали бывшему мировому посреднику переехать за границу и там что-то возглавить, к чему-то воззвать, и опять Сагайдачный показал себя стоиком во всех отношениях, выдержав тридцать плетей. Наконец, гауляйтеру Коху доложили о Сагайдачном, популярной личности, якобы тяжело пострадавшей от Советской власти, и тогда на Грушевый хутор, преодолев с помощью полицейского подразделения гати и броды, прибыл вездеход "кюбель" с майором на сиденье. Беседа велась на немецком языке. Сагайдачному, по слухам, предлагали совершенно особый пост. После беседы полицаи побили мирового посредника. Представитель Коха личным рукоприкладством не занимался, это был человек очень большой культуры. Сагайдачный опять-таки выказал себя стоиком.

После этого случая слава Сагайдачного как мученика, неподкупного и беспристрастного человека распространилась на все Полесье... Так вот и жил мировой посредник на хуторе Грушевом со своей Марией Тихоновной, которую многие помнили красавицей Марусей. Она пришла к Сагайдачному, когда ей было девятнадцать, а посреднику – за пятьдесят. Пришла якобы в ожидании несметного богатства, которое откроется после смерти мужа, в ожидании золота и бриллиантов. В ту пору еще ходили слухи, что Сагайдачный хранит где-то клад, фамильные драгоценности. Но хилый, изнуренный болезнями Сагайдачный и не думал умирать. Не было и клада. Книги да канделябры с барометрами – вот и все сокровища. И Маруся жила и старилась вместе со своим старым мужем.

...Уж много позже я понял, что она просто любила его, а ее молчаливость объяснялась презрением к слухам и наветам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю