Текст книги "Тревожный месяц вересень"
Автор книги: Виктор Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Стежка была пуста. Нельзя требовать от жизни повторений. Каждая счастливая минута, выпавшая на нашу долю,– это как капля, сорвавшаяся с листа. Упала – и растворилась в земле. Ее не найти, можно лишь ждать следующую!
Я снова повернул к селу и на огородах, среди подсолнухов, наполовину выклеванных воробьями, лицом к лицу столкнулся с Гнатом. Мне просто везло на встречи с нашим деревенским дурачком.
На лице Гната, густо заросшем рыжеватыми волосами, появилась лучезарная улыбка. Глаза-пуговки засветились. Гнат всегда радовался, увидев человека. Он не знал недоверия и подозрений, свойств, изобретенных нормальными людьми как оружие защиты. "Может быть, люди со временем кое-чему станут учиться у дурачков", – подумал я. На плече Гната висел пустой огромный мешок-"овсянник". Каждое утро Гнат уходил в лес с этим мешком. Наверно, побирался в соседних деревнях.
Придерживая мешок одной рукой, он снял шапочку со своих путаных волос, поклонился и сказал, показывая на винтовку:
– Хорошо. Пуф-пуф. Полицей-начальник, хорошо!
– Иди-иди! Гуляй...
– Хорошая девка!.. Ой, хорошая девка, ма-асковская сладкая девка! – Гнат засмеялся, показал рукой, как будто поддерживает коромысло на плече, и стал мелко перебирать ногами, подражая девичьей походке. – Хе-хе-хе!..
Он погрозил мне пальцем и, поправив мешок, потопал по тропинке в туман, в сторону призрачной горы. Он громко запел о девке, поджидающей жениха. Я остолбенело смотрел на его огромные, перевязанные проводом ботинки, на широкую спину, обтянутую рваным, лоснящимся армейским ватником. Неужели он имел в виду Семеренкову? Как он догадался, что я думаю о ней? Юродивые, стало быть, действительно прозорливы?
Нет, мне еще на школьной скамье твердо внушили, что никакой мистики и ничего сверхъестественного в жизни нет и быть не может. Очевидно, Гнат не однажды встречал на этой тропке дочь гончара, когда она возвращалась от родника, неся коромысло с полными ведрами. Может быть, и я лишь чуть-чуть опоздал: встань я несколько минут раньше, я бы увидел Антонину.
Наверно, она каждое утро отправляется к далекому роднику. Глухарчане обычно пользуются колодцем, что в центре села. Скрипучий журавель над срубом стихает лишь к поздней ночи... Но она любит родниковую воду и чуть свет идет к опушке, туда, где в песчаном ложе, шевеля зелеными нитями водорослей, дышит известный всей округе Кумов ключ.
5
– Кто из села был в полицаях и скрылся, когда немцы ушли? – спросил я у Глумского.
– А ты не знаешь? – сказал тот, щурясь.
– Меня здесь не было тогда.
– А, ну конечно. Чистенький. А мы тут виноватые. Хорошо быть чистеньким, да, сынок?
Никита Глумский был едкий человек. Хмурый. Неуживчивый. Он до войны не отличался добродушием, а теперь и подавно. Но глухарчане единодушно выбрали его председателем колхоза на первом же собрании после изгнания фашистов. Говорят, Глумский ругался на этом собрании и клял своих земляков, но они только посмеивались. В Глухарах больше не было ни одного мужика, который так хорошо, как Глумский, знал бы, когда сеять, когда жать и все прочее. Неуживчивый характер и упрямство председателю к лицу, так рассуждали грухарчане. Председатель должен справиться с любым районным уполномоченным, если тот приедет командовать и указывать, как жить.
– А вы не злитесь, – сказал я.
– Надоело, когда приходят и расспрашивают. Как будто я сам у фрицев служил. Вы бы обращались прямо к Бандере.
Я только второй день ходил в "ястребках", но Глумский уже причислял меня к надоедливому начальству. К ним.
– Я вот председатель, с револьвером, а боюсь в соседнее село съездить. Где же ваша защита, "ястребки"? – спросил Глумский.
Никакой форы он мне, новичку, не давал. Это было несправедливо, но возразить я не мог.
Он был маленький, Глумский, и сутулый до такой степени, что казался горбатым. Клыки у него выдавались вперед, оттопыривая губы, и от этого создавалось впечатление, что он хочет вцепиться в первого встречного. Природа ему бульдожий прикус подарила. Вообще, мало в нем было приятного для глаза, в Глумском. Вот только руки... Та же скупая природа, вылепливая маленького Глумского, в последнюю минуту расщедрилась и подарила ему руки, предназначавшиеся для какого-нибудь Добрыни Никитича. А может, это они так раздались от работы.
– Вы же сами знаете, некому воевать с бандитами,– сказал я. – Нельзя же раздать оружие подросткам или детям.
Насчет подростков и детей – это я зря ляпнул. Спохватился, когда было уже поздно. Глумский даже потемнел лицом.
– Да, – выдохнул Глумский.
Осенью сорок первого фашисты застрелили у Глумского сына. Все помнили в Глухарах, что в пятнадцать лет это был настоящий парубок – рослый, плечистый, со светлым лихим чубом. Вот уж наверно Глумский им гордился... И имя он дал ему подходящее – Тарас. Так вот, Тарас решил подорвать карателей, которые во дворе ощипывали кур. Каратели много поработали за день и решили закусить. Рассказывали, всю Перечиху каратели выжгли за час, а это тридцать дворов. И вот они, чумазые, в копоти, ощипывали кур и гоготали, а Тарас и бросил в них гранату...
Но только пятнадцать лет это пятнадцать лет: то ли он негодный запал вставил, то ли не выдернул кольцо с чекой. Не взорвалась граната.
– Крамченко был во вспомогательной украинской полиции,– сказал Глумский. Он ушел. Помнишь Крамченко? Задуй его ветер!..
Я помнил Крамченко. Это был длинный, нескладный мужик-недотепа. Вечно у него в хозяйстве случались какие-нибудь беды. То корова клевера объестся, то куры ни с того ни с сего перестанут нестись.
– Дурень, – продолжил председатель. – Думал, для него легкая, везучая жизнь будет. Из колхозной фермы Розку взял, корову-рекордистку. Так она у него и трех литров не давала. Завидущий его глаз...
– Семья у него здесь осталась?
– Семья – не ответчик, – буркнул Глумский. – Или у вас там по-другому учат?
– Товарищ Глумский! – закричал я, не выдержав.– В школе меня этому не учили, на фронте тоже! Других учебных заведений не кончал!
– Ну ладно! – смилостивился председатель и чуть приоткрыл губу, что должно было изображать улыбку. – Просто не люблю расспрашивателей. Все время расспрашивают, как было да что было. Зачем тебе семья?
– С кем-то из села бандиты поддерживают связь. Кто-то их подкармливает.
– Семья у Крамченко ушла с ним, – сказал Глумский. – Побоялись, дурни... В Европу подались. Там их не хватало.
– Может, дружки остались?
Глумский усмехнулся криво, вытер рукой лицо. Ладонь у него была куда шире лица. По-моему, он мог пальцы на затылке сомкнуть, если бы постарался.
– "Дружки" – опасное слово, – сказал Глумский. – Я, может, тоже до войны Крамченке был дружок. На рыбалку вместе ходили.
Он пристально, изучающе поглядел на меня, как бы решая, стоит ли все выкладывать начистоту. Глумский и так баловал меня сегодня беседой.
– Не сомневаюсь, что это Горелый зверствует, – сказал он наконец. – Был такой здесь полицейский командующий. Он!.. Я ведь привозил Штебленка из Шарой рощи.
– Ну и что?
– У каждого свои привычки, – продолжал председатель. – Вот и у Горелого была привычка: вешать человека, чтобы ноги чуть касались земли. Так он дольше мучается, человек-то. Все хочется ему на землю встать... Дергается он, человек... Я видел, так Горелый в сорок втором партизан вешал.
Он помолчал. И я молчал, а пальцы впились в край стола, точно судорогой свело.
– И еще для этого он применял провод, – сказал Глумский. – Кабель! Он пружинит, и у человека больше надежды. Труднее помирать. Понял, сынок?
Он отвернулся, глядя в окно, а я все сидел, вцепившись в стол. Вот, значит, какой у меня враг... О Горелом я уже слышал от глухарчан. Но теперь все выглядело по-иному.
– У Горелого были счеты со Штебленком? – спросил я. Глумский насупил брови, размышляя.
– Кто знает... Он сам из Мишкольцев, Горелый. Был до войны вроде ветеринаром на участке. Вообще-то самоучка, коновал. Но выдавал себя – вроде ученый. Не успели мы его вывести на чистую воду. Да и трудно такого... Знал, как подмазать, как проехать. Пройдисвит!{7} Обирал наших мужиков, пользовался, что ветеринаров настоящих, ученых у нас не было. Сам знаешь, если корова подыхает, у мужика можно полхаты позычить... или бабу на часок. Жадный был до всяких удовольствий, до власти. Эх, не успели мы!.. При немцах подался в начальники вспомогательной полиции. Потом, слышал, к бандеровцам... У тех тоже своя власть была, да ого! Расправа короткая. Темный элемент. Похоже, именно он возле Глухарев бродит. И что ему нужно здесь?
Я пожал плечами. Что ему нужно, Горелому? Колхозная гончарня, рассказывали, при фашистах "отошла" к Горелому, точнее, к его отцу, но отец помер; не могла же удерживать здесь полицая память о былой собственности!
– Говорят, к Нинке Семеренковой он сватался, – нахмурившись, пробормотал Глумский. – Да она, как наши пришли, в Киев уехала. Мало ли что говорят. Вон, говорят, он к Варваре захаживал. Так на то она и Варвара, чтоб захаживали.
Я почувствовал, что краснею. Я изо всех сил старался не допустить этого, но от такого усилия краска разлилась до ушей. Кожу жгло как от огня. Я стал смотреть только на стол, на черные, толстые, похожие на чечевицу ногти Глумского. Ладони председателя лежали на досках как две наковальни.
– Черт его ведает, – Глумский покачал головой. – Вообще-то Штебленок много про него знал. Сталкивались в войну.
– Штебленок?.. Он же нездешний, из Белоруссии.
– Да вот где-то там они и сталкивались. Теперь-то ничего не узнаешь!.. Э, задуй его ветер!..
Мы помолчали. Глумский посмотрел на ходики, которые громко отсчитывали секунды. В сентябре у хозяина каждый день на строгом учете. Я чувствовал себя как рыба, которая попала в вершу: тычется, дуреха, из стороны в-сторону, а кругом прутья. И где выход? Ничего я не понимал, надеялся на якось{8}. Якось прояснится!
– А нужно тебе в это дело лезть? – спросил Глумский. Он с сомнением оглядел мой карабин. – Силенок у вас мало, и вооружение против бандитов слабоватое!
– А вы что хотели бы, самоходку?
– Да хоть что... По-моему, держат вас по деревням вроде пугал. Я бы на их месте Гната вооружил. Он страшнее. Я встал.
– Ну, ладно. Спасибо за беседу, за приятный разговор.
– Не серчай, не серчай. А насчет оружия -ты ж солдат. Дают солдату котелок, а навар он сам ищет. Знаешь, как солдат из топора борщ варил? Пусть Попеленко ко миг зайдет. Мы в деревне у детишек любого оружия наберем. Они все с полей таскают да по сараям прячут... Очень интересуются оружием. Дурни! – Он странно хмыкнул и отвернулся.– На меня можешь полагаться, если дело дойдет до стрелянины. Все?
– Штебленок у Маляса квартировал? – спросил я.
– А ты не знаешь!-усмехнулся Глумский. – Привычка у ваших – все спрашивать да спрашивать.
Он вышел вслед за мною – выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех – я видел такой мех на старых картинах, – полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.
– Н-не балуй, – выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?
Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал... В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за "ястребками", а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами – пшеницей, картошкой. "Семя на семя",– говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.
– Все еще меня не признает, нервничает, – пожаловался Глумский. – Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял... Н-но, малыш! – прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.
6
Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.
Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, "свинячья радость". Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.
Отчего Штебленок, приехав в Глухары, остановился именно в этой хате, было непонятно. Бабы толковали, что всему причиной жена Маляса, но это уж наверняка были чистые сплетни. Я подумал об этом, когда Малясиха вышла меня встречать. Она была совершенно квадратных форм – самодвижущийся противотанковый надолб, украшенный цветной хусточкой. Половицы под Малясихой потрескивали. Она, поднатужившись, могла бы развалить эту хилую хату, если бы вдруг оказалось узко в двери.
– Заходите, заходите! -обрадованно запричитала хозяйка.– Ставьте ваше ружье вот в тот куточек. Там тепленько... Да ничего, ничего, чтой-то вы ноги обиваете, у нас паркетов этих самых нету...
Так ласково меня у Малясов еще не встречали. Неужели оружие делает человека желанным гостем?
Сам хозяин занимался тем, что обматывал проволокой расщепленный приклад своей одностволой тулки шестнадцатого калибра. Здесь же на столе высилась горка серого бездымного трофейного пороха – "мышиные котяшки", так мы его называли. Три драгоценные картонные гильзы с медными донышками, жеваные, сто раз бывшие в употреблении, стояли рядом с порохом. Маляс готовился выйти в лес.
– А... коллега, – сказал Маляс. – Садись, садись, того-сего. Гостем будешь.
Почему он назвал меня коллегой, я не понял. Может быть, увидев карабин, он причислил меня к великому племени охотников?..
– А не разорвет? – спросил я, указывая на порох и на ружье.
– Оно? Никогда!.. Бельгийское! Давно бы новое купил... "Зауэр" предлагали, да – жалко!
Тем временем Малясиха поставила на стол бутылку. Я понял, что "ястребку" грозит опасность не только со стороны бандитов.
– Из этого ружья я в лесу, того-сего, кабанчика уложил на сто метров... Заграничный предмет...
Вообще, у этого охотника все было удивительное: ружье, собака, которую он называл сеттером-лавераком, что всегда производило сильное впечатление на слушателей, коза, дававшая якобы до шести литров молока в день, и тому подобное. Маляс был типичным деревенским трепачом.
– За стол, за стол, ласково просимо. – Малясиха просто-таки щебетала. Вот закусить нечем. Мы народ простой.
– Естественный народ, – поддакнул хозяин. Кроме козы, никого не держим, а какая с козы закуска? – продолжала Малясиха.
– Я не кулак какой-нибудь. Я охотник, свободная личность, – сказал Маляс, который слыл в Глухарах начитанным человеком.
Они набросились на меня, как два гудящих шмеля, не давая слова сказать. Они, по-моему, и не хотели, чтобы я сказал хоть слово.
– Пошел бы на охоту, да– нынче самого в лесу могут того-сего.
– Ты балакай, да не забалакивайся! – Хозяйка толкнула мужа в плечо кулаком, и толчок был основательным. Маляс, тряхнув головой, тут же оставил опасную тему.
– Я, как человек нематериальный, не к богачеству тянусь, а к культуре. Он нагнулся и вытащил откуда-то из запечья балалайку с одной струной.
– Он веселый, – похвалила мужа Малясиха. – Некоторые живут непонятно, а мы все на виду! – Маляс в подтверждение ударил по струне.-Он сыграет, сыграет,-Малясиха, подумав, вытащила из печи горшок с кашей.
Это, конечно, была вся их еда на сегодня и, может быть, на ближайшие дни.
Я отказался от выпивки. Хозяин тут же принялся угощать меня охотничьими байками. Скорострельность у него была высокая, как у авиационного пулемета. Следующую историю он начинал, не досказав предыдущую.
– Слушай, Маляс, – сказал я, не став дожидаться, когда иссякнет запас баек. – Расскажи про Штебленка. Только без брехни. Все, что знаешь.
– А чего Штебленок? – спросил Маляс. – Штебленок он и был Штебленок, хороший человек, того-сего, царствие ему небесное.
Вдохновение Маляса иссякло, как только потребовалось перейти от фантазии к точному рассказу. Он наморщил лоб, съежился. Блеск в глазах потух. Истребитель волков, великий выдумщик исчез, передо мной сидел желтолицый высохший старичок с кудлатой бородкой.
– Почему Штебленок пошел в райцентр? – спросил я.
Мне показалось, Маляс вздрогнул. Он как-то жалобно взглянул в сторону супруги, как будто ожидая от нее тумака. Ну и мужичков оставила в деревне война!
– В райцентр собрался. В Ожин, – ответил Маляс, поразмыслив.
– Это я тебе сказал, что в райцентр. А зачем?
– Честное слово, не знаю, – сказал Маляс после очередного раздумья.
– А что ты знаешь?
– Да ничегошеньки он не знает, он же дурень у меня, – вмешалась Малясиха. – Вы ж посмотрите на него! Посмотрите!
И она уставилась на супруга, как будто не успела налюбоваться им за двадцать лет, приглашая и меня заняться тщательным разглядыванием Маляса.
– Штебленок ничего не сказал перед уходом?
– Ничего... Он вообще... С белорусской стороны, что с него взять... Темнота!
– Ты толковей говори, не заговаривайся! – буркнула Малясиха.
– Про Горелого не упоминал?
Маляс оживился. Видно было, что разговор миновал какую-то опасную для него точку. Он заморгал редкими ресницами, припоминая.
– Было дело, было... Как-то разбеседовались мы. Мы часто беседовали – он ко мне с доверием, пониманием. Он, Штебленок, того-сего, в партизанах войну отходил. Там, на белорусской стороне. В отряде Козельцева... Ну и рассказывал, что Горелый в тот самый час много крови им попортил...
– Фашистский недолюдок! – вставила супруга, которая бдительно следила за правильностью разговора.
– Недолюдок! – согласился Маляс. – Он, Горелый, у немцев большую, силу имел. Вот они ему поручили набрать этот, того-сего, как, бы точно сказать... противопартизанский отряд. Ну, обманный. Бандеровцы, а не отличишь от партизан! Ну никак!
– Ты балакай, да не забалакивайся!– снова вмешалась Малясиха. И повернулась ко мне: – Если он чего не так скажет, вы уж не взыщите. Плетет мандрону какую-то...
–Ну и действовал этот отряд на манер партизан,– продолжал хозяин. – По лесам бродили... Немцы ничего с партизанами не могли поделать, так пустились на хитрость, того-сего. И этот обманный отряд если где натыкался на настоящих партизан, то их уничтожал... Или па немцев выводил. Обманом. Ну и, кроме того, в деревнях грабежами, убийствами занимались, катовали людей по-всякому, чтобы обозлить против партизан! Ведь те думали-свои, встречали по-людски... А эти вот, вроде партизан...
– Фашистские изверги, – вставила Малясиха.
– Ну да, душегубы. Вот и Штебленок со своими нарвался на этих, того-сего... на гореловских. Был у них бой. Штебленок рассказывал, много партизан из-за обману погибло. После этого Горелый у фрицев гончарный заводик выпросил для батьки своего. Немцы, они следили за этим делом, того-сего, за материальным вознаграждением. Насчет этого у них продумано было, расписано. За пойманного партизана свободно могли корову дать, к примеру, или гектара два... За сочувствующего, – скажем, овцу или соли кило.
– Вот-вот, – перебила мужа Малясиха. – Изверги!.. Некоторые при них богатели, а у честного человека ни кола ни, двора, вот как у нас.
– Честный – он как был, того-сего, так и остался ни с чем, – совсем уж некстати заключил Маляс.
По-моему, супруга слегка стукнула его ногой под столом-бороденка вдруг дернулась.
Я постоянно ощущал напряженность в ответах. Неужели мне теперь не придется разговаривать с односельчанами свободно и легко, как раньше, до карабина?
– А вы после ухода немцев ничего про Горелого не слыхали?
– Да что он нам, Горелый, бандера, ведьмин он сын? – сказала Малясиха. Мы с ним в тычки не гуляли. Нам он не докладалея.
– Может, Семеренков, того-сего, что слыхал? – вопросительно взглянул на жену охотник. – Семеренков у батьки Горелого на заводике гончаровал.
– А что? – радостно встрепенулась Малясиха. – Семеренков и вправду извергам этим служил. Глечики делал. А из этих глечиков немцы молоко пили... Мы вот – мы ничего не делали.
– Ну, из глечиков все пили, – попробовал было восстановить справедливость Маляс, но быстро стих под взглядом супруги. "Не забалакивайся, а то..." прочитал он в этом взгляде.
– Куда старшая дочь Семеренкова делась, Ниночка? – как бы сама себе, не глядя ни на кого, задала вопрос Малясиха.– Исчезла, и все тут. Неужто с немцами ушла? Горелый за нее сватался... Ой, красивая девка Ниночка!
Я помнил Ниночку. Когда до войны приезжал на школьные каникулы, то каждый раз влюблялся в нее. Она носила беретик, завивала волосы щипцами в мелкие кудельки и на вечерах в клубе хохотала громче всех. Любила ока парням головы кружить. Перед войной ей было года двадцать два, а мне шестнадцать. Ясное дело, я на нее только издали глазел, а подойти боялся. Антонину, младшую, я тогда не замечал. Кажется, у нее был остренький носик... Неужели это она шла с коромыслом на плече по озими?
– Антонина – та тоже шашура, – продолжала Малясиха. Она словно следовала за моими воспоминаниями. – Ходит, на людей не глядит. А чего это она не глядит? Платком накроется, очи до долу. А чего молчит? Вдруг занемела. Язык ошпарила?
– Ладно! – сказал я. Когда речь заходила о соседях, Малясиха вдохновлялась, так же как Маляс в своих охотничьих историях. – Все-таки насчет Штебленка. Почему он отправился в райцентр? – Малясиха сразу сникла. – Что он делал в то утро?
– Да ничего, – ответила хозяйка. – К швагеру мы ходили вместе, к Кроту. Швагер кабанчика заколол, так просил помочь засмалить... Вот ведь живут люди! В Киев сало возют, за триста верст!
– Крот – богатый мужик, – поддержал жену Маляс.
– Ну и что делал там Штебленок?
– Да ничего... Крот просил его забойщику помочь. А только Штебленок не стал. Некогда, говорит. Повернулся и пошел. А мы остались.
– Вкусная штука -кровяная колбаса, того-сего, – сказал Маляс, вздохнув.
...Когда я выходил из хаты, Малясиха, отодвигая какой-то мудреный ржавый засов, сказала шепотом:
– Товарищ Капелюх, а правду говорят, "ястребкам" в районе керосин выдают и ламповые стекла? Вы на нашу долю, как тяжело страдавших от немецкой оккупации, не можете выпросить?
Так и объяснилась причина ее любезного обращения и гостеприимства. И это было, кажется, единственным моим открытием.
Я пожал плечами.
– Штебленок говорил, что должны давать, – сказала она. – Да вот, не успел...
Наверно, она по-своему жалела о гибели постояльца. А почему бы и не жалеть? Надвигались длинные зимние вечера, и проводить их без света тяжко, да еще в нетопленной хате. Нет, я не спешил осуждать Малясиху. Гораздо хуже было то, что Малясиха и ее муженек что-то недоговаривали... А почему люди должны выкладывать мне правду? Может, это опасно для них. Бандиты рядом, и ни я, ни Попеленко не представляем надежной защиты. Конечно, не бандиты хозяйничали в селе. Но и не мы с Попеленко. Хозяйничал страх. И это было моим вторым важным открытием. Если бы нам удалось одержать хоть какую-нибудь маленькую победу над бандитами – многое изменилось бы. Если бы удалось хоть на минуту высвободить людей из-под гнета!..
Я думал об этом, направляясь на гончарню, к Семеренкову.