Текст книги "Русская средневековая эстетика XI‑XVII века"
Автор книги: Виктор Бычков
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Процесс активного культурно–историчес–кого развития на Руси был приостановлен татаро–монгольским нашествием. Бесчисленные полчища кочевников, прокатившись в первой трети XIII в. по всей Азии, хлынули на Русь. В 1223 г. русские потерпели поражение в битве на Калке, а к концу 30–х годов татаро–монголы захватили большую часть русских земель. В 1237 г. была разрушена Рязань, затем пал Владимир, многие другие русские города; в 1240 г. кочевй ники захватили Киев. Начался длительный {период суровых испытаний для русского народа, русской культуры. Были разрушены или пришли в упадок многие культурные центры, разорены крупнейшие города, уничтожены памятники культуры, искусства, письменности. Более чем на столетие русская культура как бы впала в летаргический сон. Волна нашествия не докатилась только до крайних северных и западных центров, но зловещие зарева пожаров, пылавших по всей Руси, болью и страхом наполнили сердца русичей и в этих землях.
Русь напрягала в этот период силы, чтобы выжить, а одним из главных средств к выживанию народа является сохранение основ его культуры, его культурных традиций. Именно на это во многом неосознанно были направлены силы немногочисленных книжников и мастеров того трагического периода русской истории. Сохранить непорванной нить культурной традиции, не дать исчезнуть в забвении духовным и культурным ценностям, накопленным в предшествующий период, донести их до будущих поколений—вот задачи, которые ставит культура в период суровых испытаний перед своими деятелями и которые те, часто совершенно не осознавая их, стараются решить, не щадя ни своих сил, ни таланта, ни самой жизни. Такова суровая, но мудрая логика развития культуры!
Главным хранителем духовных и культурных, а в их составе и художественно–эстетических традиций народа, а также памятником национальной трагедии и скорби народной стала в тот период летопись. Являясь «ведущим жанром» литературы, как отмечает Д. С. Лихачев, она «не только сохраняла память о прошлом, но служила самосознанию настоящего» (ПЛДР 3, 14).
Еще в первой трети XIII в., до начала нашествия, русские летописцы и книжники, как бы предчувствуя внешнюю опасность, усматривали ее причины во внутренних неурядицах—в постоянной княжеской междоусобице, истощавшей и ослаблявшей страну, создававшей благоприятные условия для нападения на нее извне. Летописцы этого времени с осуждением повествуют о постоянных ссорах и распрях между русскими князьями («князем въ Руси велико неустроение и части боеве». —152), ведущих к бессмысленной гибели людей, разорению страны. Описывая кровопролитную битву между суздальцами и новгородцами в 1216 г., летописец показывает жестокость русских князей по отношению к русским же людям, сражающимся на стороне враждебных им князей (их родственников) Владимиро–суздальские князья Юрий и Ярослав дают указание своим людям перед битвой: «Да не оставимъ ни одиного живаго. Аще кто с полку утечет не убит, а имемъ й [а мы его захватим], а тех повелеваемь вешати, а инех роспинати» (118). Другой летописец пророчит Каинову участь, грозит вечной карой князю Глебу Владимировичу и его брату Константину, предательски перебивших у себя на пиру рязанских князей и их бояр и дворян (128).
Обвиняя русских князей, а с ними и весь народ в таких «безбожных» и греховных деяниях, летописцы и книжники склонны усматривать в татарском нашествии божественную кару за эти грехи. С горечью описывая разорение Рязани Батыем, летописец пишет о русских князьях и воеводах: «Вси равно умроша и едину чашу смертную пиша. Ни един от них возратися вспять: вси вкупе мертвии лежаша. Сиа бо наведе бог грех ради наших» (188). Известный мыслитель XIII в. Серапион Владимирский также усматривает в татаро–монгольском и излияние гнева Божия за грехи и бе нравственное поведение русского нapoда (444).
Один из летописцев прямо указывает в качестве основной причины завоевания Руси татарами высокомерие и гордость русских князей, не захотевших в кризисный для страны момент объединиться и совместно дать отпор захватчикам: «Но не сих (татар. —В. Б.) же ради сие случися, но гордости ради и величаниа рускыхъ князь поп; сти бог сему быти» (150).
В скорбную повесть о бедствиях народных, в реквием всем погибшим превращается русская летопись того времени.
Мужественно бились за землю свою рязанцы, но все испили «едину чашу смертную», не выстояв перед несметными полчищами Батыя. Захватив Рязань, татары «приидоша в церковь собръную пресвятыа Богородици, и великую княгиню Агрепену матерь великаго князя, и с снохами и с прочими княгинеми мечи исекоша, а епископа и священическый чин огню предаша, во святей церкве пожегоша, а инеи мнози от ору–жиа падоша. А во граде многих людей, и жены, и дети мечи исекоша. И иных в реце потопиша, и ерей черноризца до останка [без остатка] исекоша, и весь град пожгоша, и все узорочие нарочитое, богатство резянс–кое и сродник их киевское и черъниговское поимаша. А храмы божиа разориша, и во святых олтарех много крови пролиаша. И не оста во граде ни единъ живых: вси равно умроша и едину чашу смертную пиша» (190). Такая же горькая участь ожидала затем и Суздаль, и Владимир, не пришедших на помощь Рязани, и многие другие города русские. В Суздале все старики и больные были перебиты, а молодежь уведена в плен. Владимир был беспощадно разграблен и предан огню, почти все его население уничтожено им уведено в плен. «А епископ Митрофан, и княгыни Юрьева с дчерью, и с снохами, и со внучаты и прочие, княгини Володимеряя с детми, и множество много бояр, и всего народа людий затворишася в церкви святыя Богородица. И тако огнем без милости запалени быша» (138). Подобное творили захватчики по всей земле русской.
Скорбь и стенания наполнили каждый дом на Руси, уцелевший от уничтожения; тоска и страх поселились в сердцах многих русичей. «Бысть убо тогда многи туги [тоски] и скорби, и слез, и воздыханиа, и страха, и трепета от всех злых, находящих на ны», —сообщает летописец (196).
Рисуя картины страшного разорения русской земли кочевниками, описывая гибель князей, их семей, священнослужителей и простого народа, летописцы и книжники XIII в. были убеждены и стремились показать в своих сочинениях, что страшные бедствия поразили Русь лишь внешне, чисто физически, а свободолюбивый дух русского народа остался несломленным, и в этом они видели залог будущего возрождения святой и несгибаемой Руси. Летописцы постоянно показывают мужество и твердость духа русских князей и воинов, попавших в плен, но остающихся верными своей Родине, не идущих на позорную сделку с совестью, предпочитающих мучения и смерть от руки врагов измене своему народу, вере, Родине.
Летописец подробно описывает, как татары принуждали племянника великого владимирского князя Юрия князя Василька, взятого в плен, принять их обычаи и воевать на их стороне, но тот с гневом отверг их предложения, за что и был «безъ милости убьенъ», а тело его брошено в лесу. Затем летописец изображает идеальный образ Василька как добродетельного, благочестивого и мудрого правителя и описывает всенародную скорбь по нему (142—144). Достойно держал себя перед Батыем и князь Федор Юрьевич, возглавлявший рязанское посольство, за что и был умерщвлен (186). Особой популярностью пользовалась на Руси в XIII‑XIV вв. легенда об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и его воеводы Феодора. В ставке Батыя они отказались исполнить языческий обряд поклонения огню и идолам, считая это изменой христианской вере, за что были подвергнуты мученической смерти. Когда князь окончательно отказался поклониться идолам, «тогда убийци приехаша, скочиша с конь и, яша Михаила и растягоша за руце, почаша бити руками по сердцю. По семь повергоша его ниць на землю и бияхуть й [его] пятами. Сему же надолзе бывшю. Некто, быв преже христьян и последи же отвержеся веры христьянския и бысть поган законопреступник, именем Доман, сий, отреза главу святому мученику Михаилу и отверже ю проч». За–тем мучители обратились к Феодору, обещая ему за поклонение идолам все княжество убитого Михаила. Феодор же гордо ответил: «Княжения не хочю а богомь вашимъ не кланяюся, но хощю пострадати за Христа, яко же и князь мой!» После сего замучили и Феодора (234).
В период татаро–монгольского нашествия понятие «вера христианская» в понимании русичей имела отнюдь не только узкоконфессиональный, но значительно более широкий и глубокий смысл. Им обозначали весь комплекс национальных духовных ценностей, все самое дорогое и близкое русскому человеку; оно часто выступало синонимом Родины, земли русской. Напротив, все негативное, враждебное, ужасное, принесенное на Русь захватчиками, обозначалось понятиями «поганое», «нехристианское». Такова логика культурно–исторического развития. И она должна быть правильно понята.
В исторические периоды господства религиозного мировоззрения все ценностные ориентиры имеют религиозную окраску, а подчас обладают и религиозным содержанием.
Русич XIII в. сам мог быть в душе почти язычником, но при столкновении с внешней враждебной силой иной духовной ориентации он осознает себя приверженцем единственно верной системы ценностей, единственно истинной религии—истинным христианином, а все враждебное обозначает как «неверное», «поганое». Отсюда понятно, что русичи времен татаро–монгольского нашествия, их летописцы и книжники часто связывали весь комплекс своих высокопатриотических чувств с понятием «вера христианская», а своих национальных героев, особенно погибших от руки завоевателей, возводили в ранг борцов за «веру», мучеников и святых. Именно такими мучениками и выступают под пером летописца князь Михаил Черниговский, его боярин Феодор и многие другие мужественные люди того грозного времени. Христианская героика мученичества за веру, за идеи и убеждения [153]153
Подробнее см.: Бычков В. В. Эстетика поздней античности. С. 142—146.
[Закрыть]нашла глубокий отклик в сердцах людей Древней Руси трагического периода ее истории.
Осознав татаро–монгольское нашествие как кару Божию за грехи и безнравственность, русские книжники XIII в. усиливают нравственно–этическую направленность своей деятельности; с этого времени, как указывает Д. С. Лихачев, определяется «учительный и патриотический характер русской литературы, ее нравственная бескомпромиссность…» (26).
Особым авторитетом пользовались в те тяжелые времена отличавшиеся высокой нравственностью и глубоким патриотизмом «Слова» и поучения уже упоминавшегося монаха Киево–Печерской лавры, а с 1274 г. епископа Владимирского Серапиона. Он не уставал обличать своих современников, даже в тяжелые для Руси годы не оставлявших безнравственных дел и помыслов. Считаясь православными, с горечью констатирует Серапион, мы «всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляем, убиваем, въ погань [язычникам] продаем; обадами [доносами], завистью, аще бы мощно, снели [съели] друг друга, но вся бог боронит [охраняет]. Аще велможа или простый, то весь [каждый] добытка жалает, како бы обидети кого» (454). Весь свой незаурядный проповеднический и ораторский дар, подкрепленный концепцией христианского гуманизма, направляет Серапион на обличение и искоренение этих общераспространенных пороков. «Оканне [окаянный], —восклицает он, —кого снедаеши? не таков же ли человек, яко же и ты? не зверь есть, ни иноверец. Почто плачь и клятву на ся влечеши? или бессмертен еси?» Серапион не устает взывать к добрым началам в человеке, направлять его на пути нравственной жизни: «Лучши, братья, престанем от зла; лишимся всех дел злых: разбоя, грабленья, пьяньства, прелюбодейства, скупости, лихвы, обиды, татбы, лжива послушьства [лжесвидетельства], гнева, ярости, злопоминанья, лжи, клеветы, резоиманья» (454). Только всепрощающая и всепобеждающая любовь должна безраздельно господствовать в сердце человека—свидетельство его высочайшей праведности. Не случайно выспщя божественная заповедь—заповедь любви– «самого владыкы нашего большая заповедь, еже любити другу друга, еже милость любити ко всякому человеку, еже любити ближняго своего аки себе…» (448). «Любовь и Бог—мечта человека», —вторит Серапиону и черноризец Яков в послании к князю Дмитрию Борисовичу (461). Стремл ление к этой мечте должно поднять нравстЛ венный уровень порабощенного народа, ^ объединить его, морально возвысить над захватчиками и в конечном счете привести к освобождению—снятию «божественной кары», об этом страстно мечтали лучшие люди Руси—проповедники, книжники, летописцы, к этому исподволь готовила русский народ литература того скорбного времени.
Однако не только на оплакивание погибших, восхваление героев–мучеников и на нравственное воспитание было ориентировано эстетическое сознание русичей в период нашествия. Не менее важной задачей, стоявшей перед русской культурой того времени, хотя, может быть, и не осознаваемой самими ее немногочисленными деятелями, была задача сохранения эстетических традиций предшествовавшего «золотого века». А так как живопись, зодчество, музыка практически не имели условий для своего полноценного существования в эти годы, то выполнять эту задачу пришлось в основном литературе.
Русские люди на протяжении всего Средневековья с почитанием и глубоким уважением относились к книжникам, к книге. С ней они связывали свои представления обо всем разумном, высоком, мудром. Книга почиталась на Руси главной опорой мудрости, одной из главных ценностей. «Муж мудр, —писал новгородский летописец, —не имея книг подобен есть оплоту без подпор) стоящу, аще будет ветр, то падется. Тако —’ и мудрый, пахнувшу на нь ветру греховному, падет ся не имея подпоры книжных словес. Аще ли мудрость книги, то свершен есть… Именье книг паче злата» [154]154
Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов. М.; Л., 1950. С. 561.
[Закрыть]. Так высоко ценили книгу и письменное слово русичи и в периоды тяжелых народных бед, и во времена относительного благоденствия. В столетие татарского господства над большей частью русских земель книга выполняла роль хранителя национальных духовных традиций, в том числе и эстетических.
Даже в самые тяжелые годы нашествия русичи не забывают о красоте. Напротив, ее уничтожение захватчиками только обостряет их эстетическое чувство и усиливает боль, ибо гибнет красота родной земли, столь близкая и дорогая сердцу каждого русского человека.
«Слово о погибели русской земли» начинается величественной картиной красоты родной земли, которой суждено быть разоренной беспощадными ордами: «О, светло светлая и украсно украшена, земля Руськая! И многыми красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми месточестьными, горами, крутыми холми, высокыми дубравоми, чистыми польми, дивными зверьми, различными птицами, бещислеными городы великыми, селы дивными, винограды обителными [садами монастырскими], домы церковьными, и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами. Всего еси испольнена земля Руськая, о правоверьная вера хрестияньская!» (ПЛДР 3,130). Природа с ее многообразным растительным и животным мирами, бесчисленные города и села, архитектура и, наконец, высшие слои русского общества—все это входит в широкое понятие «красота русской земли», которая обречена была на бесчестие. Перед описанием взятия и разрушения Киева летописец сообщает, что присланный Батыем к городу Менгухан «удивися красоте его и величьству…» (172).
Книжники XIII в. не только сообщают о красоте русских городов, они хорошо помнят, что и строили эти города русские мастера в прекрасных местах. И хотя многие из них лежали в руинах, мечта о сооружении новых прекрасных городов не покидала русичей. Рассказывая о легендарном граде Китеже, писатель не преминул сообщить, что основан он был в прекрасном месте: и приехал князь Георгий к Светлояруозеру. «И виде место то велми прекрасно и многолюдно. И по умолению их (жителей тех мест B. Б.) повеле благоверный князь Георгий Всеволодович строити на берегу езера того Светлояра град именем Болший Китеж, бе бо место то велми прекрасно, и на другом же брезе езера того роща дубовая» (214).
Все характерные для домонгольской Руси представления о красоте и прекрасном сохраняются книжниками и этого периода. Канонизируется и превращается в устойчивый стереотип идеал князя—человека, прекрасного видом, сильного, храброго, мужественного, благочестивого и добродетельжного. Именно таким изображает галицко–волынская летопись волынского князя Владимира Васильковича. Ростом он был высок, широк в плечах, лицом красив; волосы имел русые, кудрявые, бороду стриг; был начитан и мудр, как философ; храбрый и ловкий охотник. «Кроток, смирен, незлобив, правдив, не мьздоимець, не лжив, татьбы ненавидяще, питья же не пи от воздраста своего (то есть в течение всей жизни – В, Б.). Любь же имеяше ко всим, паче же и ко братьи своей». Усердствовал в доброте, построил много церквей и монастырей; был милостив ко всем. «Мужьство и умь в немь живяше, правда же и истина с ним ходяста иного добродеаньа в немь много беаше, гордости же в немь не бяше…» (408).
В этом нравственно–эстетическом идеале русского князя, сформировавшемся еще в домонгольский период, усматривали русичи времен нашествия средоточие нравственного, духовного и физического потенциалов русского народа; в нем видели залог грядущего освобождения Руси. Не случайно летописец возводит в идеал весь род рязанских князей, первыми вступивших в неравную битву с татаро–монголами и мужественно испивших «смертную чашу». «Бяше родом христолюбивыи, братолюбивый, лицем красны, очима светлы, взором грозны, паче меры храбры, сердцем легкы, к бояром ласковы, к приеждим приветливы, к церквам прилежны, на пированье тщывы [скоры], до осподарьских потех охочи, ратному делу велми искусны, к братье своей и ко их посолником величавы. Мужествен ум имеяше, в правде–истине пребываста, Щ чистоту душевную и телесную без порока соблюдаста. Святаго корени отрасли, и богом насажденаго сада цветы прекрасный. Воспитани быша в благочестии со всяцем наказании духовнем». Были они благочестивы, усердно пеклись о храмах Божиих и об их служителях, вели высоконравственный образ жизни. «Ратным во бранех страшенна ивляшеся, многия враги, востающи на них, побежаша [побеждали], и во всех странах славна имя имяща» (200—202). Оплакивая гибель таких защитников зшли русской, сохраняя их образ в памяти народной, русские книжники XIII в. тем самым поддерживали в своих соотечественниках надежду на появление новой отрасли таких же героев, побуждали оставшихся в живых князей и воевод на подражание рельефно вылепленному идеалу.
Однако, может быть, еще большее значение, чем идеальный образ князя, имел в это время идеал духовного пастыря, добровольно ведшего подвижнический, аскетический образ жизни и умевшего утешить, ободрить и духовно укрепить человека в его самых глубоких несчастьях, помочь ему морально пересилить свою беду; если не победить ее совсем, то хотя бы устоять перед ней. И русская литература XIII в. дала и этот необходимый народу идеал. Он также традиционен, но в период нашествия его значимость существенно возросла в глазах русичей.
Наиболее полно этот идеал воплотил в образе Авраамия Смоленского его ученик и автор его жития Ефрем.
В молодости Авраамий был красив, но аскетический образ жизни вскоре привел к исчезновению телесной красоты. Питался и одевался он очень скромно, жил в постоянном воздержании и духовных деяниях.
В результате этого «образ [лицо] же блаженаго и тело удручено бяше, и кости его, и състави яко мощи исщести (можно было сосчитать), и светлость лица его блед имуще от великаго труда и въздержания, и бдения, от мног глагол, яже тружаашеся, поя и почитая, и молитву принося к богу» (ПЛДР 3, 78). Был он прекрасным знатоком божественных книг, хорошо понимал их и умел растолковать даже самым несведущим людям, которые во множестве приходили послушать его. Он неустанно заботился О красоте церковной, украшал храмы иконами, завесами, свечами. Сам владел иконописным мастерством—Ефрем упоминает две написанные им иконы. Дни и ночи проводил он в слезных молитвах за людей русских, в беседах с прихожанами, вел долгие богослужения. Чтобы подчеркнуть нравственную красоту и величие образа Авраамия, Ефрем строит его на контрастных противопоставлениях со своим собственным образом, в котором он сконцентрировал все осуждаемые христианством недостатки и пороки. Авраамий, пишет Ефрем, плакал в умилении, я же—веселился и развлекался; он спозаранку спешил на молитву, я же—предпочитал долгий сон; он трудился и бодрствовал, я—предавался праздной лени; он вспоминал страшный судный день, я—шумные пиры и обильные трапезы; он думал о смерти, я же—о бубнах, свирелях и плясках; он смирял и уничижал себя, я– веселился и возносился; он любил нищету, я—богатство; он носил скромные одежды, голодал, спал на рогоже, я любил дорогие одежды, имел мягкую постель и теплую баню, ненавидел нищих и т. д. (98). Итак, заключает Ефрем, образ Авраамия «светел ' и радостен, и похвален, образ же мой темен и лукав, и мерзок, и безстуден [бесстыден]» и не подобает мне писать об этом святом муже (98).
Традиционное для агиографии авторское самоуничижение служит здесь Ефрему действенным приемом усиления идеальности образа Авраамия, повышения ценности воплощенного в нем нравственного комплекса. В период длительного иноземного господства для большей части русского населения именно подобные образы, их прототипы и подражатели оставались главными носителями нравственных и духовных национальных ценностей, попранных завоевателями, они выступали средоточием духовной красоты непокорившегося народа.
Будучи свидетелями уничтожения множества прекрасных храмов и монастырей, книжники XIII в. в своих сочинениях не забывают о «красоте церковной». Тот же Ефрем неоднократно сообщает, что Авраамий украшал церковь «яко невесту красну» иконами, занавесами, свечами (94 и др.). Авторы Гагшцко–волынской летописи неоднократно упоминают о храмах, «сияющих красотой». В Сендомире была церковь «камена велика и придивна, сияюще красотою», в Луцке– «церкви же бяше в немь предивна, красотою сияющи» (352; 398).
«Церковная красота» и в этот период сводится в понимании русичей к «украшению» храмов искусно выполненными предметами культа и драгоценными материалами. Об этом подробно сообщает нам автор той же летописи, рассказывая о строительной деятельности князя Владимира Васильковича.
В городе Каменце он «церковь постави Благовещениа святыа Богородица, и украси ю иконами златыми, и съсуды скова служебныа сребрены, и Еуаглие опракос оковано сребром, Апостолъ опракось» и многими другими книгами.
Во Владимире он расписал церковь свято–го Дмитрия, украсил ее серебряными сосудами, завесами золотого шитья и множеством других украшений, воздвиг в ней икону Пресвятой Богородицы в серебряном окладе с драгоценными камнями. В городе Любомле он воздвиг каменную церковь в честь Великомученика Георгия и «украси ю иконами коваными, и съсуды служебные сребряны скова, и платци оксамитны шиты золотом с женчюгом» и другими украшениями (414).
Общие для всего европейского Средневековья эстетические представления поддерживались в этот период на Руси переводной литературой, которая уже воспринималась как отечественное достояние В частности, статья «О красоте» содержалась в древнерусской «Пчеле», известной с конца XII в. Под именем Сираха здесь стоит следующая сентенция: «Не похвали мужа красоты его ради, красота человеческая [мужская] познаеться възрастом седин», а под именем Плутарха читаем: «Приникни къ зерцалу и смотри лица своего: да аще и красен ся явиши, твори протива своей красоте [по своей красоте] и не посрами ее злыми делы; аще же злообразен [уродлив] еси, то личьное оскудение украси добродеяньем». И завершается статья оценкой женской красоты: «Красны жены лобзания блюдися [остерегайся], яко змиина еда злаго» (510). Проблема прекрасного здесь переведена практически полностью в нравственную сферу, что составляет характерную черту всей христианской эстетики.
В той же «Пчеле» под именем Сократа помещена интересная мысль о том, что прекрасная речь является знаком мудрых мыслей: «Лепа бо речь велика знаменья доброумью являет» (488). Эта идея получит свое развитие в русской эстетике последующих периодов, начиная, видимо, с творчества Епифания Премудрого.
Историческая и общекультурная ситуации XIII—первой половины XIV в. еще не позволяют книжникам специально размышлять о красоте речи. Свои задачи они видели в ином, хотя не забывали и об эстетическом эффекте книжного слова, им в не меньшей мере, чем их предшественникам, знакома была «сладость» пищи книжной. Однако не она, но стремление передать описываемые события с максимальной точностью составляет главную задачу книжников этого времени. Над этим задумывались в XIII в. и агиограф, и летописец. Автор «Жития Авраамия Смоленского» Ефрем оправдывает безыскусность своего стиля стремлением к простой передаче информации тем, кто ее не имеет: «Но не зазрите ми, братье, моей грубости, не лжа бо си глаголю или какою хытростью, или мудростью, но многых ради, иже его не видеша и не слышаша» (78).
О непременном следовании реальным событиям в своем творчестве пишет и автор Талицко–волынской летописи, оставляя, правда, за собой право иногда забегать вперед, а иногда отступать назад в своем описании: «Хронографу же нужа есть писати все, и вся бывшая, овогда же писати в передняя, овогда же воступати в задняя. Чьтый мудрый разумееть» (324). Показательно последнее замечание—книжник рассчитывает все‑таки на мудрого читателя!
Писатели XIII—первой половины XIV в. продолжили традицию описания произведений искусства, в частности архитектуры.
О развитии на Руси художественно–эстетических интересов и в этот период свидетельствует описание церкви Святого Иоанна в городе Холме в Талицко–волынской летописи. Ее автор обращает внимание уже и на собственно архитектурные элементы и решения, и на живописные изображения, хотя декоративно–прикладные искусства все‑таки и у него стоят на первом месте. Для большей ясности приведу этот экфрасис в русском переводе: «Построил он церковь святого Иоанна, красивую и нарядную (красну и лепу). Здание ее было устроено так: четыре свода; с каждого угла арка, стоящая на четырех человеческих головах, изваянных неким мастером. Три окна, украшенные римскими стеклами; при входе в алтарь стояли два столпа из целого камня, а над ними своды и купол, украшенный золотыми звездами на лазури; пол же внутри был отлит из меди и чистого олова, и блестел он, как зеркало; две двери были выложены тесаным камнем: белым галицким и зеленым холмским; а узоры, разноцветные и золотые, сделаны некиим художником Авдеем; на западных вратах был изображен Спас, а на северных—святой Иоанн, так что все смотрящие дивились. Он украсил иконы, которые принес из Киева, драгоценными камнями и золотым бисером» и т. д. (345). Для нас особо примечательно, что у автора этого описания церковь вызывает чисто эстетический интерес, о чем он и заявляет с самого начала– «созда церковь… красну и лепу». И далее подробно излагает свое понимание ее красоты, которая складывается в его представлении из архитектурных, декоративных, скульптурных и живописных элементов. При этом автора, выросшего, видимо, в западнорусских землях, не смущает, что эти элементы принадлежат к разным стилистическим направлениям—византийско–древнерусскому и западноевропейскому (скульптурные головы, «римские стекла»). В его представлении они складываются в единую картину церковной красоты, достойной созерцания, описания и восхваления за нее ее создателей. В красоте искусства галицко–волынский летописец усматривает проявление мудрости. Как он пишет несколько далее, князь Даниил вложил в другой храм Холма чашу багряного мрамора из Угорской земли, «изваяну мудростью чюдну» (346).
Концом XIII—началом XIV в. датирует Н. И. Прокофьев реконструированное им анонимное «Хожение в Цapьгpaд» [155]155
См.: Книга хожений: Записки русских путешественников XI‑XV вв. М., 1984. Далее ссылки на это издание делаются в скобках в тексте (КХ) с указанием страницы.
[Закрыть], в котором мы сталкиваемся с описаниями иного рода, более характерными для жанра «хождений», имеющими своеобразную религиозно–эстетическую окраску и освещающими интересную сторону средневекового эстетического сознания, на которую я отчасти уже указывал при анализе описаний игумена Даниила.
Древнерусский путешественник, попадавший в «святые места», с особым благоговением и духовной радостью осматривал их, созерцал хранящиеся там реликвии, участвовал в богослужениях, постоянно размышлял о событиях глубокой старины, происходивших в этих местах и очень близких сердцу любого верующего.
Свои чувства и переживания многие паломники фиксировали в «хождениях».
Один из приемов передачи эмоционального состояния, испытанного паломником в «святых местах», состоял в перечислении, даже без подробного описания, реликвий и достопримечательностей, вызвавших это состояние. Так, автор указанного «Хожения в Царьград» перечисляет виденные им орудия страстей Христовых, останки и частицы мощей святых и мучеников, чудотворные иконы и другие реликвии. Из тона «Хожения» чувствуется, что уже сам факт созерцания «святой вещи», одно ее называние в описании, воспоминание событий, с нею связанных, доставляют автору духовное наслаждение. К этому же ряду относится и числовое «документирование» реликвий и священных сооружений, точное указание размеров, количества деталей и т. п.
В Софии Константинопольской на автора «Хожения» производит впечатление не организация внутреннего пространства храма, поражавшая самих византийцев, а его числовые размеры, количество колонн, дверей и т. п. «А от амбона до олтаря 30 лакот [локтей], а олтарь есть 50 лакот в долготу, а ширина 100. А ширина святыя Софея 200 лакот, а высота ея 108. А верхи ея чюдны украшены и утворены; а над прежними дверми на высоте ея написан Соломон мусиею [мозаикой] аки жив в кругу лазурне со златом; 6 сажен, кажут, мера ему; а всех престол во святей Софеи 84, а дверей всех 72; а столпов всех округ ея и внутрь ея 300 и 62» (КХ 83). Число служило здесь и выражению величия знаменитого архитектурного сооружения, и утверждению его конкретности, материальной явленности, и подтверждением реальности посещения храма автором, и, наконец, отвечало его утилитарно–ремесленным интересам (как сделано). Все это было, видимо, в одинаковой мере важно древнерусскому паломнику.
В области искусства особое его внимание привлекает скульптура, с которой в отличие от архитектуры, живописи, декоративного искусства он практически не встречался у себя на Родине. Ее он стремится описать для своих земляков достаточно подробно. «Выйдя из святыа Софеи и с церкви полуденными дверьми есть при правой руце столп камен высок, а на столпе царь Устиниан на кони: царь меден, дръжит в левой руце яблоко злато со крестомь, а правую руку поднял на полдни, а противу ему 3 столпы камены, на столпах 3 цари поганый, все слепи медяны, аки живы стоят, колена поклонили царю Устиниану и городы свои предают ему в руце. Тако рекл Устиниань царь: «Вся земля Сорочиньскаа под моею рукою»» (83). Более подробного описания этой не сохранившейся до наших дней скульптурной группы не дал никто из последующих путешественников—ни русских, ни западноевропейских. Русский паломник, представив читателям внешний вид группы, пытается понять и смысл этого скульптурного изображения. Фраза, вложенная им в уста Юстиниана, дает о нем достаточно ясное представление. В глазах русского путешественника, Родина которого теперь страдала под гнетом таких же вот «царей поганых», покоренных когда‑то Юстинианом, эта скульптурная группа приобретала особое символическое значение, вселяла оптимистическую надежду. Может быть, поэтому так подробно и описал статую великого православного императора русский автор, прибывший из захваченной иноверцами страны.