Текст книги "«Родного неба милый свет...»"
Автор книги: Виктор Афанасьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
6
11 марта 1801 года был убит император Павел I. Не ветер, а вихрь перемен пронесся по России, радость охватила всех, словно в душную тюрьму вдруг хлынул свежий воздух. «Умолк рёв Норда сиповатый», – образно сказал Державин.
Москва почти открыто праздновала погибель ненавистного ей тирана. Ждали новых указов. И они появились. Уже 13 марта все исключенные Павлом из гражданской и военной службы получили свои места обратно или ушли в достойную отставку; 14 марта снято было запрещение на вывоз из России различных товаров; 15 марта освобождены были политические заключенные; 16 марта снят был запрет на ввоз в Россию разных товаров; 19 марта издан был указ о том, чтобы полиция не чинила никому обид и притеснений. Уничтожены букли у солдат… Запрещены пытки… и так далее! Указы сыпались, как из рога изобилия. Не мудрено было вскружиться жаждущим гражданских свобод головам.
Члены Дружеского литературного общества восприняли это время как некую многообещающую утреннюю зарю, они ожидали – никак не менее! – возрождения России и окончательной погибели мрака. Они радовались – бурно, по-юношески…
ПАВЕЛ I
Гравюра.
Андрей Тургенев на одном из мартовских заседаний возмущался тем, что стихотворцы, славословившие так недавно Павла, теперь льют елей Александру.
– Херасковы! Державины! – говорил он. – Вы хотите прославлять его, вы говорите в слабых стихах то, что давно миллионы сердец красноречивее вас выразили немым восхищением, – но вы то же говорили о тиранах, вы показывали те же восторги! Мы вам не верим.
Не прощал Андрей фальшивых нот даже такому гению, как Державин.
На том же заседании Мерзляков прочитал свой стихотворный отклик на убийство Павла – «Оду на разрушение Вавилона», поэтическое иносказание, где говорил: «Тиран погиб тиранства жертвой», где радовался, что исчез наконец «Своей земли опустошитель, народа своего гонитель».
Жуковский, вдохновленный общей бодростью, продекламировал перед товарищами стихотворение «Человек», в котором попытался повернуть мрачную юнговскую тему жизни как трудного испытания по-новому:
Гебе послушно всё – ты смелою рукою
На бурный океан оковы наложил.
Пронзил утесов грудь, перуны потушил;
Подоблачны скалы валятся пред тобою;
Твое веление – закон!
Жуковский изобразил человека гигантом:
Ой дерзостный утес, гранитными плечами
Подперши небеса, и вихрям и громам
Смеется, и один противится векам,
У ног его клубит ревущими волнами
Угрюмый, грозный океан.
АЛЕКСАНДР I.
Масло.
…Высокий, сутулый, шел он поутру в Соляную контору. Снег уже почти растаял, солнце вспыхивало на главах церквей; сверкали сосульки на карнизах… В темной воде Неглинки отражались деревья Александровского сада, башни Кремля, голубое небо. Камни мостовой дымились, высыхая. «О, весна, – думал он. – О, радость! Всё идет к лучшему».
Глава пятая
НАДОБНО СДЕЛАТЬСЯ ЧЕЛОВЕКОМ, НАДОБНО ПРОЖИТЬ НЕ ДАРОМ, С ПОЛЬЗОЮ, КАК МОЖНО ЛУЧШЕ. ЭТА МЫСЛЬ МЕНЯ ОЖИВЛЯЕТ, БРАТ! Я НЫНЧЕ ГОРАЗДО СИЛЬНЕЕ ЧУВСТВУЮ, ЧТО Я НЕ ДОЛЖЕН ПРЕСМЫКАТЬСЯ В ЭТОЙ ЖИЗНИ; ЧТО ДОЛЖЕН ВОЗВЫСИТЬ, ОБРАЗОВАТЬ СВОЮ ДУШУ И СДЕЛАТЬ ВСЕ. ЧТО МОГУ, ДЛЯ ДРУГИХ.
В. А. ЖУКОВСКИЙ (ИЗ ПИСЬМА К АЛ. ИВ. ТУРГЕНЕВУ)
1
В конце мая 1802 года Жуковский выехал из Москвы. Впереди лежало – через Малый Ярославец, Калугу, Перемышль и Козельск – 279 верст, и последняя верста кончалась у Белёвской почтовой станции. Ему так не терпелось вырваться из «первопрестольной», что он даже надвинул на глаза картуз, когда на заставе раздалась команда «Подвысь!» и полосатое бревно шлагбаума взлетело, пропуская экипаж. Москва провожала его привычно-приятным колокольным звоном: звонили к обедне.
Дул прохладный ветер. Жуковский чувствовал и облегчение и какую-то тоску: из конторы он все же вырвался, но сколько хорошего оставил он с Москвой! Усевшись поглубже, он не то задумался, не то задремал. Повозку изрядно потряхивало.
…Прошлым летом среди членов Дружеского литературного общества пронесся слух, что Карамзин собирается издавать новый журнал под названием «Вестник Европы»; редактировать этот журнал предложил ему содержатель университетской типографии книготорговец Иван Васильевич Попов. Жуковский вспомнил этого Попова – краснолицего, в седом парике купца-чудака, вечно оживленного, говорливого и даже писавшего стихи… Попов обязался платить Карамзину три тысячи рублей в год. Вот это была новость! До этих пор редакторы были сами и издателями: доходы-расходы – как получалось… А Попов знал, что делал, он помнил успех карамзинских периодических изданий.
Карамзин стал разрабатывать планы, делать переводы, просить друзей доставлять ему сочинения. Он договаривался об этом среди прочих и с молодежью – Андреем Тургеневым, Мерзляковым, Жуковским. Тираж журнала намечен был небольшой – шестьсот экземпляров, но уже после первых номеров поднялся вдвое: книжки «Вестника», выходившего раз в две недели, зачитывались до лоскутков. Многие литераторы – Державин, Херасков, Нелединский-Мелецкий, Дмитриев, Пушкин и другие – оказывали Карамзину поддержку.
Карамзин был уже женат – на Елизавете Ивановне Протасовой; жили они всё в том же доме Шмидта на Никольской, где бывал Жуковский. Весной переехали в Свирлово,[49]49
Теперь микрорайон. Москвы Свиблово; название немного изменилось.
[Закрыть] невдалеке от Останкина, где поселились на летние месяцы во флигеле усадьбы помещика Высоцкого.
Жуковский сделал перевод элегии Томаса Грея «Сельское кладбище» и повез его Карамзину в надежде, что он примет его для журнала. Карамзин повел его гулять к Останкину, которое граф Петр Шереметев только что отстроил. Они прошли поле, миновали дубовую рощу и остановились на опушке: впереди раскинулся огромный пруд, осененный липами и вязами, ровный как стекло. Тут сели они на поваленное дерево, и Карамзин стал объяснять Жуковскому, чем перевод плох. «Однако, – сказал он, – у вас может получиться великолепная вещь». Он указал удавшиеся строки и вообще говорил так мягко и с таким вниманием к молодому стихотворцу, что тот ушел с твердым желанием продолжать работу над переводом элегии.
…Какое несчастье вдруг свалилось на Карамзина! В марте 1802 года жена родила дочь, которую назвали Софьей, но сама заболела и в апреле скончалась. Через всю Москву шел Карамзин к месту ее погребения – в Донской монастырь, – положив руку на крышку гроба… Но взяты были обязательства – нужно было работать: в эти-то горестные дни он писал и переводил, начал историческую повесть «Марфа Посадница».
Андрей Тургенев в ноябре 1801 года был переведен по службе в Петербург; 12-го числа Жуковский вместе со всеми Тургеневыми провожал его до станции Черная Грязь двадцать шесть верст, считая от Триумфальных ворот. Обнимая Андрея при прощании, Жуковский прослезился. Они дали друг другу слово переписываться.
С его отъездом Жуковский почувствовал себя одиноким: с Александром Тургеневым и с Мерзляковым у него не было такой глубокой откровенности.
И еще – друг не друг, но мелькнуло одно лицо: во время коронации Александра Первого в Москве Жуковский подружился с молодым человеком – Дмитрием Блудовым:[50]50
Блудов Дмитрий Николаевич (1785–1864) – племянник Державина, двоюродный брат драматурга В. Озерова. Участник литературного общества «Арзамас». В 1826 году – делопроизводитель Верховной следственной комиссии над декабристами. С 1832 года – министр внутренних дел.
[Закрыть] они оба были дежурными у Воскресенских ворот – проверяли пропуска на Красную площадь. Блудов, некрасивый, напоминавший курносого и лобастого Сократа, щегольски одевался, служил в Архиве и был уже коллежским асессором. Он знал французский, немецкий и итальянский языки, был широко начитан, а ни в каких заведениях не учился – его мать лучших московских профессоров приглашала на дом. Он обожал театр, знал наизусть целые трагедии Расина.
Блудов и Жуковский сочинили вдвоем комическое стихотворение «Объяснение портного в любви», высмеяли в нем одного молодого, спесивого чиновника из немцев, у которого отец был портным.
О ты, которая пришила
Меня к себе красы иглой
И страсть любовну закрепила.
Как самый лучший шов двойной…
Они хохотали до упаду, декламируя эти юмористические строфы… Как будто начиналась веселая юношеская дружба. Но в январе 1802 года и Блудов уехал в Петербург.
Андрей Тургенев сдержал слово, он часто писал Жуковскому. В феврале 1802 года Иван Петрович Тургенев со всей семьей отправился в Петербург добиваться разрешения для Александра учиться за границей – в Париже или Геттингене; вернулись в Москву в апреле.
Без Андрея не стало в Дружеском литературном обществе настоящего единства – пошли слишком резкие споры. Из-за этого Жуковский перестал посещать собрания. Потом уехали в Петербург Кайсаровы. Мерзляков стал приводить к Воейкову каких-то новых людей… Андрей огорчался всем этим и писал Жуковскому: «Все, видно, отстраняются, брат, от Собрания. Теперь и Кайсаровы против, и все, и ты… Всё разрушается… Как скоро прошло всё это!»
…С самого начала года Жуковский готовился к отъезду в Мишенское: укладывал и опять распаковывал книги, прибирал рукописи, не раз уже твердо намеревался подать в отставку… Но трудно было решиться ехать в Мишенское без разрешения на то Марьи Григорьевны. Она в письмах не одобряла его планов об оставлении службы. Помог случай. Мясоедов сделал Жуковскому очередной несправедливый выговор. Жуковский – впервые в жизни – вспылил, сказал что-то резкое, повернулся и – покинул контору. Дома написал он Буниной отчаянное письмо. 4 мая 1802 года Бунина отвечала: «Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно… Теперь только осталось тебе просить отставки хорошей и ко мне приехать… Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжировать свои дела с господами книжниками».
…На станции увидел книжку «Вестника Европы», кем-то забытую. Вышел с нею во двор – там ямщик у колоды поил коней, подливая воду деревянным ведром. Небо было мирное, тихое. В книжке Жуковский нашел то, что уже знал наизусть, – стихотворение Карамзина «Меланхолия». Удивился совпадению стихов с теперешним своим настроением:
О Меланхолия! нежнейший перелив
От скорби и тоски к утехам наслажденья
Веселья нет еще, и нет уже мученья;
Отчаянье прошло… Но, слезы осушив.
Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь..
Д. Н. БЛУДОВ.
Литография.
2
…Вот и прошел первый день в родном Мишенском…
Он выскочил из экипажа у ворот усадьбы, пробежал по дорожкам цветника, навстречу ему радостно кинулась дворняжка Розка широкогрудая, приземистая, вся черная, с большим белым пятном на морде. Он погладил ее, взбежал на террасу – никого! И вдруг в гостиной – Марья Григорьевна и Елизавета Дементьевна.
– Титулярный советник Жуковский! – шутливо расшаркался он. – Покорнейше прошу даровать мне ваше благоволение…
– Здравствуй, здравствуй, друг милый, – сказала Марья Григорьевна. – Приехал! Вот и прекрасно. Как вышло – так и ладно. Мы и комнату тебе с Лизаветой приготовили – твою, где тебя немец на горох ставил.
– Здравствуй, Васенька, – тихо сказала Елизавета Дементьевна. – Хорошо ли доехал? Здоров ли?
Она – сухая, легкая, смуглолицая и еще не старая, ей сорок восемь лет. Она подняла руку. Жуковский немного наклонился, зная, что она хочет погладить его по голове. Взял ее руку, поцеловал. Глаза его наполнились слезами. Он кашлянул.
А Елизавета Дементьевна уже скорбно поджала губы и отошла в сторонку, уступая место Марье Григорьевне. – А где все наши? – спросил Жуковский.
Оказалось, что все – то есть четыре девицы Юшковы, мадемуазель Жолй, их воспитательница, и еще две девицы Вельяминовы – гуляют в парке, а Петр Николаевич Юшков с Андреем Григорьевичем Жуковским – в Белёве.
Был полдень. Жуковский вошел во флигель, распахнул двери прохладной комнаты: там все вымыто, выскоблено, и – о радость! – новые шкафы для книг сделаны – Марья Григорьевна позаботилась. В углу составлены четыре больших нераскрытых ящика с книгами, которые Жуковский переслал сюда из Москвы еще по санному пути. На деревянном гвозде летняя шляпа.
«Вот где я начну полную трудов уединенную жизнь! – подумал Жуковский. – Здесь – свобода! Деятельность и свобода. Хорошо сказал про это Андрей Тургенев: деятельность кажется выше самой свободы, ибо что такое свобода? Деятельность придает ей всю цену».
ЕЛИЗАВЕТА ДЕМЕНТЬЕВНА ТУРЧАНИНОВА (САЛЬХА) МАТЬ В. А. ЖУКОВСКОГО.
Рис. В. А. Жуковского.
Переоделся. В летней шляпе и с простой липовой палкой в руке пошел в парк. Какие толстые, дремучие ели! Не времен ли царя Алексея Михайловича? Ведь поместье старинное, на кладбище есть могильные плиты столь древние, что и Бунины не знают, кто под ними.
Вот и девицы – все в белом, с зонтами: две Анны, две Авдотьи, Екатерина и Марья. Посредине – мадемуазель Жоли в желтом русском сарафане, румянощекая, черноглазая. Анюта Юшкова мигом повисла на шее у Жуковского.
– Ой, я знаю, вы не любите, когда вас целуют, – затрещала она. – Но я не могу! Вот, вот, вот…
– Ah! quel bonjour… Enfin! – присела мадемуазель Жоли. – Bonjour, monsieur de Joukowsky! Bonjour, mademoiselle.[51]51
– Ах! какая радость… Наконец-то! Здравствуйте, мосье Жуковский!
– Добрый день, мадемуазель (франц.).
[Закрыть]
– Надолго ли? – спрашивали девицы.
– Хотелось бы навсегда, – отвечал он.
После обеда он отправился бродить один; сошел к нижнему пруду, постоял там, легко вздыхая всей грудью, весело глядя то на домики Мишенского среди садов и огородов, спускающихся с холма, то на сияющий купол усадебной церкви и на темный парк, раскинувшийся за ней, то на село Фатьяново, широко разбежавшееся в низине по реке Выре, на холмы и клубящиеся облака за рекой.
СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ЧАСОВНЯ НАД РОДНИКОМ ГРЕМЯЧИМ.
Рис. В. А. Жуковского.
ДЕРЕВНЯ ФАТЬЯНОВО СО СТОРОНЫ СЕЛА МИШЕНСКОГО
Рис. В. А. Жуковского.
Потом через Фатьяново – по проселку – пошел в Белев, скрытый за холмом, а там – мимо Красной часовни – по Берестовой улице вышел к Оке. Высоким берегом брело стадо коров, белобры сый пастушок лет десяти лениво тащился сзади, волоча длинный плетеный кнут. За Окой – луга. Слева – совсем рядом – сказочно-живописные башни и купола Белёва, крепостной вал, городские дома и сады на круче.
Телега за телегой по мосту прогромыхал обоз; встряхивая вожжи, прошагали возчики в рубахах навыпуск, в поддевках, потянулись вверх по Козельской улице… В огород на самом обрыве вышла баба, сложила трубой ладони у рта и протяжно крикнула куда-то вниз:
– Микентий! Мике-е-ентий!
«Что за странное имя», – подумал Жуковский.
– Микентий!
СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ЧАСОВНЯ НАД РОДНИКОМ ГРЕМЯЧИМ (ПОЗДНЕЙШИЙ ВИД).
Рис. В. А. Жуковского.
Жуковский спустился к воде, сел под куст и стал смотреть на журчащие, перевивающиеся золотисто-палевые струи. «Какая отрада, сколько счастливой меланхолии в этом неумолчном ропоте, – думалось ему. – Река говорит, ее можно понять, не разумом – чувством… Она образ времени, преходящего и вечного… Это невнятное бормотание струй просвещает душу больше, чем жизнь в городах среди ученых людей… Родина, отечество! Веками пахари выходили на эти поля, веками ловили рыбу в Оке, смотрели на солнце и на шезды, боролись с голодом и недугами; вдруг – набат в крепости, все хватают кто меч, кто рогатину или топор, а в лугах уже темная масса всадников, нарастают дикие клики – азиаты! И вот уже пылает посад, валятся обугленные деревянные башни крепости… 4 потом – ливонцы, войска Самозванца… Да и друг друга жгли белёвские и одоевские князья… А река журчит, унесши кровь и пепел. Стоит город Белев – тихий, словно неживой. И опять поля зеленеют!»
– Мике-е-ентий!
– Чего? – недовольно откликнулся наконец человек из-за куста, в двух тагах от Жуковского.
– Теленка поил?
– Поил.
Жуковский долго сидел над рекой, до тех пор, пока не ударил большой колокол в Спасопреображенском монастыре, а за ним не зазвенели большие и малые. Однако звон этот – слышный с белёвской кручи на десятки верст – не нарушил величественной тишины заокских просторов: там земля кажется воистину плоской – всё луга, луга, пашни, дороги, островки рощ, снова пашни и рощи, и совсем далеко – лес… И видны в этом чистом пространстве сразу несколько монастырей и деревень.
«Навсегда… навсегда… – повторял Жуковский про себя, и ему хотелось заплакать от грустного чувства, охватившего его. – Без этого я – ничто! С этим – человек…» – думал он, оглядывая поля на обратном пути.
БЕЛЕВ. ВИД ИЗ-ЗА ОКИ.
Рис. В. А. Жуковского.
Вдруг застучали колеса, затопотали и задышали кони, забрякала сбруя, и над самым его ухом раздался голос Андрея Григорьевича:
– Ба! Василий!
И другой голос – Петра Николаевича:
– Садись!
Жуковский прыгнул в коляску и попал в объятия своего крестного отца:
– Надолго ли к нам? На лето?
– Навсегда!
– Навсегда? – изумился Андрей Григорьевич. – А службишка?
– Бросил.
Андрей Григорьевич слегка хлестнул по лошадиным крупам, покачал головой. Коляска гремела; восемь лошадиных ног, подпрыгивающая сбруя и гривы – все это плясало перед глазами Жуковского, быстро приближалась дубовая роща Васьковой горы, разворачивался за ней парк Мишенского, вырастала церковь…
– Ничего! Проживем! – крикнул Андрей Григорьевич, осаживая лошадей у ворот усадьбы.
Петр Николаевич неопределенно молчал.
П. Н. ЮШКОВ.
Масло.
…Вечером Андрей Григорьевич рассказал Жуковскому о грандиозном пожаре, который был в Белёве прошлым летом: половина улиц обратилась в пепел; в Спасопреображенском монастыре выгорели кровли и стропила храмов, на большой колокольне семь колоколов растопилось – вышел сплав меди в 296 пудов! Два дня бушевало пламя. Ока шипела от головешек и горячего пепла. Ну прямо ливонская осада! – говорил Андрей Григорьевич. – А теперь – изволишь видеть: краше прежнего отстроились. Да не как-нибудь, а по высочайше утвержденному генеральному плану, с фасадами чуть ли не столичными… К зиме пожара уж и следов не осталось. Каков магистрат новый! А купчишки-лабазники теперь в таких домах живут – истинно замки! И колокола заново отлили…
БЕЛЕВ.
Рис. В. А. Жуковского.
БЕЛЕВ.
Рис. В. А. Жуковского.
Жуковский слушал, а в душе его какой-то печально-радостный голос повторял: «Навсегда… навсегда…»
Долго разбирал вечером книги. Разложил рукописи, развесил гравированные портреты Грея, Юнга, Флориана и Карамзина. Распахнул окно: луна вышла из-за темного гребня листвы, пепельные облачка невесомым флером перетягивались через нее. Так прошел его первый день в родном Мишенском.
3
Жуковский не спеша переводил «Дон Кишота», занимался самообразованием. Сшив тетрадь из больших синих листов, он надписал на обложке: «Историческая часть изящных искусств. I. Археология, литература и изящные художества у греков и римлян». Принялся делать выписки из книг. Завел тетради для выписок по философии и для занятий немецким языком, который знал пока еще недостаточно глубоко. В черновике – альбоме с застежками – делал планы будущих стихотворений, намечал что перевести.
Вскоре из Москвы прислана была ему изданная Поповым книжка: «Четыре времени года. Музыка сочинения г. Гайдена». Здесь было напечатано переведенное Жуковским либретто немецкого писателя Ван-Свитена для оратории Гайдна, сделанное по мотивам поэмы Томсона «Времена года».[52]52
Томсон Джеймс (1700–1748) – английский поэт, автор описательной – пейзажной – поэмы «Времена года», новаторской для своего времени и вызвавшей множество подражаний в других странах.
[Закрыть] И Томсон и Гайдн горячо любимы были в молодом тургеневском кружке. Андрей Тургенев писал друзьям из Вены, что ему посчастливилось видеть Гайдна, который дирижировал в концерте своими произведениями: «Я с величайшим наслаждением слушал, чувствовал и понимал всё, что выражала музыка».
Андрей прислал Жуковскому и Мерзлякову портреты Шиллера и Шекспира. Александр Иванович Тургенев, уехавший учиться в Геттингенский университет, послал брату Андрею «для раздачи друзьям» Шиллерову «Орлеанскую деву». Жуковскому Александр писал: «Всегда, идучи с профессорской лекции, пожалею, что нет со мной любезнейшего Василья Андреевича. Какое бы удовольствие было для тебя слушать у Бутервека эстетику или историю у Шлёцера! Нельзя ли тебе приехать сюда? Право, славно бы зажили!» Мерзляков звал Жуковского в Москву, жалуясь, что они с Воейковым остались одни.
Андрей Тургенев слал друзьям свои стихи, которые восхищали их совершенством формы, мрачной силой мысли.
Свободы ты постиг блаженство,
Но цепи на тебе гремят;
Любви постигнул совершенства
И пьешь с любовью вместе яд.
И ты терзаешься тоскою.
Когда другого в гроб кладешь!
Лей слезы над самим собою,
Рыдай, рыдай, что ты живешь!
ДЖЕЙМС ТОМСОН.
Гравюра Д. Басайра.
«Это будет великий поэт, – думал Жуковский, читая стихи Андрея, – ему открылось что-то такое, что еще никому не ведомо».
В июле 1802 года в тринадцатой книжке «Вестника Европы» Жуковский нашел «Элегию» Андрея Тургенева с примечанием Карамзина: «Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в „Вестнике“. Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог». Жуковский был так очарован стихотворением своего друга, что вытвердил его наизусть.
Уже первые строки поражали:
Угрюмой Осени мертвящая рука
Уныние и мрак повсюду разливает…
Обе строки начинаются с «у» – воют, как осенний ветер. И «мертвящая рука» Осени хотя и напоминала «зари багряную руку» Ломоносова, но более впечатляла. В стихотворении чувствовался дух Юнга и Грея, особенно – стихотворения Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище», которое не совсем удачно перевел Жуковский. Вот, вот оно, Греево настроение у Тургенева:
Поблекшие леса в безмолвии стоят.
Туманы стелются над долом, над холмами.
БЕЛЕВ. КРАСНАЯ ЧАСОВНЯ
Рис. В. А. Жуковского.
Где сосны древние задумчиво шумят
Усопших поселян над мирными гробами.
Где всё вокруг меня глубокий сон тягчит,
Лишь колокол нощной один вдали звучит…
Андрей Тургенев в этом стихотворении обращается к Карамзину:
Напрасно хочешь ты, о добрый друг людей,
Найти спокойствие внутри души твоей…
Пусть с доброю душой для счастья ты рожден.
Но, быв несчастными отвсюду окружен.
Но бедствий ближнего со всех сторон свидетель —
Не будет для тебя блаженством добродетель!
Это был отзвук споров о Карамзине, который – вслед за французскими просветителями – считал, что добрый человек может быть счастлив своей добродетелью, неизменными добрыми качествами души среди страдающего, изменяющегося мира.[53]53
В. К. Кюхельбекер, перечитывая в крепости «Вестник Европы», пишет в дневнике 2 июля 1832 г.: «С удовольствием я встретил в „Вестнике“ известную элегию… Андрея Тургенева. Еще в Лицее я любил это стихотворение, и тогда даже больше „Сельского кладбища“, хотя и был в то время энтузиастом Жуковского». В лицейском стихотворении А. С. Пушкина «Осеннее утро» перефразировано начало элегии Тургенева; Пушкин так начал стихотворение: «Уж осени холодною рукою…».
[Закрыть]
…Боль о других! И вдруг, думая об «Элегии» Тургенева, понял Жуковский, что у Грея меланхолический, одинокий певец есть несчастный друг людей… Он добр, но несчастен. Несчастен, потому что добр. И еще Жуковский понял, что на место певца в стихотворении Грея он должен поставить себя. Он должен не просто перевести элегию, а именно пережить, перестрадать ее – здесь, в Мишенском. Андрей словно пелену снял с его глаз. Вторая попытка перевода элегии Томаса Грея увиделась ему как начало поэтической работы, несмотря на все написанное и напечатанное. Мало увидеть Грея в Грее, нужно увидеть его в приокской природе – как крестьян Грея в крестьянах полей, окружающих Мишенское. «Это будет моё! – говорил себе Жуковский, идя в сумерках по парку. – И я сам буду тот певец уединенный, о котором говорит Грей».
Жуковский спустился в ложбину; перед ним возвышались поросшие кустарником огромные валы древнего городища: один из углов – как башня – возвышался над темной пеной шумящих листьев. Жуковский полез наверх. Сколько раз он забирался сюда мальчишкой, играя в рыцаря Гюона! Сколько раз обозревал отсюда широкий луг, ограниченный рекой Вырой, словно сказочную страну… Справа, совсем близко, грозно шевелилась под свежим вечерним ветром дубрава Васьковой горы. Из полутьмы дышало в лицо Жуковскому огромное пространство родной ему земли. Вдруг озарила его мысль: «Здесь надо поставить простую ротонду, деревянную беседку! Нет и не будет места лучше для русского Грея… Тут буду я один с птицами, цветами и небом».
ТОМАС ГРЕЙ.
Гравюра.
…Он сделал чертеж, и два плотника из села соорудили нехитрое здание: подсыпали повыше холм, хорошенько утрамбовали землю, ошкурили несколько нетолстых сосновых бревен, изготовили свежей осиновой дранки на крышу. Чудесно пахла светлая эта беседка, и как весело было в ней, когда пришли сюда на «новоселье» все шесть девиц Юшковых и Вельяминовых и с ними мадемуазель Жоли! Они нарвали тьму цветов на широких валах городища и увили ими всю беседку, и на столик, где Жуковский собирался писать, тоже насыпали цветов. Жуковский был счастлив. Оказалось, что отсюда, как и с балкона усадебного дома, виден Белев. Внизу, прямо под беседкой, пролегала проселочная дорога. Мужик, ведший в поводу гнедую лошадь, остановился и долго, задрав бороду, с детским любопытством разглядывал беседку, хоровод барышень и смуглого «турчонка» в белой рубахе.
Почти каждое утро – исключая дождливые дни – шел сюда Жуковский с книгами и тетрадями. Весь август он отдал элегии Грея. Он был в непреходящем состоянии вдохновения. Каждый вечер он возвращался сюда в предзакатное – свое любимое – время. Перевод? Ну да, перевод английских стихов и русской натуры в стихи; вот начало элегии «Сельское кладбище», как оно стало складываться у Жуковского:
Уже бледнеет день, скрываясь за горою;
Шумящие стада толпятся над рекой;
Усталый селянин медлительной стопою
Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.
В туманном сумраке окрестность исчезает…
Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;
Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает,
Лишь слышится вдали рогов унылый звон.
Это – долина реки Выры, впадающей у Белёва в Оку. Герой элегии – певец, то есть поэт – идет на кладбище, где «праотцы села, в гробах уединенных навеки затворясь, сном непробудным спят», он думает обо всех этих крестьянах, которые из века в век трудились на земле:
Как часто их серпы златую ниву жали,
И плуг их побеждал упорные поля!
Как часто их секир дубравы трепетали,
И потом их лица кропилася земля!
Мысль Томаса Грея о том, что люди равны и свободны от природы, оказалась близкой Жуковскому. Как бы ни сложилась жизнь каждого, смерть снова уравнивает всех. Меланхолический певец, проливающий слезы над памятниками былого, тоже смертен:
СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ВИД НА ДЕРЕВНЮ ФАТЬЯНОВО С ХОЛМА ГРЕЕВА ЭЛЕГИЯ.
А ты, почивших друг, певец уединенный,
И твой ударит час последний, роковой:
И к гробу твоему, мечтой сопровожденный,
Чувствительный придет услышать жребий твой
Быть может, селянин с почтенной сединою
Так будет о тебе пришельцу говорить:
«Он часто по утрам встречался здесь со мною,
Когда спешил на холм зарю предупредить».
СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ХОЛМ ГРЕЕВА ЭЛЕГИЯ.
…Солнце еще не вышло, в листве, сырой от росы, поют птицы, Жуковский быстро проходит через парк, и вот – первый луч золотит столбики белой беседки на вершине «холма», куда пришел он «зарю предупредить»… Он чувствовал, что завеса поэзии приоткрылась перед ним.
В декабре 1802 года Карамзин напечатал в своем журнале это новое произведение Жуковского, которое заняло в номере семь страниц. Андрею Тургеневу, другу своему, а во многом и учителю, посвятил Жуковский свой труд. Заголовок его был таков: «Сельское кладбище, Греева элегия, переведенная с английского (Переводчик посвящает А. И. Т-у)».[54]54
По поводу этого первого значительного поэтического перевода Жуковского В. Г. Белинский сказал, что поэт тогда «начал писать языком таким правильным и чистым, стихами такими мелодическими и плавными, которых возможность до него никому не могла и во сне пригрезиться».
[Закрыть]