355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Афанасьев » Лермонтов » Текст книги (страница 4)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:15

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Виктор Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

5

Юрий Петрович поджидал Елизавету Алексеевну и сына в Васильевском. Он действительно был здесь как дома и в большой дружбе со всеми братьями Арсеньевыми. С Никитой, петербургским генералом, избиравшим всегда Юрия Петровича поверенным в своих делах по имению, с Николаем, попечителем Московского опекунского совета, через которого делали заклад имения и Елизавета Алексеевна, и Юрий Петрович, а также с Григорием и Александром, почти постоянно жившими в Васильевском. Последние были страстными охотниками, читали мало, и если не охотились и не принимали кого-нибудь, то валялись в халатах и с трубками на диванах, пуская дым в потолок. Юрия Петровича, который ни в чем не был похож на них, они знали с самого раннего возраста. Мать Юрия Петровича еще до его женитьбы бывала в Тарханах, так что знала и Михаила Васильевича, и Елизавету Алексеевну, и дочь их Машу. А потом пировала там же и на свадьбе сына.

Нет, не случайным было знакомство Юрия Петровича с Марией Михайловной! Не мимолетная встреча, внезапно высекшая искру... Было у молодых людей время повидаться, потанцевать, побеседовать... Они сблизились и полюбили друг друга. Братья и сестры Арсеньевы с одобрением отнеслись к назревающему браку. Елизавета Алексеевна, втайне недолюбливавшая родню покойного мужа, сделала несколько осторожных попыток отговорить дочь, но куда там! Любовь ее была такая страстная, какую только можно себе представить.

Елизавете Алексеевне не хотелось ехать в Кропотово, а Мише так не терпелось побывать там... И она отпустила его с отцом. Сама сказалась больной и обещала приехать сразу, как пройдет несносная ломота, вызванная дорожной тряской. У нее был такой расстроенный вид, что Миша поверил в ее ломоту, а от нее не укрылось, что он был рад поездке в Кропотово без нее. От этого ей и в самом деле стало худо.

Когда коляска отъезжала, она подошла к окну и смотрела ей вслед до тех пор, пока синий сюртук отца и зеленая куртка сына не слились в одно темное пятно. День был безветренный, и пыль долго стояла в воздухе... Страшно стало Елизавете Алексеевне. «Зачем же я не поехала? – всполошилась она, словно предчувствуя недоброе. – Что же теперь будет?»

Солнце пылало в голубом небе. В одной руке Юрий Петрович держал белый картуз, в другой – руку сына, изредка пожимая ее. Они так редко виделись, вместе и не жили, если не считать младенческих лет жизни мальчика. Мише не терпелось спросить, отчего ему нельзя всегда жить в Кропотове, ведь это-то и есть лермонтовское поместье... Но не спросил. Он знал, что тут есть тайна, и нужно ждать, когда она откроется, а не вынуждать отца к заведомо уклончивым ответам. Но отец прочитал этот вопрос в его глазах.

– Жди, как жду я, – сказал он тихо. – Может быть, настанет такое время... Но не сейчас... Ты должен быть с бабушкой.

Он достал платок и обтер Мише лицо – Миша и не заметил, что по его щекам бегут слезы. Отец отстранился и сказал, почти не разжимая губ:

– Надо быть твердым.

Коляска катилась уже в тени старых ветел по плотине. Затем вверх по склону, по аллее серебристых тополей, рассекающей огромный фруктовый сад, к усадебному дому. Мише на мгновение показалось, что он приехал в Тарханы – дом походил на тарханский; также с мезонином, но поменьше. И церкви возле дома нет.

Через минуту Миша попал в руки к теткам, которых он, конечно, не помнил. Они вертели, тормошили его, целовали, расспрашивали... Потом показывали дом – провели в большую залу, гостиную, в свои комнаты... Миша не мог не заметить, что в доме отца гораздо меньше блеску, позолоты, бархата, зеркал и простору, чем в Тарханах. Нет шума, толчеи. Его дом, несмотря на свою деревенскую обычность, чем-то напоминает замок. Может быть, строгостью, тишиной.

Всем теткам уже за тридцать. У них еще свежие лица, блестящие глаза, и в них много спокойствия и грусти. Они детски-беспечны и полагаются во всем на брата. Дни их проходят в одинаковых занятиях – игре на фортепиано, вышивании, гулянье в парке, чтении. Изредка принимают гостей. По вечерам читают в гостиной вслух. Три кротких создания, как в сказке... Их белые платья, белые шляпки и белые зонтики плывут среди деревьев, сливаются с солнцем и тенью... Призраки, которые вот-вот растают в воздухе...

Отец болен. Но он мало думает о болезни, которая грызет его уже лет десять. И столько же лет, но еще ужаснее, грызет его тоска. Однако он не позволяет себе слабостей. Здесь, в глуши, он всегда тщательно одет, выбрит и причесан. Каждое утро совершает верховую прогулку, потом занимается делами по имению (управляющего не держит), уходя для этого в контору, или читает у себя в кабинете. После смерти жены он не приобрел никаких книг, но у него в шкафу есть очень хорошие сочинения на французском, немецком и русском языках.

Оставшись вдовцом, Юрий Петрович забыл о женщинах. Он не смирился, не успокоился. И не просто затосковал. Он вдруг почувствовал, что любовь его к супруге стала расти, захватывать все его чувства и мысли. И незаметно для себя он стал жить не теперешним, вот сейчас текущим временем, а тем, безвозвратно ушедшим. Он вспоминает и вспоминает, воскрешая все, кажется, уже напрочь забытое.

Каждое утро Миша вместе с отцом едет верхом, неспешно, по длинной аллее, через плотину и по дороге над Любашевкой... Бабушка все не едет. Но Юрий Петрович знал, что она постарается приехать. Каждый вечер в Васильевское отправляется нарочный с сообщением о здоровье Миши. Юрий Петрович понимает, что это мера совершенно необходимая, знает, как глубоко любит Елизавета Алексеевна своего внука. И так дни идут – Миша в Кропотове. Его комната возле кабинета отца.

Нет, не пустился Юрий Петрович в бурные изъявления отцовской любви, не повел длинных рассказов о прошлом, не стал делать сыну родительских наставлений. Он дал ему полную свободу. После молитвы, верховой прогулки и завтрака Миша брал книгу из отцовского шкафа и уходил в парк, спускался к речке, шел к прудам, а иногда дальше – в поле, где уже поспевала рожь. По пыльной тропе, заросшей по краям васильками, добирался до леса. Везде было тихо и безлюдно. Амбары, овины, крестьянские избушки, жердяные ворота у околицы – все казалось давно знакомым, родным. Ночью он выходил через гостиную на террасу. Ни одной не мог пропустить, чтобы не взглянуть на нее, не подышать ее воздухом. Кропотовские были гораздо грустнее тарханских ночей...

Не остановилась ли тут жизнь? Ведь ни отец, ни тетки, ни весь этот дом по-настоящему не живут... В этом доме кажется живым один только портрет. Портрет Марии Михайловны Лермонтовой. Он висит в кабинете отца вместе с другими портретами – самого Юрия Петровича (ему тут двадцать семь – двадцать восемь лет), отца его, Петра Юрьевича (в кафтане с большими пуговицами и в парике с буклями), и деда – Юрия Петровича, также в парике: на груди у него знак депутата Комиссии по составлению нового уложения, которая созвана была Екатериной II в 1767 году.

У Елизаветы Алексеевны в Тарханах есть миниатюрный портрет дочери – ей там всего лет двенадцать или тринадцать. Она еще ничья не жена и не мать. А с кропотовского портрета, писанного, как и другие, висящие тут, масляными красками, посмотрела Мише в глаза – с нежной и доброй улыбкой – мать, как бы вдруг выступив отчетливо из его мучительно-смутных снов. Кружевные воротнички, белое платье; руки окутаны красной шалью. Открытое, прекрасное, молодое лицо. Миша не мог глаз отвести от портрета, когда отец впервые привел его сюда. Отец стоял поодаль. Казалось, и Мария Михайловна смотрела – глаза ее как будто раскрылись шире, и улыбка стала живее, и лицо просветлело... Ах, какие это были мгновения! Казалось, сейчас она выпростает руки из-под складок шали и протянет их к сыну, к супругу.

Долго стоял Миша, не помня себя. А когда оглянулся – отца уже не было в кабинете. Миша посмотрел на его портрет, висящий рядом с портретом матери. И тут только понял, как сильно отец постарел! Поредели светлые кудри, явственно пробилась в них седина. Как-то вытянулось, посуровело и потемнело лицо... А художник изобразил спокойно-приветливого франта в белом галстуке и белом жилете... Бакенбарды... Две кокетливые завитушки с явным расчетом спущены на лоб. Нот, теперешний отец, как внезапно решил Миша, лучше!

Мать и отец смотрят на него с портретов ясно и безмятежно. Он не верит этой ясности. «Нет, это обманчивый вид, – думает он. – Это перед художником... для людей. Ведь потом, и очень быстро, была та песня... Потом – смерть... Никто не мог спасти ее. Может быть, она не хотела жить... Ведь то была песня души тоскующей, уже одинокой!» Миша не знал, что думать... Глаза его заволокло туманом. Голова горела.

Так разрасталась тревога его души.

Но в кропотовском доме была тишина. Ничто не рассеивало, не разбивало дум и мечтаний. Не мешало читать.

Отец разрешил Мише в любое время, хоть ночью, входить в его кабинет, рыться в книгах и единственно только не тревожить его, если он сидит с каким-нибудь делом за столом. Но чаще всего Миша вовсе его не заставал. Какое богатство находилось в этом широком, простой деревенской работы шкафу! Корнель, Расин, Вольтер, Шатобриан – эти имена он впервые прочел здесь на корешках книг, а слышал о них еще от Жана Капэ. Из немецких писателей Юрий Петрович когда-то приобрел некоторые сочинения Гёте, Шиллера, Лессинга, Клопштока, Виланда. Но Миша бросился в первую очередь на русских стихотворцев. В течение первой же недели Ломоносов, Херасков, Державин, Капнист, Жуковский, Дмитриев «перекочевали» в его комнату и расположились на кровати, столике, подоконнике и стульях.

Читал он беспорядочно, торопясь от жадности, открывая книги наугад и иногда не посмотрев даже, кого именно из поэтов он читает. Не все стихотворения и не все поэмы он прочитывал целиком. Его взгляд скользил по страницам с жадностью, останавливаясь по какому-то внезапному и таинственному сигналу.

Так прошел почти весь июль.

Дважды Миша ездил с отцом в Васильевское. Во второй раз он застал там младшую бабушкину сестру Наталью Алексеевну Столыпину, которая приехала сюда с дочерью. Анюте было двенадцать лет. Она с любопытством поглядывала на своего кузена, словно чувствуя, что этот мальчик не совсем обыкновенный. Крепко сбитый, сильный, он был неутомим в дальних прогулках, хорошо ездил верхом. Ее поразил его глубокий, пристальный взгляд, говоривший о том, что этот мальчик много думает. Она подсматривала за ним – Миша молчит, забыв обо всех, и лицо у него строгое, даже печальное. Он вел себя очень сдержанно, и знакомство с кузиной (точнее – с двоюродной теткой) налаживалось туго. Если бы не она сама, если бы не ее любопытство... Ведь в Москве она не встречала таких странных детей... При слове «дитя», которое пришло ей на ум, она рассмеялась: «Нет, это к нему уже совсем не идет».

Словом, он затронул ее воображение.

У нее не оказалось здесь подруг. Миша тоже был один. Само собой сложилось так, что они постоянно виделись. Анюта вела себя просто, без кокетства, неловкость скоро пропала, и они стали гулять вдвоем по саду. Она рассказывала ему о своей московской жизни, а когда узнала, что он осенью едет в Москву учиться, искренне обрадовалась:

– А после, когда выучитесь, что будете делать?

– Я стану офицером и поеду на Кавказ, – твердо отвечал Лермонтов.

Анюта заметила, что ничего интереснее и быть не может. Услышав это, Миша так и вспыхнул мгновенной радостью. Кажется, чуть ли не в эту минуту он полюбил девочку, в которой встретил такое понимание. Чистые серые глаза, на которые падала тень широкой шляпы, заставили его забыть о синих, не так давно мучивших его тоской по ним... Нет, он не выбросил их из души, но они словно заволоклись туманом, ушли на дно...

Оказалось, что девочка читала «Кавказского пленника».

– Кто вам больше нравится – пленник или черкешенка?

– Конечно, черкешенка, – ответила Анюта. – Она отдала жизнь за любовь. А пленник был слишком занят своей особой.

Миша весело рассмеялся: прекрасный, неожиданный ответ!

Она лукаво посмотрела ему в глаза:

– Если б я была та черкешенка, а вы русский...

– Я бы не оставил вас на берегу, – быстро сказал Миша.

Они посмотрели друг другу в глаза и оба смутились.

Дальнейшие события сблизили их еще теснее. Елизавета Алексеевна сочла, что ей уже неприлично не ехать в Кропотово. Одной добираться не хотелось, и она предложила сестре сопровождать ее. Та взяла с собой дочь.

Миша был очень рад, что бабушка наконец едет в Кропотово. «Не примирятся ли они? – раздумывал он. – Как бы хорошо было... Мы поехали бы все вместе в Москву!» Слабые надежды быстро выросли в уверенность, и ему уже кажется: все счастливы, всем хорошо.

И вот они уже едут... На полдороге Елизавета Алексеевна попросила остановить экипаж. Миша испугался не на шутку: передумала!.. вернется!.. Но оказалось, что ее опять растрясло – слишком неудобный у отца экипаж. Потребовался короткий отдых.

Анюта с матерью принялись собирать цветы на опушке березовой рощи. Юрий Петрович остался в экипаже с Елизаветой Алексеевной. У них шел тихий разговор. Миша бросился в траву, перевернулся на спину и стал смотреть в небо. Глубокая лазурь... одинокое пушистое облачко... Увидев это облачко, он сразу вспомнил о матери. «Как же мы можем быть счастливы без нее?» – грустно подумал он. И сразу все надежды на хорошее пропали.

Он приподнялся на локтях и посмотрел на экипаж, стоящий у обочины дороги. Нет, до идиллии далеко! Бабушка с сердитым видом выговаривала что-то отцу, даже не глядя на него. Он, сидя напротив, лицом к ней, смотрел поверх ее головы, изредка вставляя реплики в ее монолог. Лицо его было бледно. Миша чуть было не крикнул: «Ну что же вы? Надо простить все друг другу!» – но заставил себя лежать молча. «Вот сейчас они разругаются, бабушка вернется в Васильевское, – пронеслось у него в голове, – а после? Что будет с отцом? А со мной?» Однако не прошло и получаса, как экипаж покатил дальше.

Остаток лета, проведенный в отцовской деревне, был похож на сон. Яблони, усыпанные спелыми плодами, благоухали. Все Кропотово было засыпано яблоками – красными, желтыми, нежно-зелеными, белыми... Они лежали кучами в саду. Их везли в телегах, несли в корзинах... Они валялись по всем аллеям, плавали в пруду и красовались на подоконниках и столах в доме. Отягощенные яблоками ветки иногда с треском обламывались, особенно во время грозы... Анюте полюбилось гулять в этом раю, и Миша был счастлив, бродя с ней по саду целыми днями. Он брал с собой нож, чтобы почистить и разрезать яблоко, которое они съедали пополам; подавал ей руку, чтобы перевести через канаву, а потом так и шли, держась за руки; садились под яблоню и молчали, глядя друг другу в глаза. А однажды девочка увидела на стволе яблони свежевырезанные буквы А и М...

Потом был темный августовский вечер. Юные влюбленные вышли из гостиной на балкон и долго сидели там, прижавшись друг к другу. Взошла луна... Ужасная грусть охватила душу мальчика – ему казалось, что это – последнее его счастье, а уж завтра ничего не будет... Она отвечала пожатию его руки.

Но вдруг раздался голос Натальи Алексеевны, и Анюта ушла. Миша остался один – вспоминать все мгновения, пережитые в этот вечер, и ожидать завтрашнего дня. Под утро он ушел в свою комнату. А на другой день после завтрака Анюта с матерью уехали в Москву. Так что предчувствие его не обмануло. Еще неделю бродил он одиноко по саду. Больно было ему видеть места, где вчера еще бывала она, буквы А и М на коре яблони.

Только сейчас он хорошо присмотрелся к этому дереву – было оно толще и старее других, с наростами и узлами и совсем сухой верхушкой... Он прижался лбом к этой яблоне. «Ты свидетельница моей любви, – шептал он. – Ты видела нас счастливых... Живи дольше! Если ты засохнешь – и я умру. Пусть меня похоронят у твоих корней».

И тут ему привиделся будто холмик – недалеко от этого дерева... И, кажется, уже не минуты, а дни и даже годы несутся мимо. И облако скорби не рассеивается над этой одинокой могилой погубленного разлукой юноши. Сад опустел и затих.


6

В доме на Поварской осенью 1827 года для Лермонтова началась новая жизнь. Тут не было тарханской суеты, состоящей главным образом из развлечений. Мишу начали готовить для поступления в пансион. По рекомендации своей родственницы Мещериновой Елизавета Алексеевна пригласила одного из лучших педагогов Московского университетского благородного пансиона Алексея Зиновьевича Зиновьева, а уже он рекомендовал ей других учителей.

В этом году Зиновьев защитил магистерскую диссертацию под названием «О начале, ходе и успехах критической Российской истории», которая была тотчас же издана в Москве. Статьи магистра появлялись в московских журналах – он писал по вопросам истории, искусства, литературы и педагогики. В этом же году он начал трудиться над учебником для студентов по всемирной истории. В пансионе он преподавал русский и латинский языки, всеобщую историю и географию. Всеми этими предметами Алексей Зиновьевич и занялся со своим новым учеником. Надо было в течение года пройти программу трех первых классов пансиона. Осенью 1828 года Лермонтов должен будет поступать в четвертый.

Немного склонный к полноте, оживленный, Зиновьев начинал урок прямо с порога. Ему было двадцать шесть лет, он намеревался изучить все и стать великим педагогом вроде Локка или Песталоцци – своих кумиров. Он любил поэзию и превосходно декламировал стихи Державина, Жуковского, Пушкина. Истинный поэт был для него и философом. Примером служили Шекспир, Шиллер и Гёте. Часто среди урока по русской грамматике или географии он отвлекался – мысль его, переходя с одного на другое, останавливалась на Шиллере или Гёте, и он до конца урока читал по-немецки их стихи.

От него Миша снова услышал о Байроне. Зиновьев принес как-то несколько номеров «Московского телеграфа» за текущий год и объявил, что здесь напечатаны великолепнейшие, первые таковые у нас, переводы из этого поэта – отрывки из стихотворной мистерии «Манфред» и поэма «Сон» в переводе некоего Михаила Вронченко, офицера, человека, видно, души необычайной. У Николая Полевого – поведал учитель – редактора «Московского телеграфа», имеется превосходный перевод его «Гамлета» Шекспира, отрывок из которого также был помещен в журнале. В сентябрьском номере «Московского телеграфа» – портрет Байрона, прекрасно гравированный, с воспроизведением подписи поэта. Гордый поворот красивой головы, открытая шея, складки темного плаща... Так вот он каков, автор «Шильонского узника»! Зиновьев оставил журналы Мише, и это оказалось для него самым захватывающим чтением. А как напоминает «Манфред» о Кавказе! И как понятна Мише любовь Манфреда к ночи:

 
Зажглися звезды; полный месяц встал
Над снежными верхами гор. Прекрасно!..
Еще природа мне утешна; с ночью
Я более сдружился, чем с людьми...
 

Грамматика, география, арифметика и алгебра и даже рисование, которое преподавал ему Александр Степанович Солоницкий, давались Лермонтову без труда. Он поворачивал небесный глобус, следя орбиты планет, твердил грамматическое правило, переводил латинский текст, чертил контуры предметов, но все это было как бы на поверхности души. Вся же ее глубина томилась жаждой, не совсем понятной ему самому. Ему хотелось читать. Но не просто читать, а находить свое, объясняющее ему самого себя, особенно в стихах. Вот Манфред стоит на краю пропасти. Он весь в страстных думах – в нем отражаются природа, горы... Он безумец и храбрец... он все может отринуть от себя, даже то, что любит... Он хотел бы, чтобы на него рухнула гора, так сильно его разочарование в жизни... Лермонтов всей душой с ним, там, на краю бездны, в которой «седой туман... стелется серно-огнистой тучей, как пена моря адского».

Прочитав третье действие «Гамлета» в «Московском телеграфе», переведенное Вронченко, Лермонтов твердо встал на сторону принца, которого называли безумным за его страстные, горько-правдивые речи. Гамлет собирался мстить за отца и хотел спасти мать, разбудить в ней совесть. Разговор Гамлета с матерью-королевой написан огнем, а не словами. Эта огненность, это напряжение страстей больше всего увлекали Лермонтова.

...Бонивар, Манфред, Гамлет, Пленник из поэмы Пушкина... нет, скорее Черкешенка; а теперь еще Чернец из поэмы Ивана Козлова, Селим из «Невесты абидосской» Байрона в переводе Козлова – все они собирались в гордое, мятежное единство, несмотря на одинокость каждого. Их все прибывало, так как теперь недостатка в книгах не было. Их приносили Зиновьев и Святослав Раевский. Ими можно было пользоваться в небольшой, но хорошо подобранной библиотеке семьи Мещериновых, где Лермонтов довольно часто бывал, будучи дружен с тремя братьями этой семьи. Старший из них, Владимир, учился в 1827 году в четвертом классе того пансиона, в который собирался поступать и Лермонтов, а два младших – Петр и Афанасий – брали уроки у того же Алексея Зиновьевича Зиновьева.

Владимир Мещеринов любил читать, но совсем не то, что могло бы понравиться Лермонтову, – не увлекался ни Байроном, ни Пушкиным, а просиживал ночи над всякими путешествиями и военными приключениями, над «страшными» романами вроде «Удольфских тайн» Анны Рэдклифф. Кроме того, усиленно занимаясь французским языком, он делал переводы отрывков из Вольтера, Монтескье, Летурнера и других авторов, помещенных во французской детской хрестоматии Арно Беркена, которой терпеть не мог Жан Капэ, называя ее «холодной окрошкой». Любой автор, которого Беркен затаскивал в свою хрестоматию, делался поневоле проповедником; любой гений совершенно терялся здесь, как солдат в общем фронте... Стихи, проза, одноактные пьески, моральные поучения и прочее – все было брошено на то, чтобы задавить скукой душу ребенка с целью сделать ее справедливой и доброй... Лермонтова в Тарханах тоже изрядно помучили Беркеном учителя-французы, но Капэ решительно восстал против него. Он заменил его «Метаморфозами» Овидия и «Георгиками» Вергилия во французском стихотворном переводе.

Афанасий Мещеринов читал мало – он увлекался музыкой. С ним занимался Карл Геништа, отличный пианист, преподаватель университетского благородного пансиона. Афанасий разучил и хорошо играл, отзываясь на частые просьбы гостей, несколько трудных пьес Моцарта и Бетховена. Миша, совсем не стремившийся стать музыкантом, но всегда, будучи благодарным слушателем, горячо одобрял его.

Елизавета Алексеевна следит за тем, чтобы Миша был всегда занят. Уроки, чтение книг, рисование. Иногда Зиновьев идет с ним на прогулку, почти всегда излюбленным маршрутом: Поварская, по бульварам до Страстного монастыря, потом по Тверской до Охотного ряда, на Красную площадь, а там в Кремль... Именно с Зиновьевым Лермонтов впервые поднялся на верхний ярус колокольни Ивана Великого и окинул взглядом Москву, словно пролетая над ее крышами, над громадой Сухаревой башни, над бульварами, Москвой-рекой, бедными домиками, монастырями и садами, пышными хоромами и многочисленными маковками церквей. Они поднимались туда несколько раз, и в хорошую и в дурную погоду. Миша не боялся высоты. Он всматривался в даль – окраины города переходили в поля, а дальше осенней мглою темнел горизонт...

Вместе с Мещериновыми и Аркадием Столыпиным он побывал в Большом театре. Давали «волшебно-космическую» оперу «Князь-невидимка» Катерино Кавоса. Как только раздались звуки увертюры и поднялся занавес, Миша вспомнил, что слышал эту оперу еще пятилетним ребенком, с бабушкой. Только и интересного оказалось в ней – его детские воспоминания... Как радовался он тогда – совсем вот как сейчас восьмилетний Аркашка Столыпин. Да и как не радоваться было, не изумляться, видя шагающего по сцене огромного слона, на котором волшебник Личарда принимает разные обличия, полет человека на облаке и прочее... Как и тогда, ложи полны детей. Миша незаметно отступил назад и лишь изредка взглядывал на сцену из-за портьеры. «Как это было давно! – с каким-то ужасом думал он. – Восемь лет пролетело. Неужели я все еще дитя?» Смешно было видеть, с каким простодушным удовольствием воспринимали все эти сценические чудеса взрослые господа и дамы, иные хохотали не меньше Аркашки. Детству иногда не бывает конца.

Мещериновы затеяли сделать дома кукольный театр. Собственно, театр марионеток. Столяру был заказан корпус самого театра – это был ящик, открытый спереди и сверху. Дети усердно обклеивали этот ящик золотой и серебряной бумагой, блестками и бисером, разрисовывали задник и пол, устраивали занавес и освещение. А когда принялись за кукол – то здесь пригодился Мишин талант. Он лепил из воска головы, руки и ноги, а все остальное делалось из всякой мишуры. Один за другим в картонной коробке для «актеров» появлялись арапы, рыцари, короли и королевы, карлики и великаны.

Дети спрашивали друг друга: а что будем играть? «Князя-невидимку»? Да разве его сыграешь... Может быть, «Кота в сапогах»? Владимир предлагал одноактные пьески Беркена, но Миша стал горячо доказывать ему, что нет ничего более скучного, чем эти назидательные сценки о хороших и плохих детях... Рассказы, собранные Беркеном, тоже не годились для кукольного театра, – все эти идиллические пастухи и пастушки, восточные визири и мудрецы, беспутные юноши и спасающиеся из неволи матросы были только иллюстрациями к нравоучениям, нередко выраженным прямо в заглавиях: «Счастлив отец, имеющий доброго сына», «Надобно любить и быть любиму», «Человек, благотворительный и после своей смерти» и т. п. Куда лучше Беркена была мадам Жанлис, которую читали Мишины тетки в Кропотове.

– Но Беркен будет! – вдруг сказал Миша. – Завтра я его принесу.

Так появился смешной пузатый человечек в зеленом кафтане, в больших башмаках и треугольной шляпе... У него был большой смеющийся рот, крючковатый нос с бородавкой на конце и блестящие бусины вместо глаз. «Покажу я им, каков этот Беркен, толкующий о нравственных достоинствах человека, – думал Миша. – Сам-то он, видно, был хуже разбойника...» Миша придумал и пьеску на французском языке, где Беркен в первом действии приходит с рекомендациями к богатому маркизу, и тот берет его гувернером для своих пятерых детей; во втором писклявым голосом читает детям свои нравоучения, в третьем ведет своих подопечных на прогулку, заводит в лес и продает разбойникам, а в четвертом сидит в харчевне среди арапов и матросов и пьет из большой кружки. В пятом действии дети, сбежавшие от разбойников, ловят Беркена и бьют его палками. В конце концов является маркиз, который хватает Беркена за воротник и волоком тащит в полицию...

Миша сам водил Беркена, стоя на скамеечке за сценой. Театр был поставлен на столик и вдвинут в дверной проем – куски красной ткани закрывали пространство выше и ниже театра. Таким образом, публика, смотревшая спектакль, находилась в одной комнате, а актеры в другой. Пьеса о Беркене шла под неумолкаемый смех и рукоплескания. Зрителей набралось довольно много, не только детей, но и взрослых. Беркеном в России потчевали детей с 70-х годов XVIII века, так что он успел надоесть и отцам, и дедам, и матерям, и бабушкам...

Однажды, придя от Мещериновых, Миша узнал, что в Тарханах скончался Жан Капэ. Он вспомнил свое прощание с ним перед отъездом в Кропотово... Потом стал вспоминать все, что было с ним связано. Его рассказы о Республике, стремительно превращавшейся в Империю... О походах Наполеона в Италию, Испанию, Египет... О покорении Европы. Наконец, о крушении великой армии. Капэ участвовал в Бородинской битве, был ранен и попал в плен. Так что самого ужасного для французов – их зимнего отступления из России – он не видел. Капэ столько раз заставлял Мишу переводить и переписывать отрывки из переведенных на французский язык Сент-Анжем «Метаморфоз» Овидия, что он запомнил их наизусть почти целиком.

Миша достал свой альбом (на днях он без всякого почтения к его роскоши вырвал из него лист и написал письмо Марии Акимовне в Апалиху) и принялся записывать некоторые отрывки из «Метаморфоз», потом балладу Лагарпа «Геро и Леандр» (тут ему нужна была сама легенда, а не легкое остроумие поэта) и кусочек из «Георгик» Вергилия в переводе на французский язык Делиля... Он вспоминал голос Капэ, диктовавшего стихи и расхаживавшего взад и вперед по дощатому полу. Геркулес, погибающий в пламени... Борей, похитивший свою возлюбленную... Самодовольный Нарцисс и несчастная нимфа Эхо... Леандр, обессилевший в бурных ночных волнах... Капэ как будто давал ему еще один урок. Миша вдруг заметил, что почти все переписанные им отрывки – о смерти... Это вышло само собой, ведь это были скорее поминки, чем урок... Какие все трагические истории! Он невольно вспомнил заключительные строки из прочитанных уже этой осенью «Цыган» Пушкина:

 
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
 

Последнее было – смерть Эвридики из «Георгик»: «Смерть закрыла ее глаза; нимфы, ее подруги, своими скорбными криками наполнили горы... Ее супруг удалился в дикую пустыню – там, в одиночестве, играя на лире и утешая свое вдовство, нежная супруга! – только тебя призывала его любовь...» Здесь Миша подумал о своем отце и мысленно перенесся в Кропотово. Там уже сады и леса облетели, шумит ветер... Поистине «дикая пустыня»! В камине трещит сухая коряга... Да, отец спустился бы и в ад, если бы было можно... «Нет, – подумал Миша печально, – не могу... Довольно». И написал внизу листа по-французски: «Я не кончил, потому что не мог».

Альбом остался лежать на столе. Миша больше не убирал его. Как-то зашел к нему в комнату Святослав Раевский – он уже два месяца жил по приглашению Елизаветы Алексеевны в доме на Поварской, но Миша видел его нечасто, так как Святослав, окончивший нравственно-политическое отделение университета, осенью стал еще усерднее посещать лекции – он ходил сразу на три факультета, слушая лекции Мерзлякова, Павлова, Сандунова, Перевощикова.

– Ну что ты тут переписываешь! – сказал он, перелистывая голубой альбом. – Ведь это рухлядь.

Миша вспыхнул, но промолчал, не стал говорить, что это за стихи и зачем они тут.

– Ты бы лучше поступил так, как многие студенты. Они переписывают себе в тетради поэмы Пушкина, Байрона, «Сашку» Полежаева, «Горе от ума» Грибоедова. Вон какая толстая у тебя тетрадь, что только сюда не войдет... Под одной обложкой будет у тебя целая библиотека. А я, как обещал, найду тебе многое.

– Но у меня эта тетрадь уже начата. Как быть?

– Очень просто. Прямо на следующем листе... Открывай, открывай! Вот тут пиши: «Разные сочинения».

Миша написал. Ниже вывел свои инициалы, сделал росчерк, проставил дату: «1827 года – 6-го ноября».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю