355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Афанасьев » Лермонтов » Текст книги (страница 38)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:15

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Виктор Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

 
...Поля засеянные топчем,
Уничтожаем всё у них...
 
 
...Налётом быстрым, соколиным,
Являясь разом в трех местах,
Мы их травили по долинам
И застигали на горах,
На них ходили мы облавой,
Сперва оцепим весь аул,
А там, меж делом и забавой,
Изрубим ночью караул...
 

Да, но все это одно сплошное молодечество... сознание своей полной правоты... У Мартынова война – веселое, как будто охота с борзыми, дело. Лермонтов не дослушал до конца и смотрел, задумавшись, на горы. Лошади шли шагом... на дороге вилась пыль... Раздавались отдельные выстрелы. Казаки, ехавшие по полю, пели с присвистом и гиканьем.

Около трех недель отряд Галафеева преследовал армию Ахверды-Магомы. 29 сентября и 3 октября были крупные стычки, а 4 октября возле аула Шали – большое сражение, в котором войском мюридов командовал сам Шамиль. Он едва не попал в плен.

В этом походе Лермонтов подружился с отчаянным головорезом Руфином Дороховым. Этот жестокий воин был сентиментальным поэтом, переводившим элегии Ламартина (они печатались в журналах, и их одобрял Жуковский). Он охотно отзывался на просьбы Лермонтова прочесть что-нибудь, и на биваке, всегда в изрядном подпитии, декламировал, развалившись на бурке у костра:

 
Зачем не в силах я с блестящею зарею
К вам, сладкие мечты, мгновенно долететь?
Давно простился я с обманчивой землею;
Но долго ль мне на ней мучения терпеть?..
Когда с дубравы лист слетает пожелтелый,
То вихрь его несет за дальних гор поток —
И я душой увял, как лист осиротелый...
Умчи же и меня, осенний ветерок!..
 

Несмотря на свои сорок лет, Дорохов был всего только юнкером. Он командовал сотней конных «охотников» – отборных храбрецов. Этот летучий отряд действовал не по команде генерала, а по ближайшим обстоятельствам дела. Этот Дорохов еще в 1820 году был разжалован из прапорщиков в рядовые «за буйство и ношение партикулярной одежды» и только в 1828 году был произведен в свой прежний чин. А в начале 1838 года он снова был разжалован в рядовые (за нанесение кинжалом раны какому-то карточному шулеру). От каторги его спас хлопотавший за него Жуковский. В 1840 году он с трудом вышел в юнкеры. Был знаком с князем Вяземским. В 1829 году он на Кавказе встречался с Пушкиным.

Юность Дорохова давно минула, но пылкость его натуры не остывала. «Беззаветная» команда (как ее называли в отряде) охотников совершала чудеса храбрости и много помогала отряду в разных критических положениях, но вот, в битве 10 октября на речке Хулхулу Дорохов был тяжело ранен в ногу и «вынесен из фронта», Командование охотниками было поручено Лермонтову. Он с удовольствием взялся за это, быстро сделавшись и сам подобным этим не то партизанам, не то разбойникам, стремительным и беспощадным.

«Невозможно было сделать выбора удачнее, – писал генерал-лейтенант Галафеев в рапорте, – всюду поручик Лермонтов первый подвергался выстрелам хищников и во главе отряда оказывал самоотвержение выше всякой похвалы». В отряде было много горцев, не знавших русского языка, и Лермонтову очень помогло – пусть и неполное – знание «татарского» языка. Среди охотников были казаки, чеченцы, несколько разжалованных офицеров. Один из таких разжалованных, Петр Султанов, вспоминал: «Поступить к нам могли люди всех племен, наций и состояний без исключения, лишь бы только поступающему был известен татарский язык. Желавшему поступить назначался экзамен, состоявший в исполнении какого-нибудь трудного поручения. Если экзаменующийся не проваливался, то ему, в награду за это, брили голову (коли она и без того уже не была брита), приказывали отпустить бороду (коли она не была отпущена), одевали по-черкесски и вооружали двустволкой со штыком, у которой один ствол был гладкий, а другой нарезной, и таким образом новообращенный становился членом «беззаветной» команды».

Лермонтов сумел всех этих людей расположить к себе. Он наслаждался новым и необычным своим состоянием... В походе он, как вспоминал современник, «не подчинялся никакому режиму, и его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появляясь там, где ей вздумается. В бою она искала самых опасных мест». 12 октября, как говорится в донесении, Лермонтов на фуражировке около Шали, «пользуясь плоскостью местоположения, бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников». 15-го он «с командою первый прошел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии выстрела от пушки. При переправе через Аргун он действовал отлично... и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно кинулся на партию неприятеля, которая тотчас же ускакала в ближайший лес, оставив в руках наших два тела».

Около 20 октября Лермонтов пишет Алексею Лопухину и снова в некоем буднично-военном тоне: «Пишу тебе из крепости Грозной, в которую мы, то есть отряд, возвратился после 20-дневной экспедиции в Чечне. Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижала: я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую изо ста казаков – разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то, авось, что-нибудь дадут; я ими только четыре дня в деле командовал и не знаю еще хорошенько, до какой степени они надежны; но так как, вероятно, мы будем еще воевать целую зиму, то я успею их раскусить. Вот тебе обо мне самое интересное. Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает, что с вами сделалось; забыли что ли? или пропадают? Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна; а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем. Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснет от моего рассказа, а тебя вызовет в другую комнату управитель, и я останусь один и буду доканчивать свою историю твоему сыну, который сделает мне кака на колена».

27 октября отряд Галафеева двинулся в новый поход. В этот же день начались жаркие дела. Войска шли по узкой лесной тропе под перекрестным огнем неприятеля, теряя людей и не чая, как быстрее выбраться из чащи... Как писал со слов артиллериста Мамацева историк В. Потто, «последний арьергардный батальон, при котором находилось орудие Мамацева, слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос с своею командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры сторожили момент, чтобы кинуться на горцев, если б они добрались до орудий. Но этого не случилось. Мамацев подпустил неприятеля почти в упор и ударил картечью. Чеченцы отхлынули, но тотчас собрались вновь, и начался бой, не поддающийся никакому описанию. Чеченцы через груды тел ломились на пушки; пушки, не умолкая, гремели картечью и валили тела на тела».

В тот же день, по донесениям, Лермонтов «первый открыл отступление хищников из аула Алды и при отбитии у них скота принимал деятельное участие, врываясь с командой в чащу леса и отличаясь в рукопашном бою с защищавшими уже более себя, нежели свою собственность, чеченцами». На следующий день Лермонтов при переходе через Гойтинский лес «первый открыл завалы, которыми укрепился неприятель, и, перейдя тинистую речку, вправо от помянутого завала, он выбил из леса значительное скопище, покушавшееся противиться следованию нашего отряда, и гнал его в открытом месте и уничтожил большую часть хищников, не допуская их собрать своих убитых».

30 октября отряд подтянулся к уже знакомой речке Валерик... И снова бой – опять устроенные горцами завалы, опять штурм высокого берега, рев пушек и визг картечи, опять бой в лесу и красная вода в реке... горы тел... «При речке Валерике поручик Лермонтов явил новый опыт хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятельской, из которой малая часть только обязана спасением быстроте лошадей, а остальная уничтожена». Ахверды-Магома очистил эту позицию гораздо быстрее, чем это было 11 июля... О, Гегель!.. здесь не скоро образуется гниющее болото мира и покоя... Этот край многократно обновился – и еще обновится – реками крови... Лермонтов воюет, и душа его спит. Он как бы забыл о Боге, о старцах Бетлеми и о том, что убийство – тяжкий грех... Сеют смерть и красавец Монго, и граф Ламберт, и Мартышка-стихотворец... Их совесть спокойна. Все в порядке: идет обыкновенная бойня, а не война, так как почти ничего и никем не завоевывается... Сражения происходят по нескольку раз на одном и том же месте.

После короткой поездки в Ставрополь 6—8 ноября Лермонтов опять в отряде Галафеева. Большой экспедицией, состоящей из нескольких крупных отрядов, командует сам генерал-адъютант Граббе. Запылали аулы Большой Чечни, затрещали вырубаемые сады... В лесах и ущельях горцы пытаются дать отпор, но всегда без успеха. Три армии во главе с мюридами Джеват-ханом, Шуаиб-муллой и Домбаем предпринимают атаку за атакой. Горцы отчаянно лезут на пушки, ложатся кучами, гибнут от штыков, не умея им противостоять. Погода стоит уже ненастная, в горах выпало много снегу. Солдаты и лошади измучены до предела.

20 ноября отряд вернулся в Грозную. Граббе решил прекратить военные действия и распустить войска на зимние квартиры. Все те места, где шли бои летом и осенью этого года, вернулись под власть Шамиля. Все жертвы оказались напрасными. Шамиль, популярность которого на Кавказе необыкновенно возросла, разъезжал по аулам, проповедуя шариат и газават (закон Корана и Священную Войну), готовясь к новой борьбе.

В конце ноября Лермонтов приехал в Ставрополь. Он получил наконец патент на «чин поручика гвардии», присвоенный ему еще в декабре 1839 года и только что утвержденный. Числясь в пехотном полку, Лермонтов все-таки не простой пехотный офицер, а гвардеец. Он получил приказ явиться в штаб Тенгинского полка, чтобы быть зачисленным налицо. Однако Граббе не торопил его с отъездом. 9 декабря генерал-лейтенант Галафеев подал рапорт с описанием решительных и мужественных действий Лермонтова во время экспедиций и с просьбой перевести его «в гвардию тем же чином с отданием старшинства», а Граббе представил Лермонтова к награде золотой саблей с надписью «За храбрость». Все эти представления были отосланы для утверждения в Петербург.

Каждый день Лермонтов обедает в многолюдном офицерском обществе у генерал-адъютанта Граббе. Он и Лев Сергеевич Пушкин чаще всего занимают обедающих разговорами и остротами. Здесь были оправившийся от раны Дорохов, Бибиков, Александр Долгорукий, Трубецкой, Монго, Ипполит Вревский, начальник штаба полковник Александр Семенович Траскин, Васильчиков, Вольф и еще множество лиц, по большей части молчаливых, – Лермонтов и Пушкин называли этих жующих молчальников «картинною галереею».

Граббе полон литературных интересов – в молодости он писал стихи, а сейчас ведет записки о пережитом, передуманном и прочитанном. Траскин тоже усердный читатель – они с Граббе обмениваются книгами и впечатлениями. «Героя нашего времени» они прочли, знают и стихи Лермонтова. Отношение их к нему очень уважительное. В декабре прислан был Краевским в Ставрополь и сборник «Стихотворения М. Лермонтова», с интересом принятый здешним пестрым обществом... у Лермонтова вновь появились надежды не только на отпуск, но и на отставку. Возродилась мечта стать литератором, издателем собственного журнала.

Офицеры нередко собирались у Ипполита Вревского, с которым Лермонтов познакомился еще до первой ссылки. Тут видел он декабриста Михаила Назимова, юнкера Кабардинского егерского полка, стоявшего в Прочном Окопе. Назимов только что произведен был в юнкера из рядовых. В свои сорок лет он был совершенно седой, но брови и усы у него были черные. Когда он появлялся, офицеры прекращали свою обычную болтовню. Начинался серьезный разговор. Назимов состоял в Северном обществе с 1823 года, близко знал Рылеева и, конечно, всех других петербургских декабристов, «солдат Рылеева». Из окна своей камеры в Петропавловской крепости он видел казнь пятерых, осужденных на смерть. Одиннадцать лет провел в Сибири. Рассказы Назимова потрясали душу. Но когда он начинал рассуждать о теперешнем положении дел в России, Лермонтов с трудом воздерживался не только от возражений, но и от насмешки, так как Назимов считал, что многие нынешние распоряжения правительства разумны и ведут ко благу и что в литературе якобы начинает процветать свободная мысль, особенно в журналистике... Но не всегда возражения Лермонтова были насмешкой, хотя и могли показаться таковой. Однажды на вопрос Назимова о том, какое направление у нынешней молодежи, Лермонтов ответил:

– У нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин.

Он ответил за всех своих сверстников, и это была правда. Назимов пожал плечами и умолк.

Во второй половине декабря Лермонтов отправился в Анапу, в штаб Тенгинского пехотного полка. Уже стояла зима со снегом и оттепелями... путь оказался нелегким. В Тамани, по-зимнему неприветливой, Лермонтов навестил декабриста Николая Лорера, снимавшего домик возле Фанагорийской крепости, – он привез ему письмо и книгу («О подражании Христу» Фомы Кемпийского) от его племянницы А. О. Смирновой-Россет (то и другое она передала Лермонтову в Петербурге перед его отъездом). «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился, – вспоминал Лорер. – Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, теплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства... Не могу отдать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».

31 декабря Лермонтов присутствовал на полковой проверке в Анапе. Здесь и встретил новый – 1841 – год. 5 или 6 января он был вызван в Ставрополь – его ждал сюрприз: из Петербурга пришел приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска. Его, без сомнения, выхлопотала бабушка... О, это, как показалось ему, было хорошее предзнаменование! 14 января он получил отпускной билет и выехал. Перед отъездом генерал Граббе вызвал его, и они долго беседовали без свидетелей... Граббе вручил Лермонтову письмо для передачи Ермолову.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

1

30 января 1841 года в 4 часа пополудни, в большой – свыше двадцати градусов – мороз Лермонтов въехал в Москву. Здесь его ждала бабушка. Повидавшись с родными, навестив друзей, передав письмо Граббе Алексею Петровичу Ермолову, он вместе с бабушкой отправился в Петербург. Они прибыли сюда 5 февраля, во время масленицы, и поселились на Шпалерной, в доме приятельницы Арсеньевой – Татьяны Тимофеевны Бороздиной. Это был одноэтажный деревянный особняк. Изголодавшись по дружескому общению, Лермонтов целые дни разъезжал по городу. Соллогуб, Краевский, Одоевский, Ростопчина, Карамзины... В первые же дни он появился в большом свете. 9 февраля, в Прощеное воскресенье, он был на многолюдном балу в доме Воронцовых-Дашковых, где присутствовали императорская чета и великий князь Михаил Павлович. Опальному офицеру не полагалось быть на балу в присутствии членов царской семьи. Хозяйка дома графиня Александра Кирилловна, заметив грозный взгляд великого князя, обращенный на Лермонтова, увела Лермонтова через задние покои, и он уехал. А ей пришлось взять всю ответственность на себя, упрашивать великого князя не гневаться. Лермонтову не хотелось осложнять отношений с начальством, так как сразу по приезде в Петербург начал хлопоты об отставке. Однако возродившиеся было надежды на отставку опять поколебались: он узнал, что в наградах, к которым он был представлен, ему отказано.

В эти дни он писал А. И. Бибикову в Ставрополь: «Начну с того, что объясняю тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощеньи моем, а мне дали отпуск; но скоро еду опять к вам, и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот какие беды: приехав сюда в Петербург на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г. Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я был принят очень хорошо... 9-го марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук... Верно, отряд не выступит прежде 20 апреля, а я к тому времени непременно буду. Покупаю для общего нашего обихода Лафатера и Галя и множество других книг».

Лермонтова вызвал дежурный генерал Главного штаба Клейнмихель, относившийся к нему еще с 1837 года весьма предубежденно, и объявил, что он «уволен в отпуск лишь для свидания с бабушкой, а что в его положении неприлично разъезжать по праздникам, особенно когда на них бывает двор, и что поэтому он должен воздержаться от посещений таких собраний». Бабушка продолжала хлопоты. Скоро должен был приехать из Москвы Жуковский, который закончил свою деятельность при дворе и собирался в Германию, где ждала его молодая невеста. Карамзины были уверены, что Жуковский не откажется замолвить слово за Лермонтова если не перед императором, то перед императрицей.

Краевский принес Лермонтову ворох журналов с отзывами о «Герое нашего времени» и «Стихотворениях» и убедил его внимательно прочитать все это, даже писания Бурачка, издателя «Маяка современного просвещения и образованности», который совершенно не принял романа. В «Северной пчеле» – две похвальные статейки Булгарина... Лермонтов уже знал, откуда это взялось (бабушка, желая сделать добро внуку, пошла к известному журналисту Булгарину и дала ему 500 рублей, не видя в этом ничего плохого). Отзыв Булгарина был удивительно нелеп. Похвалы его были сокрушительны: «Герой нашего времени», – писал он, – есть создание высокое, глубоко обдуманное, выполненное художественно. Господствующая идея есть разрешение великого нравственного вопроса нашего времени: к чему ведут блистательное воспитание и все светские преимущества без положительных правил, без веры, надежды и любви? Автор отвечает своим романом: к эгоизму, к пресыщению жизнью в начале жизни, к душевной сухотке, и наконец к гибели». Честно отрабатывая свои деньги, Булгарин призывал: «Родители, юноши, девицы! Читайте, изучайте и поучайтесь!» Лермонтов хохотал как безумный, громко повторяя эту фразу... Бурачок, однако, был еще смешнее: «Психологические несообразности на каждом шагу перенизаны мышлением неистовой словесности, – писал он о «Герое...». – Короче, эта книга – идеал легкого чтения. Она должна иметь громкий успех! Все действующие лица, кроме Максима Максимыча... удивительные герои; и при оптическом разнообразии, все отлиты в одну форму – самого автора Печорина, генерал-героя, и замаскированы, кто в мундир, кто в юбку, кто в шинель, а присмотритесь: все на одно лицо и все – казарменные прапорщики, не перебесившиеся. Добрый пучок розог – и все рукой бы сняло!..» И далее: «Весь роман – эпиграмма, составленная из беспрерывных софизмов, так что философии, религиозности, русской народности и следов нет... В ком силы духовные заглушены, тому герой наших времен покажется прелестью, несмотря на то, что он – эстетическая и психологическая нелепость. В ком силы духовные хоть мало-мальски живы, для тех эта книга – отвратительно несносна».

Краевский показал Лермонтову письмо казанского студента Артемьева, возмутившегося нападками Бурачка на «Героя...», очень толковое письмо. Он писал о «Маяке...»: «За что же там не хотят признать «Героя нашего времени» прекрасною творческою книгою? За то, что Лермонтов можно (да кажется и должно) сказать – единственный представитель нашей литературы – не вставил в свою книгу азбучных сентенций, не сказал, что порок гнусен, а добродетель похвальна! Да неужели весь век сидеть нам с указкой? Стражи «Маяка» боятся, что мы все, прочитавши книгу Лермонтова, сделаемся такими же героями нашего времени, как и Печорин».

В журнале Погодина «Москвитянин», начавшем выходить с этого года, во втором номере – большая статья Степана Шевырева. Он принял и высоко оценил все – и автора с его стихами и прозой, и многих героев романа Лермонтова, и описанную им природу Кавказа, но осудил Печорина... Он принимал его только как урок, как предостережение (подобно Булгарину). Начал с похвал: «По смерти Пушкина ни одно новое имя, конечно, не блеснуло так ярко на небосклоне нашей словесности, как имя г. Лермонтова. Талант решительный и разнообразный, почти равно владеющий и стихом и прозою... Он и одушевленный лирик и замечательный повествователь». Похвалы следуют и далее, но они не общего характера, не попусту. «Верное чувство жизни, – пишет он, – дружно в новом поэте с верным чувством полезного. Его сила творческая легко покоряет себе образы, взятые из жизни, и дает им живую личность. На исполнении видна во всем печать строгого вкуса: нет никакой приторной выисканности, и с первого раза особенно поражают эта трезвость, эта полнота и краткость выражения, которые свойственны талантам более опытным, а в юности означают силу дара необыкновенного»

Вспомнив, что Пушкин впервые прославился поэмой из кавказской жизни, Шевырев отметил, что и «новый поэт наш начинает также Кавказом... Нам понятно, почему дарование поэта, о котором мы говорим, раскрылось так быстро и свежо при виде гор Кавказа. Картины величавой природы сильно действуют на восприимчивую душу, рожденную для поэзии, и она распускается скоро, как роза при ударе лучей утреннего солнца. Ландшафт был готов. Яркие образы жизни горцев поразили поэта; с ними смешались воспоминания столичной жизни, общество светское мигом перенесено в ущелья Кавказа, – и все это оживила мысль художника».

Так же, как и Белинский, Шевырев противопоставил Лермонтова Марлинскому (у которого он видит «яркость и пестроту красок», желание «насиловать образы и язык», «кидать краски с своей палитры гуртом, как ни попало»): «Кавказский пленник» был почти уж забыт читателями с тех пор, как «Аммалат-Бек» и «Мулла-Нур» пестротою щедро наляпанных красок бросились им в глаза. Потому с особенным удовольствием можем мы заметить в похвалу нового кавказского живописца, что он не увлекся пестротою и яркостью красок, а, верный вкусу изящного, покорил трезвую кисть свою картинам природы и списывал их без всякого преувеличения и приторной выисканности. Дорога через Гуд-гору и Крестовую, Кайшаурская долина описаны верно и живо».

Шевырев выделил из всех частей романа две – «Бэлу» и «Княжну Мери», как самые значительные, – одну «из жизни племен кавказских», другую «из светской жизни русского общества». «Вся эта повесть вынута прямо из нравов черкесских», – пишет он. «В другой картине, – говорит он, – вы видите русское образованное общество. На эти великолепные горы, гнездо дикой и больной жизни, оно привозит с собой свои недуги душевные, привитые к нему из чужи, и телесные – плоды его искусственной жизни... Весь этот мир – верный сколок с живой и пустой нашей действительности. Он везде один и тот же... в Петербурге и в Москве, на водах Кисловодска и Эмса. Везде он разносит праздную лень свою, злоязычие, мелкие страсти». Затем пошел разговор о героях. «Из побочных лиц первое место мы должны, конечно, отдать Максиму Максимовичу, – пишет Шевырев. – Давно, давно мы не встречались в литературе нашей с таким милым и симпатичным характером, который тем приятнее для нас, что взят из коренного русского быта». После «выродка» Грушницкого и «материалиста и скептика» доктора Вернера Шевырев переходит к женским образам: «Бэла и княжна Мери образуют между собою две яркие противоположности, как те два общества, из которых каждая вышла, и принадлежат к числу замечательнейших созданий поэта, особенно первая». Что касается Веры, то Шевырев видит в ней лишь «лицо вставочное и не привлекательное ничем». Отметив вскользь «два маленьких эскиза» – «Тамань» и «Фаталиста», – он все остальные страницы статьи посвятил Печорину, то есть главному герою романа, к которому «как нити паутины, обремененной яркими крылатыми насекомыми, примыкают к огромному пауку, который опутал их своею сетью». Это «живой мертвец». Он «скучал в Петербурге, скучал на Кавказе, едет скучать в Персию; но эта скука его не проходит даром для тех, которые его окружают. Рядом с нею воспитана в нем непреодолимая гордость духа, которая не знает никакой преграды и которая приносит в жертву все, что ни попадется на пути скучающему герою, лишь бы ему было весело... Бывают минуты, что он понимает вампира... Половина души его высохла, а осталась другая, живущая только затем, чтобы мертвить все окружающее». Шевырев признал, что такой характер может быть в жизни, но – не в России, а на Западе. Там литература разбивает на осколки и размножает в бесчисленных маленьких копиях великие образы Фауста, созданного Гёте, и Байроновых Манфреда и Дон-Жуана. Эти герои – титаны. В копиях же не остается от этого титанизма и следа... «Печорин, конечно, не имеет в себе ничего титанического, – пишет Шевырев. – Он и не может иметь его; он принадлежит к числу тех пигмеев зла, которыми так обильна теперь повествовательная и драматическая литература Запада... Но не в этом еще главный его недостаток. Печорин не имеет в себе ничего существенного, относительно к чисто русской жизни, которая из всего прошедшего не могла извергнуть такого характера. Печорин есть один только призрак, отброшенный на нас Западом, тень его недуга... Там он герой мира действительного, у нас только герой фантазии – и в этом смысле герой нашего времени».

Пытаясь найти в образе Печорина хоть что-нибудь полезное, Шевырев портит свою статью сентенцией булгаринского толка: «Он выдает нам этот призрак, принадлежащий не ему одному, а многим из поколений живущих, за что-то действительное, – и нам становится страшно, и вот полезный эффект его ужасной картины... Употребим же с пользою урок, предлагаемый поэтом. Бывают в человеке болезни, которые начинаются воображением, и потом мало-помалу переходят в существенность. Предостережем себя, чтобы призрак недуга, сильно изображенный кистью свежего таланта, не перешел для нас из мира праздной мечты в мир тяжкой действительности».

Итак, Шевырев, искренне расположенный к Лермонтову, не понял в его романе главного – Печорина.

Краевский советовал Лермонтову сделать второе издание романа. Тот согласился, и дело пошло так быстро, что помогавший Краевскому в издании книг Лермонтова Александр Киреев (тот самый служащий Петербургской театральной конторы, пытавшийся некогда помочь ему в постановке «Маскарада») выдал ему деньги вперед. Лермонтов решил прибавить к роману общее предисловие. «Эта книга, – писал он, – испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей... Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?.. Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями: у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает и, к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить – это уж Бог знает!»

Между тем Краевский подкладывал ему на стол все новые и новые журналы с критикой, в основном – хвалебной, утверждающей первенство Лермонтова в современной литературе. Греч писал в «Русском вестнике», что «Герой нашего времени» относится к малому числу «превосходнейших произведений нашей литературы вообще». Белинский в обзоре «Русская литература в 1840 году»: «Оригинальных изящных произведений в прошлом году вышло немного; но «Герой нашего времени» и «Стихотворения Лермонтова» – эти две книжки, которые одинокими пирамидами высятся в песчаной пустыне современной им литературы, – делают 1840 год одним из плодороднейших в литературном отношении и дает ему цену хорошего десятилетия».

Не менее многочисленны были отзывы на книгу стихотворений. Две статьи написал Белинский. Одну, как бы предварительную, небольшую («простое библиографическое известие», как назвал ее Белинский, но это была яростная полемика с недоброжелателями Лермонтова) – в «Отечественных записках» 1840 года за ноябрь, другую – капитальную, там же, во втором номере 1841 (вышел 1 февраля). Посвятив почти половину статьи рассуждениям на тему о том, что такое настоящая поэзия, Белинский наконец говорит: «Немного поэтов, к разбору произведений которых было бы не странно приступать с таким длинным предисловием, с предварительным взглядом на сущность поэзии: Лермонтов принадлежит к числу этих немногих... Подробное рассмотрение небольшой книжки его стихотворений покажет, что в ней кроются все стихии поэзии, что она заключает в себе возможность в будущем нескольких и притом больших книг... Мы увидим, что свежесть благоухания, художественная роскошь форм, поэтическая прелесть и благородная простота образов, энергия, могучесть языка, алмазная крепость и металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразие идей, необъятность содержания – суть родовые характеристические приметы Лермонтова и залог ее будущего, великого развития».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю