Текст книги "Восемь минут тревоги (сборник)"
Автор книги: Виктор Пшеничников
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Ему никто не возражал, и выходило, что сержант уговаривал сам себя.
Не зная толком, что такое пурга, Паршиков со слов сержанта заключил только одно: собак сейчас жалеть не надо. Иначе… Что могло случиться иначе, он догадывался, наслышан был уже с первых дней службы на заставе. Но истинный смысл надвигавшейся беды он почувствовал лишь в глуховатых словах сержанта.
– Пошел, Осман! Вперед! – скомандовал он вожаку, сам тем временем разворачивая упряжку в обратную сторону и мечтая лишь об одном: только бы не сбиться с пути.
Странное затишье окружило пограничный наряд. Так же визгливо скрипели полозья тяжело груженной нарты с необходимой пограничникам поклажей. Так же вырывалось из глоток бегущих собак свистящее дыхание. Но надо всем уже нависло что-то тяжелое, давящее на мозг, гнетущее душу. Вот что, видимо, ощущал Осман задолго до того, как они получили с заставы предупреждение о пурге…
Теперь океан оставался по левую руку. И странно: чем дальше отодвигалась в ночь его мрачная ледовая кромка, тем спокойней становилось у Паршикова на сердце. Словно там, у самого уреза застывшей воды, его поджидало неминуемое несчастье, а теперь его удалось избежать, они непременно возвратятся домой, и все будет хорошо.
Мрак по-прежнему разливался над глухо затаившейся тундрой. Казалось, еще шаг – и полетишь в разверстую на пути пропасть, ухнешь в ледовый разлом, который поглотит тебя бесследно. Но чудился впереди – и Паршиков ясно ощущал это! – некий таинственный свет, которого и следовало держаться, чтобы окончательно не пропасть. И Паршиков неуклонно, сам не зная зачем, правил на этот привидевшийся ему свет, потихоньку заворачивая к нему всю упряжку во главе с широкогрудым Османом.
Старший наряда пока что молчал, и по этому молчанию Паршиков определял, что действует правильно, что они находятся на верном пути.
Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался пласт на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчетную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги.
От разгоряченных тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно: долгие, протяжные вздохи Башкатова, который еще раньше, в балке́, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки – не приведи господь.
Наконец сержант не выдержал, оборвал Башкатова:
– Не скули ты! Еще не подохли, а ты голосишь. Проскочим, говорю, в первый раз, что ли? Не махать же было до балка́ на фланге! Да и Осман не шел.
Все молча согласились, что «махать» до обогревательного домика на фланге не имело смысла: дорога к дому – всегда дорога к дому, по ней придешь и ползком.
Правда, пока ползти не приходилось: нарта шла и шла, собаки тянули сосредоточенно, без сбоев, будто ничего не случилось, будто уже сумели счастливо избежать беды. Только Паршиков краем глаза заметил, что Анучин стал чаще поглядывать на свои светящиеся часы, да сержант время от времени принимался, как совсем недавно Паршиков, что-то уминать вокруг себя, перекладывать и без того хорошо уложенную, перетянутую веревками кладь.
– Тараканьи бега, черт бы их побрал… – бросил в пустоту Анучин и, злобясь на собак, подсказал Паршикову: – Огрей ты их хорошенько!
Заранее примиряясь с, самым худшим, Башкатов длинно, по-бабьи выдохнул: «Ох-хо-хо…», – но сержант, зная опасность такого настроения, осек их обоих:
– Заткнитесь вы там! Вас везут – и молчите! Только душу травите, помочь-то все равно нечем…
Паршикову тоже показалось, что едут они подозрительно долго и вроде бы совсем в другую сторону. Но он старался меньше думать об этом, пока с каким-то прежде неведомым страхом внезапно не обнаружил, что мерцавший ему впереди призрачный свет исчез. Вот тут его впервые по-настоящему охватило беспокойство, и он сдавленным, противным самому себе голосом спросил сержанта, так ли они едут.
На удивление, сержант отозвался раздраженно:
– Не знаю!
Оп и в самом деле не знал, хотя компас, по которому на вынужденной остановке сержант сверился с маршрутной схемой, показывал верное направление, и под крошечным стеклом живым комариком подрагивала черная с красным стрелка.
Сержант догадывался, что́ сейчас происходило с Паршиковым, но и сам ничем не мог помочь первогодку-каюру, потому что в такую темень и самый надежный компас, дав верное направление, не выведет точно к месту. Даже и с компасом мимо нужного места проскочишь в темени всего в десяти шагах. Поэтому оставалось одно: ждать и надеяться.
Неуловимо менялась тундра, готовясь показать истинное свое лицо. Ветер тянул уже не лениво, как вначале, а резко, с напором, тормозя бойкий ход собачьей упряжки, и с каждой минутой все набирал угрожающую мощь. Снежная злая крупка, летевшая с космической высоты, запела сначала нежно, с чиликаньем, лаская слух новым звуком, но потом стала больно сечь не закрытую подшлемником часть лица. Паршиков намеренно не отворачивался, упрямо пялил глаза в непроглядную тьму. Он все твердил с упорством кому-то неведомому: «Врешь, не выйдет! Я еще похожу под солнцем! Я еще покупаюсь в реках. Меня так просто не свалишь».
Наконец снег встал отвесной стеной – странно серый, неразличимый в ночи, но хорошо ощутимый на ощупь. Упряжка замерла. На минуту вроде даже стало теплее, потому что погасла скорость встречного ветра. Но потом мороз подступил вплотную.
Паршиков соскочил с нарты, запнулся ногой за боковой борт и, не удержав равновесия, плюхнулся в снег. Ободрал о жесткий наст нос и щеки. Однако ни уговоры, ни приказы не помогали: собаки залегли намертво, хоть тяни их за шкуры, хоть бей.
Паршиков беспомощно потоптался вокруг Османа, кинулся было к пристяжке, да только ездовые лежали пластом.
– Все! Приехали. Ставить палатку, быстро! – приказал всему наряду сержант.
Пурговая палатка с колышками для ее установки была наготове, поставить ее было делом недолгим. Но ветер рвал прочную ткань из рук, бил незакрепленными пологами по лицу наотмашь, словно казнил людей за их нерадивость и напрасную трату времени. Загремел задетый кем-то нечаянно не то котелок, не то примус, и сержант неожиданно зло вскипел:
– Вы там! Под ноги надо смотреть! Башкатов, свети прямее! Вот сюда свети. Ты, Паршиков, чего ждешь? Готовь нарту!
Паршиков бросился вслед за другими переносить продукты и другое имущество в кое-как закрепленную палатку. В общей суете и неразберихе он натыкался то на одного, то на другого, пока сержант не прикрикнул:
– Собак отвязывай, собак!
Паршиков торопливо опрокинул опустевшую парту, метнулся к собакам. Какое-то шестое чувство подсказывало ему правильные действия, которые до этого вроде бы начисто вылетели из головы. Опрокинутую тяжелую нарту он укрепил с наветренной стороны, а мокрых, опасно остывающих собак вместе с вожаком расположил с подветренной. Торопливо роздал всем корм, вожаку щедро подложил побольше.
– Воткни остол! – напоследок напомнил сержант. – Иначе сорвутся, уйдут.
Паршиков глубоко в снег вогнал остол, ведущую постромку всей упряжки крепко привязал к задку нарты. Рукавицы на перекинутой через шею тесьме пришлось снять, и пальцы на лютом морозе не слушались, стали чужими и крючковатыми. Но иначе справиться с узлами было невозможно.
Наконец Паршиков одолел тугой узел негнущейся оледенелой шлеи. Чувство вины за потерю дороги, которое он испытывал до последнего момента, притупилось. Просто его поглотила работа и полное равнодушие ко всему, что ждало их всех впереди.
В палатку он ввалился последним, вполз в нее почти на четвереньках.
Анучин уже хлопотал с примусом, то и дело роняя на пол запасную иглу, и поминутно при этом ругался. Терпко, совсем нездешне пахло керосином; к горлу каюра подступал тошнотворный комок. Паршиков понимал: это от слабости, от голода и холода, и это скоро пройдет. Если бы не этот отвратительный керосиновый дух!..
Он едва успел высунуть голову за полог, под свист ветра, как его вырвало и раз, и другой. Горячая волна ободрала горло, ударила жаром в виски, глаза от натуги вот-вот готовы были вылезти из орбит.
За спиной он услышал, как сержант из глубины палатки заботливо спросил:
– Ну что, полегче стало?
Он тяжело мотнул головой, и получилось, будто он поклонился набиравшей силу пурге.
– Ты чего, никогда керосина не нюхал? – догадавшись, спросил у Паршикова сержант, когда он вновь втянул застывшую голову внутрь палатки и опустил на место полог. – Или тебя пургой так ухайдакало? Нездоров, что ли?
Паршиков без слов помотал в воздухе пятерней, тужась изобразить улыбку и как бы сказать этим: мол, все в порядке.
– Э, парень, да ты совсем того… Ну, ничего, сейчас подкрепимся. Только старайся не спать… Или лучше вздремни немного. А, как?
Паршиков не отвечая – вдруг заново вспомнил, приписал себе, что именно по его вине нарта сошла с маршрута, – сгреб коробку с присоединенным к ней следовым фонарем, ползком потянулся к выходу.
– Ты куда, молодой? – обеспокоенно окликнул его сержант.
– П-по н-нужде, – промямлил Паршиков, опасаясь в этот момент, что его остановят, не дадут сделать задуманное.
Он знал почти наверняка, чувствовал, что находится где-то неподалеку от балка́, словно там, за укрытыми в ночи фанерными стенками домика, кто-то заботливый подавал ему неслышные знаки, настойчиво призывал к себе, и не было сил не откликнуться на этот зов.
Его не задержали, чего он опасался больше всего, и он, на всякий случай привязавшись одним концом веревки к палатке, ступил в темноту.
Первый же страшный порыв ветра едва не сбил его с ног, закружил, словно легкий жестяной флюгерок, во все стороны. Нечем стало дышать, темнота показалась живой и злобной, будто потревоженный зверь. Паршиков включил фонарь. Луч тыкался, плясал под ногами, высвечивая громоздкие от настывшего льда торбаса. Под подошвами возникали глубокие осыпи снега. Их тут же заметало с неимоверной быстротой.
Через десяток-другой шагов он запнулся, потерял равновесие и упал. Руки в теплых рукавицах наткнулись на какое-то полено, которое, сколько он ни щупал, не кончалось – таким было длинным.
Паршиков зубами сорвал рукавицу, потрогал полено голой рукой и не поверил самому себе.
– Братцы! – прошептал он неповинующимися губами, стянутыми холодом. – Братцы, нашел, а!
Ему казалось, что в обратный путь он движется стремительно, прямо-таки летит, как на крыльях. На самом деле он едва переступал, повисая в бессилии на ведущей к палатке длинной веревке. Сопротивление ветра было огромно, и Паршиков перебирал по веревке руками, будто только-только выучившийся ходить младенец в своем манеже.
Его уже искали. Обеспокоенные отсутствием каюра, пограничники вышли навстречу, подхватили под руки.
– Братцы! – падая на их протянутые руки, только и выговорил каюр. – Заструг! Я нашел заструг. Это Бабкин тапок. Другого на пути не было, я заметил. От него рукой подать до балка́, я знаю, я покажу…
В балке́, который они не так уж давно и покинули, вовсю шарил ветер, гудел, словно черт играл на трубе, в железной печурке. Мелкие осколки стекла вперемешку со снегом хрустели под ногами. Сержант поднял с пола искореженную банку из-под сгущенки с неровными, зазубренными краями.
– Росомаха! Прошибла стекло и впрыгнула, пока мы осматривали фланг. Ну, подлая, ты дождешься!
Распаковав комплект инструментов для починки нарты, сержант наскоро заколотил окно, принялся, ни секунды не мешкая, растапливать печь, морозом выстуженную до белизны. Вскрыли неприкосновенный запас, прямо в банках, не сливая в котелок, разогрели консервированную картошку, колбасу, сразу наполнившие бало́к запахами дома…
Понемногу жизнь возвращалась ко всем четверым, заставляя думать, говорить, улыбаться. И Паршиков глуповато, счастливо глядя на остальных, улыбался одними губами, неправдоподобно вспухшими, потому что в спешке, забывчивости он вышел из палатки без подшлемника, в одной только шапке.
– Ну, молодой, нецелованный, вернешься домой, на гражданку, все девки твои будут – с такими-то губами, – посмеивался над Паршиковым сержант. – Так и быть, вручим тебе перед дембелем остол. На память. Чтоб помнил дольше…
Он помнил. Стоя у края поросшей сизым ягелем лощины, слегка залитой водой, заново переживая в эти мгновения случившееся с ним четыре года назад, Паршиков помнил все до мельчайших подробностей. Помнил то, как наряд, экономя продукты, чтобы растянуть их запас подольше, пережидал пургу почти неделю. И то, как с заставы к ним пытались пробиться, но не пустила пурга. И еще помнил, как начальник заставы, увидев их всех живыми и невредимыми, выслушав доклад старшего, что вывел их к балку́ молодой каюр, вдруг снял со своего кителя зелененький, похожий на орден знак «Отличник погранвойск» и прикрутил его Паршикову. И все остальные дни долгой солдатской службы вспомнил сейчас лейтенант Паршиков до мелочей.
Круто развернувшись, он заспешил от лощины к вездеходу, откуда уже обеспокоенно поглядывал в сторону лейтенанта белобрысый сержант, водитель этой чудо-машины. Уже захлопнув дверцу, отгородившись толстым оргстеклом от чарующих запахов тундры, лейтенант усмехнулся. И было чему. После памятной пурги он потихоньку ото всех, плеснув в баночку керосину, уходил за казарму или еще дальше, в тундру, вдыхал и вдыхал поначалу мутивший его керосиновый «аромат», приучая себя к тошнотворному, почти не переносимому им запаху. И вот – приучил…
– Товарищ лейтенант, – впервые за многие километры пути прервал его размышления водитель. – Можно вопрос? Вы раньше когда-нибудь в тундре бывали? Нет? О, тут такое, такое… Знаете, летом гусей, уток – тьма. Я такого сколько живу – не видел. А зимой песцы тявкают, белые медведи встречаются, даже росомахи.
– И росомахи? – Он улыбнулся, живо представив себе бало́к и распоротую зверем банку из-под сгущенки.
– Да, росомахи. И белые медведи. Во-от такущие.
– Ну, значит, увижу.
– Конечно, увидите. Скучать не придется.
Он и не собирался скучать. Первые две недели, приняв дела, мотался с нарядами по участку заставы от фланга до фланга, силясь многое успеть за куцый, стремительно убывающий полярный день. Как бы заново знакомился с заставой. Иногда называл про себя имя заставы, обращался к ней, словно к живой: «Аларма, Аларма! Как же ты изменилась!..»
От прежней заставы, сложенной из бревен, не осталось и следа. Эта была сплошь из ребристого алюминия, на высоких сваях, просторная. И все равно Паршиков был не в силах отделаться от мысли, что старая, пошатывающаяся от напоров пурги, постанывающая каждым своим сочленением, каждым бревнышком, была ему и милей, и дороже. И совладать с этим щемящим чувством утраты, как-то перестроить себя Паршиков, сколько ни старался, не мог.
Его тянуло на побережье. Неодолимо манил океан, в котором за всю солдатскую службу он так ни разу и не искупался: не отважился, слишком холодно. Но в грозном, заранее предупреждающем рокоте его воли Паршикову слышалось гораздо большее, чем заурядный накат отяжелевшей воды… После долгой полярной ночи каждый год, примерно пятого февраля, тонкий ободок северного солнца проступал над выбеленной тундрой, подкрашивал ее нежно-розовой акварелью. Наступавший вслед за этим мрак становился еще гуще и ненавистней. Но дни его были сочтены. Уже в середине февраля застава праздновала День солнца – торжественно, как бы и впрямь встречая такой желанный, так долго не наступавший день…
Однажды, возвратись с побережья, уже охваченного предзимней промозглой хмарью, с трудом уйдя от воды, ставшей накануне холодов маслянисто-черной, густой, он услышал сигнал тревоги.
– Товарищ лейтенант! – доложили ему. – На левом фланге участка, примерно в трех кабельтовых от берега, наряд заметил парусно-моторную яхту!
Дальнейшему наблюдению помешал туман.
Тотчас вызвали вертолет. Пройдя челноком над указанным районом, ныряя в разрывы облаков, вертолет вскоре благополучно вышел на цель, выбросил скатанный в бухту шторм-трап. Длинная веревочная лестница казалась с земли нитяной, слишком хилой и ненадежной, на которую ступи – оборвется, и ухнешь прямо в остывающую, будто солидол, воду пополам с бурым крошевом льда.
Ветра не было, и тяжелая винтокрылая машина намертво зависла над едва проступавшим сквозь туманную наволочь судном. Спустившаяся по шторм-трапу тревожная группа доложила результаты осмотра: якорь сорван, судно дрейфует. Людей на яхте нет.
Одновременно с этим по радио поступил доклад от берегового наряда, обследовавшего стык воды и суши: у Седого валуна обнаружен притопленный плотик, от которого следы нарушителя тянулись в наш тыл.
Лейтенант поднял на ноги всех. Он знал здесь каждый валун, каждый холмик, и мог как никто другой организовать быстрое задержание врага.
Он сам возглавил поиск и направил свой вездеход по наиболее вероятному направлению движения нарушителя – наперерез чужаку, который, видимо, надеялся уйти подальше и затеряться, пока пограничники будут разгадывать ребус с безлюдной дрейфующей яхтой и искусно разбросанной одеждой, имитирующей нечаянное падение человека за борт.
Изредка вездеход останавливался, наряд обследовал едва заметную на мху дорожку следов, и тяжелая гусеничная машина мчалась дальше, с каждым метром неуклонно приближаясь к нарушителю.
Тот уже был виден визуально, петлял по тундре зигзагом, словно сзади стреляли очередями. Не составляло большого труда его взять, когда, спасаясь от преследования, нарушитель в отчаянном рывке бросился вверх по холму, к темневшему на вершине домику мерзлотной станции.
Это было серое, обшитое досками невзрачное здание наподобие сарая. Внутри, кроме ремонтных мастерских в уходящих вниз вертикальной и горизонтальной шахт с приборами исследователей, не было ничего. Когда-то, во время войны, шахта давала ценный минерал флюорит, незаменимый при изготовлении танковой брони. Но постепенно запасы хрупкого камня иссякли, а выработанная шахта как нельзя лучше сгодилась для экспериментов ученых-мерзлотников.
Суматошно загребая руками, словно отталкиваясь ими от воздуха, нарушитель на виду у всех упорно карабкался к вершине холма. Вот он достиг щелястых дверей, но оглядываясь, сильным ударом ладони сбил с пробоя висячий замок, звякнувший по камням и медленно скатившийся вниз.
Наблюдая за нарушителем из приостановившегося вездехода, Паршиков без горячки – пригодилась школа первого командира-сержанта! – неторопливо рассуждал. Он хорошо знал, что другого выхода из шахты нет. Горизонтальные ее штреки неглубоки, так что рано или поздно лазутчик вынужден будет сдаться. Все дело лишь во времени. Но сидеть вот так, сложа руки, и ждать? Нет, этого Паршиков допустить не мог, не позволяла натура.
– Есть кто-нибудь в мастерских? – по выработанной границей привычке не оставлять ничего не выясненным, спросил он у подоспевших рабочих станции, состоящих в местной добровольной народной дружине.
– Нет, никого, – ответили ему. – Наши все в сборе.
– Это хорошо. Это оч-чень хорошо.
По правде же говоря, хорошего во всем этом было мало. Рабочие станции переживали, как бы чужак в бессильной ярости сгоряча не поколотил их дорогостоящие самописцы, с таким трудом установленные в зоне вечной мерзлоты. Паршиков был озабочен другим. У нарушителя могло оказаться оружие. А позиция… Про выгодную позицию ни думать, ни тем более говорить не хотелось. Паршиков не вправе был допустить напрасные жертвы, и поэтому, отсекая малейшие возражения, прежде всего со стороны подчиненных ему пограничников, высказал тоном приказа:
– На задержание иду сам. С флангов меня прикрывают: водитель ГТС сержант Лазарев и… рядовой Анучин.
Это простое совпадение фамилий с первого дня прибытия лейтенанта Паршикова на заставу показалось ему особенно удачным, словно уже заключало в себе непременное условие успеха. Ведь именно Анучин, вслух высказывавший недовольство молодым тогда каюром, после того как они обосновались в непродуваемом теплом балке, спасал Паршикова от последствий обморожения, натирал ему вздувшиеся щеки и ноющую грудь едко пахнущим спиртом, неумело и больно принимался делать искусственное дыхание, в котором, в общем-то, не было особой нужды…
Лазарев и Анучин стояли наготове, в непривычном напряжении сжимали побелевшими пальцами автоматы. Они невольно приблизились к начальнику заставы почти вплотную, встали по бокам, с этой минуты опекая лейтенанта, готовые быть с ним до конца, что бы ни произошло.
– Всем остальным – вниз! – скомандовал Паршиков.
Он дождался, когда пограничники отошли к основанию холма, и сам, почти не таясь, вошел в распахнутую дверь станции. Он миновал длинный коридор со множеством одинаковых дверей мастерских и лабораторий, остановился у поручня лестницы, круто уходящей в глубину шахты. Стоя сбоку, на безопасном от входа расстоянии, он громко, отчетливо сказал в глубину:
– Слушайте внимательно. Ваше положение безвыходно. Сопротивление бесполезно. Предлагаю вам сдаться.
В ответ спустя нескончаемо долгую минуту снизу раздался металлический звук, похожий на звук упавшего оружия, и когда Лазарев с Анучиным уже готовы были ринуться в шахту по малейшему знаку лейтенанта, из подземелья донесся глухой голос на ломаном русском:
– Сдаюсь. Помогите мне выбраться, я подвернул ногу.
Осветили вертикальный и горизонтальный штреки. Нарушитель полулежал у подножия лестницы, глаза отражали охватившие его испуг и боль. Вокруг, насколько хватало обзора, свисал с округлого потолка и стен толстый слой серебристого инея.
Паршиков вместе с солдатами спустился в шахту. Поднял с холодного пола отброшенный нарушителем пистолет. Потом нагнулся еще раз и выколупнул сверкнувший гранями маленький сиреневый осколочек флюорита. Того самого, который во время войны был незаменим при изготовлении танковой брони.