355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Пшеничников » Восемь минут тревоги (сборник) » Текст книги (страница 14)
Восемь минут тревоги (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:34

Текст книги "Восемь минут тревоги (сборник)"


Автор книги: Виктор Пшеничников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

ТРОПОЮ ДЖЕЙРАНА
Повесть

1

«…И три дня будешь идти, и три ночи, а все равно не пройдешь. Сорок несчастий, сорок бед встанут у тебя на пути, и ты покоришься, глупый человек. Тебя сомнут горы, засыплют камни, опрокинут в бездонную пропасть, и тело твое разорвет на части злобный зверь. А уцелеешь, не отступишься, все равно не минует тебя кара аллаха. Сгубит тебя, безумец, пустыня, убьет неутолимая жажда, и тогда выклюют твои очи грифы…»

Хаятолла открыл глаза. Вещий голос пропал.

Косая тень от бархана медленно разрасталась, подбираясь к босым ногам Хаятоллы, сплошь иссеченным порезами, сбитым в кровь о камни.

Близкая тень сулила прохладу и облегчение. Однако мальчик, донельзя изнуренный зноем, не двигался, не искал в ней спасения. Неистовое солнце вытянуло из него все соки, иссушило тело и умерило волю.

«…Ты дерзнул, слабый человек, ты не внял голосу разума. Так терпи, несчастный, терпи и страдай. Страдай и терпи…»

Хаятолла терпеливо ждал, пока наползающая закатная тень протянется еще дальше, загустеет и превратится из сумеречно-серой в фиолетовую, ночную. Только тогда, с приходом темноты, немного отдохнув, он сможет, не рискуя встретить кого-нибудь по дороге, войти в свой разоренный, покинутый людьми кишлак в поисках воды и ночлега.

Вяло прислушиваясь к долетавшим до него редким звукам пустыни, Хаятолла молча заклинал ночь, чтобы она наступила скорей…

Дважды за барханами, далеко, почти неразличимо, всплескивали торопливые автоматные очереди. Эхо выстрелов вязло в жарком стоячем воздухе, глохло и исчезало, ничем не удерживаясь в сознании… Хаятолла даже не попытался встать и посмотреть из своего укрытия, что там происходит и с кем: долгий дневной переход лишил его сил, отнял желание шевелиться.

Запрокинув лицо к небу, равнодушный к себе и окружающему, Хаятолла в полудреме лежал на песке между тощих, просвечивающих насквозь, каким-то чудом еще живых кустиков верблюжьей колючки и едва различал, где был бред, мираж, а где явь. И только два слова, два накрепко запомнившихся, как клятва, слова – «Шибирган» и «Олим» – не могли вытравить из его памяти и сознания ни страх погони, ни усталость, ни боль. Он должен был хоть ползком, хоть в бреду, хоть полуживым прийти в Шибирган и непременно должен был разыскать там Олима…

Чалму он давно потерял, даже не помнил где, голову напекло, и в ней сквозь непрерывное гудение и ломоту, сквозь тяжесть нехотя рождались смутные желания и обрывочные мысли, неизменно сводящиеся к воде.

Хаятоллу мучила жажда. Весь день, таясь от людей, он брел по руслу глубокого арыка, надеясь отыскать хоть какую-нибудь лужу, но тщетно: душманы в горах перекрыли поток, отвели воду, и ложе арыка всюду оставалось сухим, знойным, белело галькой сквозь толстые наносы глины. Глина там растрескалась и превратилась в такыр, похожий на множество черепков разбитой и разбросанной как попало посуды.

Хаятолла старался отогнать от себя напоминание о воде, но оно упорно каждый раз возвращалось, лаская слух неумолкающим обманным журчанием и плеском. Благодатный поток лился совсем рядом, до него можно было дотянуться губами, и Хаятолла изо всех сил спешил сделать это, но поток ускользал, истончался, уходил без остатка в песок и вновь объявлялся в другом месте, дразня и мучая Хаятоллу своей недосягаемой близостью. Мальчик пытался вызвать слюну, чтобы смочить горло, но язык, взпухнув и почти не умещаясь во рту, ворочался с трудом…

От бесполезности этой борьбы Хаятолла совсем изнемог, забылся. Едко пахнуло горьковатым, пыльным привкусом верблюжьей колючки, царапавшей щеку одеревенелым шипом, и мальчик вновь закрыл глаза, сожженные солнцем, давая им отдых.

Чей-то пристальный взгляд, направленный в упор, заставил его встрепенуться. В безликом небе низко кружил в ожидании добычи стервятник, а на самом гребне бархана, в двух или трех шагах, медальным профилем застыл пучеглазый варан, пялился на неподвижно лежащего человека и нервно подергивал закрученным хвостом, готовый при малейшей опасности удрать.

Мальчик слабо взмахнул рукой, пошевелился, и варан пропал, будто его не было вовсе. Только струйка песка просеялась сверху, оставляя на склоне бархана тонкую борозду.

«Видишь, как ты слаб и беспомощен? Разве тебе было плохо дома?..»

Хаятолла поднял ладонь к лицу, как бы загораживаясь ею от скрипучего вещего голоса, падающего с небес… Все смешалось, странно перепуталось между собой: мрачно парящие стервятники и автоматные очереди, недосягаемый уездный городок Шибирган на севере страны и безводный арык в хрустящей черепице такыра, боль и солнце, надоедливые москиты и грузовики, бредущая неведомо куда вереница когда-то встретившихся в пути верблюдов с грубо бренчащим колоколом идущего впереди караван-баши, черные шерстяные шатры кочевников-кушанов, веточки арчи с нежными зелеными листьями, глупый безобразный варан и снова стрельба – с раскатом, из танковых пушек, улыбающийся Олим с нацепленной на ремень добротной кожаной кобурой и торчащей оттуда рифленой рукояткой пистолета… Тоненькой-тоненькой струйкой песка просочились сквозь эту кутерьму и неразбериху звуки и запахи дома, поманили к себе, и измученный Хаятолла, не в силах сопротивляться внезапному зову, доверился ему, дал увлечь себя в то утраченное навсегда, безвозвратное время, когда его жизнь принадлежала только отцу и матери, да еще земле, над которой незримо витал дух исчезнувших предков.

Он снова был дома, а не лежал распростертым на песке под хищным и бдительным оком стервятника, и не сушь, а прохладу струили старые его стены, вновь принявшие в объятия усталого путника… Он снова слышал в пустынном безмолвии голоса, долетавшие до него через высокие стены дувала родного кишлака, с удивлением и почти забытой радостью внимал их гортанным и резким звукам…

– Хаятолла, ты где? Куда ты запропастился?

Мальчик вздрогнул. Он различил далекий голос отца, едва долетевший до него из-за высокого глиняного дувала, но не тронулся с места, даже не откликнулся. Жадными глазами Хаятолла наблюдал за курганом, угадывая момент, когда оттуда выстрелит, сотрясая воздух и землю, длинноствольная пушка сорбозов[2]2
  Сорбоз – солдат афганской армии.


[Закрыть]

Однако было похоже, что сегодня ничего интересного больше не произойдет. Видимо, пыльная буря остановила и бандитов, о которых упорно поговаривали в кишлаке, и теперь сорбозы напрасно ожидали в боевой готовности прихода душманов с гор.

Свирепый «охир заман», все сметающий на своем пути «афганец», только что отбушевал, пески улеглись, и замутненное пыльной бурей солнце вновь ненадолго очистилось, запылало на закате с прежним усердием и жаром. Но душные синие сумерки уже наваливались на барханы, и пустыня цепенела, готовая погрузиться в ночь…

Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться в кишлак.

Кишлак тоже отходил ко сну Хаятолла заметил, что густые пряные дымы очагов больше не тянулись вверх, а стлались рвано и низко, цепляясь напоследок, перед тем как исчезнуть вовсе, за породившую их теплую землю. Мальчик прислушивался к тому, как бормотали в загоне овцы. Густой дух отары перемешивался с идущими от жилищ разнообразными запахами пищи, нагретого за день железа и хлеба… Все затаивалось, умолкало, теряя движение и обращаясь в покой…

Но пустыня, затаившись, не умерла: на смену дневным обитателям из нор и щелей с шорохом и треском, с тихим посвистом и щелканьем выползали ночные, образуя свой мир и свое движение, свою жизнь. Вот алчно, взахлеб, наводя тоску и жуть, взвыл шакал за невидимыми уже, пропавшими в темноте барханами, а ему тотчас с разных сторон отозвались голодными голосами другие.

«Пора, – сказал самому себе Хаятолла и осторожно погладил резной темно-вишневый камень сердолика, когда-то найденный им у подножья древнего могильника, в пыли. – День уже не вернется».

С вожделением, славя теплую ночь и свое существование, звенели цикады. Множа их резко звучащие голоса, с писком и цвирканьем носились над головой Хаятоллы летучие мыши, едва не задевая мальчика по лицу своими мягкими крыльями. Хаятолла всегда удивлялся их проворству и не верил в слепоту летучих мышей – как же они тогда добывают себе пропитание и отыскивают дорогу к дому?

– Хаятолла! – вновь требовательно позвал отец, невидяще вглядываясь во тьму.

– Я здесь. – Хаятолла вышел из-за арчи, возле ствола которой слушал ночные звуки.

– Наконец-то! Иди в дом.

Хаятолла переступил порог, принюхался, не пахнет ли чем съестным.

– Где ты так долго болтался?

– Гонял сусликов по барханам, – не задумываясь, выпалил Хаятолла.

– Сусликов!.. Тебе уже скоро одиннадцать, а ты все еще занимаешься пустяками, как будто нет у тебя других забот! Поешь немного и ложись спать. А я еще схожу проверю хозяйство.

Неслышно вошла мать, поставила на плоский ящик из-под фугасных снарядов, когда-то подобранный отцом на дороге и теперь служивший им столом, заварной чайник, пиалу со щербиной, несколько ломтиков холодной вареной свеклы в тарелке и кусок вчерашней лепешки.

– Это все, что у нас есть, – наливая Хаятолле чаю, вздохнула она. – Может, отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается завтра в Акчу.

– Завтра? В Акчу? – удивился Хаятолла, не переставая жевать.

– Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, – подняла она глаза к потолку. – Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли до холодов…

– Что ты там бормочешь? – спросил отец, внезапно появляясь в доме.

Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасно гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он внезапно куда-то уезжал, бросая без присмотра и твердой мужской руки хозяйство и дом, а возвращался обычно в дурном расположении, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то незнакомцы, которые о чем-то бубнили с отцом тихими голосами и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…

– Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!

Мать нагнулась над скамейкой, где тепло поблескивали старой медью туркменские кувшины-тумчи с узкими высокими горлышками и загнутыми носиками, плеснула в подставленные ладони мужа воды.

– Мне нужна веревка. Куда она подевалась?

Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала бечевку, и отец вышел, озабоченно бормоча что-то себе под нос.

«Тяжело ей, – с жалостью подумал Хаятолла о матери. – Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, – все-таки ей меньше хлопот…»

– Не наелся? – Мать придвинула ближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. – Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Уважительная такая, хорошенькая, а голосок нежный-нежный, как у девочки. Только худая очень, наверно, сама болеет, пошли ей аллах здоровья. Танкисты ее привезли, у дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шурави[3]3
  Шурави – советские.


[Закрыть]
, а потом ветел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились…

Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, за долгие годы выеденные дымом, поправила паранджу.

– Я как раз чистила ковер и не заметила, как шурави остановились возле нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну, я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гёли – самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гёли, сынок…

Во дворе ни с того ни с сего заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, чужим, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать.

Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде не замечая сына, потом сказал:

– Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше.

– Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару.

– Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город.

– В город? Но зачем?

– Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спать, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок… Мальчик выпрямился.

– Я чолу́к, – гордо и независимо ответил Хаятолла, незаметно дотрагиваясь до спрятанного на груди амулета. – А чолуки всегда встают до солнца.

– Да, это так, – не придавая значения дерзости сына, думая о чем-то своем, согласился и отец. – Чолуки встают до солнца, чтобы пригнать отары на пастбище, пока прохладно. Такая уж это работа. Я сам был когда-то чолуком, знаю…

Внезапно глаза отца, отразив дотлевающий огонь углей закопченного очага, сверкнули незнакомо, опасно, как у больного:

– Но скоро, сын, тебе не придется подниматься чуть свет и бегать дни напролет в услужении у пастуха. Да, скоро… У тебя у самого, благодарение аллаху, будет собственная большая отара и два… нет, лучше три чолука, чтобы они как следует смотрели за овцами и хорошенько берегли их от напасти и чужого глаза.

– У меня? Большая отара? Но зачем, отец? Мне не нужна отара! Я не хочу быть всю жизнь пастухом.

– Глупый! Кто говорит, что тебе придется быть пастухом? Ты станешь хозяином, станешь богатым. А богатые люди – это сильные люди, им ни к чему самим пасти свои отары, для такой цели всегда найдутся люди – те же белуджи или нуристанцы, они на это дело великие мастера. А ты – пуштун, и помни всегда об этом. Пуш-тун…

– Но я хочу учиться, отец! Я знаю наизусть «Бабур-наме», и мулла говорит, что по математике и письму я мог бы потягаться с пятым или даже шестым классом лицея…

– Я тоже когда-то слышал стихи из «Бабур-наме». Там говорится:

 
Хоть временем на краткий срок и вознесенный в рай
Вином победы, два-три дня всего хмелен твой враг.
Пусть кажется, что до небес он вырос, – не горюй:
Ведь низок он и будет вновь с землей сравнен твой враг.
 

Понял? «И будет вновь с землей сравнен твой враг», – разглаживая заросший волосами подбородок, с затаенным удовольствием повторил отец. – Вот это мне по сердцу, а о чем другом даже и слышать не желаю. И ты тоже выбрось из головы свои дурацкие мысли. Когда у человека мною денег, знания ему ни к чему. Что даст тебе твоя ученость? Что, кроме болезней и блажи, получишь ты взамен? Кем станешь? Может, мирабом? Или уличным брадобреем? А может, муллой?..

– Я хочу быть археологом. – Хаятолла нащупал на шее тонкий шнурок с амулетом. – Или строить дороги…

– Э, много ты понимаешь! – раздосадованно хмыкнул отец. – Дороги! Кому нужны твои дороги? Кочевникам? Или караванщикам? Ха! Верблюд и тот лысеет от одного запаха бензина и умирает до срока. Вот до чего доводят твои дороги! У степняка одна дорога – пустыня. В ней он родился, в ней помрет, и ни к чему мостить камнями путь к последнему приюту… Кончим об этом! Мне не довелось в свое время стать колоннафаром, но ты, мой последний сын, будешь большим человеком, ты станешь колоннафаром! Ахмет-хан обещал мне дать много денег, а его слово – твердое…

– Ахмет-хан? – переспросил Хаятолла.

Отец нахмурился, не ответил, а затем, вынув из-за пояса узелок, начал с усердием отсчитывать деньги, мусоля каждую бумажку по нескольку раз.

– Спрячь хорошенько, чтобы не потерять. Это тебе на первое время в городе. Когда проголодаешься, зайдешь в дукан и купишь себе поесть. Здесь сто афганей. Хватит с лихвой и на плов, и на лепешку, и на сладости. А дальше прокормишься сам. Руки, голова есть, не пропадешь. Остановишься и будешь жить пока что у дяди, он примет.

– Я его совсем не знаю…

– Он хороший человек, хотя и странный немного, как будто не в себе. Мечтатель, поэт. – Отец густо сплюнул на пол. – Работает в Департаменте газовой промышленности. Это он передал через верных людей, что их Департаменту нужен проворный мальчик-подросток – бача и что такая работа будет тебе как раз по плечу. Видишь, как он помнит и заботится о тебе? Родственник все-таки. А ты говоришь, совсем дядю не знаешь…

Отец видел, что новость озадачила Хаятоллу, и добавил:

– Если ты будешь работать как следует и понравишься дяде, то, глядишь, он оставит тебя насовсем. – Отец прищурился, усмехнулся вовремя пришедшей в голову мысли. – Тогда, может, и поступишь в лицей, выучишься и дороги свои будешь строить. Ну, что? Ты доволен?

Хаятолла сидел оглушенный, плохо соображая, что еще говорил отец. Департамент… бача… лицей… дороги. Как же это – вот так, сразу?

– Передашь от меня дяде гостинец. – Отец выволок из-под лавки мешок, достал из него плоский сверток, протянул Хаятолле. Сверток оказался тяжелым и твердым, словно кирпич, оттянул мальчику руки.

– Здесь сушеный кишмиш из Сохии, самый лучший в провинции, немного фисташковых орехов, еще кое-что по мелочи. Подарок родственнику. Пусть ему будет приятно… Только не отдавай сразу, а когда он пойдет на работу в свой Департамент, положи ему сверток в сумку с обедом. Он сядет перекусить, увидит подарок и сразу вспомнит кишлак, а то совсем забыл дорогу к дому. Видишь, как просто? Ты все хорошенько запомнил? Ничего не перепутал? Тогда иди спать. Благослови тебя аллах…

Но зыбким был сон мальчика, неспокойным. То грезилась ему огромная, во весь тандыр, лепешка, пропитанная горячим бараньим жиром, и он мгновенно пробуждался, напрасно чмокал вожделенно губами, – от голода только гнало слюну и ломило скулы. То Алабай, приблудный щенок, которого Хаятолла мечтал вырастить и превратить в настоящую бойцовую собаку для состязаний, выл на остророгую, неяркую еще молодую луну и горько жаловался непонятно на что. То в стороне базара, за старой мечетью, среди ночи вдруг принимались сухо трещать автоматные очереди, и разбуженный ими Хаятолла, выйдя во двор, видел, как малиновые пчелы трассирующих пуль ошалело метались в черном небе и пропадали, им навстречу летели другие, а потом, словно потревоженная этой возней, с кургана звонко рявкала невидимая пушка сорбозов, и все ненадолго смолкало.

– Проклятье! – сонно бубнил отец, вздыхая на лежанке под ворохом одеял. – Нигде нет покоя.

Думая о завтрашнем дне, о неведомом дяде, у которого отныне станет жить он, племячник-бача, Хаятолла свернулся калачиком и незаметно уснул.

Разбудили его тихий шорох и голоса. Хаятолла напряг слух, но угадывались только отдельные слова. Неясная тревога исходила от тяжелого, густого голоса ночного пришельца, удивительно напоминавшего голос муллы.

Хаятолла придвинулся ближе к двери. Да, он не ошибся: голос принадлежал мулле. Только теперь в нем не было сладких тягучих нот, что всегда так зачаровывали Хаятоллу и других учеников, которых мулла обучал грамоте; непонятные пока что скорбь и угроза слышались в нем Хаятолле, и мальчик пожалел, что не проснулся раньше.

Долгое, ничем не тревожимое молчание воцарилось за дверью после пугающего, загадочного утешения муллы: «Крепись, Нодир. Он принял смерть со словами «Аллах акбар – аллах велик». Потом отец шумно вздохнул, с силой ударил кулаком по ладони и глухо спросил:

– Когда?

– Третьего дня, на закате. Им некуда было деваться. Их зажали в ущелье. Твой брат прикрывал отход. Его зацепило миной. Не осталось даже клочка.

– Упокой его душу, аллах! Хорошая смерть.

Мулла, видимо, взмахнул четками, потому что было слышно, как мягко стукнули отполированные костяшки нанизанных на нитку тяжелых бус.

– Запомни этот день, Нодир, – зачем-то сказал мулла, будто произносил заклинание.

– О всемогущий…

Отец снова вздохнул – глубоко, с присвистом.

– Я запомню. Очень крепко запомню. Но и люди тоже надолго запомнят его, уж я позабочусь об этом.

– Что ты задумал? – с некоторой тревогой спросил мулла.

– Да-да, они запомнят… Завтра джума, пятница, выходной. Местные власти собирают джиргу[4]4
  Джирга – местный совет, собрание.


[Закрыть]
. На площади скопится много народу. Что же, тем лучше. Пусть советуются, на то и джирга. Но клянись, они крепко запомнят мое имя и имя моего брата. О-о!..

– Я, пожалуй, пойду. Скоро рассвет. – Мулла начал собираться. – Будь осторожен, Нодир. Сейчас шутить с властями стало опасно. Это сила, и с нею нельзя не считаться… Да, вот еще что! Совсем забыл. Твоя ханум…

– Моя ханум? Что ты хочешь этим сказать?

– Не горячись, сначала выслушай. Мусульманин прежде увязывает поклажу, потом погоняет осла, а не наоборот… Сегодня днем, когда приезжали шурави, твоя ханум вынесла кувшин и напоила водой танкистов и эту русскую. Люди все видели и вряд ли одобрили это, если я еще что-нибудь в них понимаю. Ты ее проучи немного, Нодир. Наши женщины должны знать свое место, а то, чего доброго, возомнят о себе бог знает что или, еще хуже, начнут вмешиваться в мужские дела.

– Ах, женщина, ах, несчастная…

Отец проводил муллу до ворот, почтительно попрощался, но сам еще долго не возвращался, все ходил и ходил по двору, негодующе вздыхая. Под ноги ему подвернулся щенок, и он так ударил ногой ни в чем не повинное животное, что пес отлетел к дувалу, шлепнулся о крепкий сырцовый кирпич стены, а голоса не подал – должно быть, перехватило дыхание.

«Алабай! – Хаятолла закусил губу. – Бедный мой Алабай…»

Между тем дальние барханы начали светлеть, проявляться из темноты, и отец потормошил притворившегося спящим Хаятоллу за плечо.

– Хватит дрыхнуть. Вставай. Время не ждет.

Мама уже была на ногах, пыталась развести огонь в очаге, но толстый и твердый саксаул занимался плохо, потому что спички в подрагивающих руках женщины ломались и пламя до веток не доходило.

– Брось возиться, женщина! Нам некогда. – Ярость клокотала в сердце отца, выплескивалась наружу, но он еще сдерживался, – должно быть, не хотел, чтобы его злость и слабость стали понятны сыну.

– Ты готов, Хаятолла? Сверток не забыл? А ну, покажи. Смотри не потеряй по дороге гостинец для своего дяди!

Пегий ишак с обшарпанным, будто нарочно выщипанным клочьями левым боком дожидался их во дворе, терся мордой о воротный столб. Пустая пока что арба у него за спиной покачивалась на двух колесах и без седоков выглядела уродливо, сиротливо.

Мать вышла было проводить сына, благословить в дальнюю дорогу, но отец только махнул на нее рукой:

– Нечего тут торчать! Иди в дом. Да запрись хорошенько.

Каменистая степь потянулась им навстречу, а кишлак и простиравшаяся за ним пустыня стали отдаляться, пропадать из виду, и только серая лёссовая пыль, поднятая копытами ишака, взбаламученная колесами арбы, все висела в воздухе, будто не хотела отпускать, удерживала на месте.

До самого шоссе отец не проронил ни слова. Хаятолла тоже не мешал отцу разговорами, наблюдал, как неуклюже, неповоротливо отползали прочь с пути, по которому катилась арба, медлительные черепахи, да порой с треском выпархивали почти из-под ног ишака жирные, ленивые кеклики.

По асфальту, показавшемуся вскоре после восхода солнца, арба тарахтела так, будто по нему катилась под уклон пустая рассохшаяся бочка. Зато здесь меньше трясло, и Хаятолла, растревоженный прощанием с домом, почти успокоился.

У безлюдной в этот час автобусной остановки отец сошел на землю, снова полез за пояс и отсчитал сыну еще пятьдесят афганей в мелких бумажках.

– Это тебе на дорогу и крайний случай. Зря не трать, могут пригодиться.

Он еще раз придирчиво ощупал ковер, проверяя, хорошо ли тот увязан, обошел со всех сторон полегчавшую арбу.

– Ни к кому, кроме дяди, заходить не надо, Не доверяйся случайным людям. Понял? Я проведаю тебя в следующую джуму, если не задержат дела. А сейчас мне пора.

Долгим показалось Хаятолле безрадостное ожидание оказии на краю асфальта. Мимо проносились доверху нагруженные барабухайки частных владельцев и государственной транспортной компании. Оглушительно стреляли их выхлопные трубы, оставляя в начинающем нагреваться воздухе вонь и копоть. Ни одна из этих густо размалеванных по бортам машин не останавливалась, чтобы взять с собой Хаятоллу, и мальчик присел на обочину, положив рядом с собой гостинец для дяди – единственную поклажу, которая, кроме новеньких, специально взятых для города резиновых калош, была в его походном мешке.

Он перестал обращать внимание на машины, покорно ожидая своего часа и случая иди везения, потому что по чужим рассказам знал, как трудно бывает втиснуться в битком набитый автобус и ехать.

Все же он не удержался и в какой-то момент протянул руку к мешку. Очень уж хотелось ему посмотреть, что за гостинец он везет дяде; слишком беспокоился за него отец, да и чересчур тяжелым, загадочным, манящим показался ему сверток, и пахло от него, как помнил Хаятолла, не пряностью лучшего кишмиша из Сохии, не жаренными в золе фисташковыми орехами, а как-то незнакомо, чужо́.

Хаятолла размотал схваченную шпагатом тряпицу, и в руки ему скользнула длинная плоская коробка чуть меньше кирпича.

Множество незнакомых букв покрывало ее лакированные, сияющие глянцем бока, но сути этих обозначений Хаятолла, как ни пытался, не разгадал.

«Где же тут кишмиш? Может, отец что-нибудь перепутал? Или же сладости внутри, в коробке? Тогда как она открывается?»

Забыв об окружающем, Хаятолла водил пальцем по закругленным, плотно подогнанным бокам коробки, надеясь подковырнуть ногтем какой-нибудь ее край и добраться до содержимого. Однако крышки нигде не обнаруживалось, и только сквозь две крохотные дырочки не больше пшеничного зерна как будто слышно было внутри тихое шевеленье, словно там жил и трудился невидимый глазу механизм, дразнил мальчика своей недоступной тайной и неуязвимостью.

Хаятолла старательно шевелил губами, будто немые надписи могли ожить и сами собой объяснить загадку, но их упорное молчание не обрывалось, а лишь сильнее разжигало любопытство Хаятоллы.

Мальчик подышал в круглые дырочки и не заметил, как солнце перед ним заслонила чья-то тень.

– Салам алейкум, рафик!

Перед ним, улыбаясь и пританцовывая, сверкая белыми крепкими зубами, стоял друг – такой же, как и Хаятолла, чолук, его сменщик Мухаммед.

– Уезжаешь? Я только что об этом узнал и вот решил попрощаться. Хорошо еще, пастбище рядом, можно добежать. Насилу отпустил пастух, пришлось ему отдать десять афганей, иначе он – ни в какую… Мигом, говорит, чтобы единым духом вернулся. Я, говорит, за тебя пасти не намерен… – передразнил Мухаммед пастуха и весело рассмеялся похожести блеющего голоса его хозяина. – Ты что же, совсем уезжаешь? Больше не вернешься?

– Не знаю. – Хаятолла пожал плечами. – Отец обещал навестить меня в следующую джуму. А может, и насовсем. Буду жить у дяди и поступлю в лицей.

– Ой, а что это у тебя? – Мухаммед жадными глазами разглядывал коробку, которую Хаятолла вовремя не успел убрать, от нетерпения перебирал ногами и облизывал толстые губы.

– Гостинец дяде. – Хаятолла принялся заворачивать коробку в мятый холст, но Мухаммед уже тянул к ней руки, азартно пританцовывал.

– Дай хоть поглядеть! Ой, какая тяжелая! Подари ее мне… Ну подари, рафик. Должен же ты оставить мне что-нибудь на память! Вдруг больше не увидимся, так я тебя вспоминать буду. А то хочешь бакшиш?

Мухаммед порылся в карманах, извлек из глубин шаровар ножичек с треснувшей рукояткой.

– Давай меняться, а? Давай делать бакшиш?

– Ты что, с ума сошел? Это же отец передал гостинец для дяди. Для дя-ди, понял? А ты – меняться!

Мухаммед тоскливо заглядывал в глаза другу, канючил, умолял:

– Ну, тогда продай. Хочешь пятьдесят, нет, тридцать афганей?

– И за сто не продам. Чужое. Зачем тебе коробка?

– Она красивая. Буду в ней деньги копить.

– Да там же нет крышки! Куда тут класть капиталы?

– Как это – коробка есть, а крышки нет? Так не бывает… Наверно, ты не заметил. Давай я посмотрю. Эй, Хаятолла, твой автобус!

Хаятолла поднял глаза на дорогу. По ней и впрямь подкатывал, накренившись на правый бок, широколобый низкий автобус, битком набитый людьми.

– Ты цепляйся, я тебе помогу, а то не уедешь, – крикнул Мухаммед, забрасывая поклажу друга в мешок и подсаживая Хаятоллу снизу плечом, костлявым и неудобным. – Влез? Ну, доброй тебе дороги, рафик! – Мухаммед улыбался, должно быть, довольный, что так удачно помог другу забраться в автобус.

Машина тронулась, и Хаятолла, выгнув назад шею, какое-то время наблюдал, как сменщик махал ему с обочины голой рукой и как при этом счастливо светилось его смуглое широкоскулое лицо.

Тяжелый груз в мешке наминал Хаятолле спину, и он потихоньку сбросил лямки, опустил поклажу к ногам.

Автобус подпрыгивал на дорожных выбоинах, Хаятоллу подбрасывало вместе со всеми, переваливало со стороны на сторону, пока не укачало совсем… Сомлевший, мутно глядя на белый свет, он опомнился, когда автобус сделал плавный поворот, присел, скрипнул тормозами и оказался в Шибиргане.

Ватными ногами ступил Хаятолла на землю, выволок следом мешок и замер на месте. Куда идти, он не знал, а спрашивать у людей, помня наказ отца, не решался.

Рядом с автобусной остановкой зиял стеклянный дверной провал лавки дукандора, набитой всякой всячиной. Тут же, полулежа на деревянном помосте вдоль глинобитной стены, другой хозяин жарил крошечными порциями шашлык, обмахивал его метелочкой, и дым, отгоняемый в сторону, щекотал мальчику ноздри.

Но есть он еще не хотел. Да и берег, как научил отец, деньги до более подходящей минуты. Наудачу он побрел вдоль улицы, по которой, лавируя среди машин, с трезвоном и мельканием спиц проносились велосипеды мальчишек, поглядывавших на приезжего и его тощий мешок заносчиво, с любопытством.

Хаятолла свернул в тень, где никла покрытая слоем дорожной пыли искривленная чинара, наспех проверил содержимое мешка и прочность завязанного поверху узла. Скользнули под рукой новенькие поскрипывающие калоши, нащупалась коробка… Нет, это было что-то другое. Мальчик похолодел. Это была не коробка, а плоский и такой же тяжелый камень. Мухаммед! Обвел-таки вокруг пальца. Но когда он успел сунуть камень в мешок? Когда запихивал друга в автобус? Или же Мухаммед тут ни при чем, а коробку подменили в автобусе, когда Хаятоллу мутило от качки и духоты, людской давки? Нет, скорее всего это сделал проныра Мухаммед, потому что кому придет в голову тащить камень в автобус, чтобы потом обменять его на неведомо что?! Мухаммед, больше некому. Недаром он так сладенько улыбался, недаром так долго махал рукой…

Удрученный, с обидой, защемившей сердце, Хаятолла отошел от дерева, побрел напрямик к высокому зданию, которое приметил издалека и принял за самое главное на этой улице, потому что оно было новее остальных и выделялось ярко-желтой, напоминавшей пустыню, краской в белых квадратах окон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю