Текст книги "Восемь минут тревоги (сборник)"
Автор книги: Виктор Пшеничников
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
– Встать!
Другой голос, уже мягче, добавил:
– Вставай, мать, ступай покуда с нами…
Она устало оперлась на ольху, цепляясь за ее ствол руками, с трудом выпрямилась и покорно шагнула на зов. Все, чем она жила весь этот бесконечно долгий день, о чем думала с сожалением и грустью, на что надеялась, в потемках блуждая по лесу, – уместилось в узком желтом клинышке, освещавшем путь. Близкое тепло, обжитое человеческое жилье обещал ей подрагивающий, жидкий пучок, скользивший под ногами Аусмы, и она ступала по нему торопливо, не поднимая глаз, словно боялась, что внезапно он пропадет, исчезнет.
Рукам в широких рукавах мужнина пиджака было холодно, кожа покрылась мурашками, от которых все тело пробирал озноб, но Аусма брела, стиснув зубы, не жалуясь. Теперь она знала: ее выведут точно к месту.
Люди позади нее тоже шагали молча, только сучья трещали под ногами да хлюпала вода, и если бы не луч фонарика, выхватывающий несколько метров лесного прогала, она бы подумала, что рядом никого нет, что ночная встреча привиделась, как мимолетно привиделись ратушная площадь, поле цветущих подсолнухов и пятилетняя дочь.
Вдруг особенно резко пахнуло холодком – Аусма почувствовала это горящим от ссадин лбом. Тонко, раздражающе потянуло дымком от далекого, пока невидимого костра. Навстречу кто-то вышел из темноты – под грузным шагом громко хрустнула ветка.
– Ты, Янис? – окликнул третий, невидимый.
– Угу, – негромко буркнул провожатый, положив Аусме руку на плечо. – Серый вернулся?
– Спит, – ответил тот же голос. – Умаялся. Кто это с тобой?
– Не знаю. Подобрали на топи.
– Добро. Ведите.
Аусму ввели в землянку, усадили на топчан. Один из тех двоих, что привели ее сюда, пояснил человеку, сидевшему за самодельным столом:
– Вот, подобрали. Не то больная, не то заблудилась.
Человек шевельнулся на табурете, отрывисто спросил:
– С ней никого не было?
– Никого.
Провожатые вышли – за ними тяжко хлопнул сырой брезентовый полог, прикрывавший вход. Сидящий за столом долго, с пристальным интересом разглядывал женщину, потом без церемоний спросил:
– Кто вы и что делали ночью в лесу?
Она сначала молча понаблюдала, как он неумело вертел толстую разваливающуюся цигарку. Он ждал. Тогда она, словно немая, попеременно достала из пиджака громыхнувший коробок со спичками, тощий ржаной сухарь и наконец протянула мужчине смятую фотографию.
– Серый? – удивился мужчина, держа на отлете снимок короткими пальцами с квадратными ногтями. – Откуда это у вас и кто вы?
Она не ответила, оглянулась на вход, словно ждала, что тот, кого называли Серым, ее муж, вот-вот появится здесь – так же деловито и неожиданно, как появлялся дома.
Задавший вопрос наклонился к часовому у входа и что-то сказал ему, в то же время пристально наблюдая за Аусмой. Часовой поправил на плечах гремучую накидку и вышел. Щурясь от неровного пламени коптилки, человек за столом переводил глаза с Аусмы на фото и снова смотрел на Аусму. Изредка он вздыхал, унимая кашель, и тогда из груди его вырывались хриплые булькающие звуки простуженного нутра.
От долгого пути, от тепла и ожидания Аусму безудержно клонило ко сну, голова гудела. Но она крепилась, напряженно прислушиваясь к малейшему шороху за пологом.
И все же появление Солтаса она не заметила. Он вырос в землянке как-то вдруг, в сапогах с налипшей грязью, с рубцом на щеке после сна, решительный, – и прежний, знакомый, и как будто немного другой. Аусма узнала его сразу, хотя с тех пор как он покинул дом, у него отросла густая рыжеватая борода, скрывшая треть лица.
Она доверчиво, как дитя, потянулась к нему навстречу, припала к груди, да так и замерла, забыв обо всем на свете. Уголки ее губ опустились в скорбной улыбке, голова поникла и со стороны казалась безвольной, чересчур старческой, хотя самой Аусме было чуть больше пятидесяти.
Солтас гладил ее по редким седым волосам, тихим голосом, словно рассказывал сказку, бормотал над ухом:
– Что ты, Аусма, что ты? Ну перестань, возьми себя в руки, Аусма, милая, ну?..
Она посмотрела на него затуманенными глазами, полными слез:
– Велта, Солтас, наша девочка… Я шла тебе сказать, что она… Она приходила ко мне с офицером, таким длинным… Ты ведь знаешь, она так редко сейчас заходит… Да, Солтас, а ты почему не ночуешь дома? У тебя здесь дела?
– О чем ты, Аусма? – недоуменно спросил Солтас, слегка отстраняясь от жены.
– Ты не приходишь домой, а дочь ведь стала чужой… Нет, теперь ты ее не узнаешь. А мне люди говорят: послушай, Аусма, что это с твоей дочерью? Ты представляешь?
– Подожди, Аусма, не горячись. Велта заходила к тебе? Когда? О чем вы с ней говорили? Что она тебе передала?
– Она чужая, Солтас, она с этим эсэсовцем… который мучит людей. Он ведь и часовщика велел арестовать, это, наверно, за то, что его Арвид ушел в партизаны. А Велта, Велта…
Командир подошел к ней вплотную – видны были его зеленые усталые глаза, густая россыпь веснушек на щеках и носу, прилипшая к нижней губе махринка.
Аусма смотрела на это лицо, как завороженная.
– Постарайтесь вспомнить, о чем вы с ней говорили, – попросил командир, слегка наклоняя голову набок и покачиваясь с носка на пятку на слегка кривоватых ногах. – Поймите, Аусма, это очень важно. Вспомните, пожалуйста.
– Говори, Аусма, говори, не молчи, как ты не поймешь? – тормошил ее муж. – Господи, да налейте же ей чаю, она ведь больна, – внезапно заметил Солтас.
Аусма жадно припала к протянутой кем-то кружке, но слабые руки с подрагивающими пальцами почти не слушались, теплая безвкусная вода лилась через край. Все терпеливо ждали, пока она напьется, не произнося ни слова. После чая она немного отдышалась, пришла в себя. Ей стало легче.
– Слушай, Аусма… – Солтас усадил ее на топчан, сел рядом. – Постарайся понять. Ты не должна была знать всего, иначе бы они легко выведали, чем занимается Велта, они это умеют. Знай: Велта сидит в комендатуре по нашему заданию. – Солтас оглянулся на командира, как бы спрашивая, можно ли продолжать, и тот кивнул. – Это я ее послал, я, теперь-то ты понимаешь?
Аусма шевельнула губами, машинально сказала «да», хотя до нее не доходило, как это ее Солтас мог послать Велту в этот вертеп, к эсэсовцам?..
– А теперь говори! – потребовал Солтас, переживая в душе, что вынужден мучить ее расспросами, вместо того чтобы уложить больную Аусму в постель. Но Велта могла сообщить матери нечто важное, не терпящее промедления. Свой отрядный связник должен был отправиться на встречу с Велтой только через три дня – таков был уговор.
– Она говорила, что из Лиепаи прислали карателей, скоро они будут у вас. Большой отряд, Солтас.
– Ясно. – Солтас нахмурился. – Что еще сказала тебе Велта? Что?
– Она назвала какого-то инженера. Какой-то Шпак или Штак. Рудольф Шта… Нет, не вспомню.
– Штамме? – подсказал командир твердым голосом, и Аусма снова неотрывно стала смотреть на его веснушчатое осунувшееся лицо, зеленые усталые глаза, прикрытые покрасневшими веками.
– Кажется, так, не помню…
Командир и Солтас переглянулись, о чем-то неслышно заговорили, пока Аусма, отдыхая, сидела на топчане. Потом Солтас повернулся к ней, глубоко, переживая за жену, вздохнул.
– Аусма, – тихо сказал он, глядя ей прямо в глаза. – Мы с тобой прожили долгую жизнь. Во всем ты привыкла полагаться на меня, и я ни разу тебя не подвел, ведь так? И теперь я, твой муж, говорю тебе: Велта перед тобой ни в чем не виновата. Ни в чем. Аусма, я не знаю, увидимся ли мы еще, на войне всякое бывает, но тебе нужно вернуться т у д а. Так надо.
Аусма молча смотрела на мужа. Взгляд ее выражал покорность и непонимание, глаза беспомощно, с детской доверчивостью блуждали по сосредоточенным лицам мужчин.
– Ты меня гонишь, Солтас?
– Тебе необходимо вернуться, – твердо повторил он. – Так надо. Никто не должен знать, что ты была у нас. А если что – скажи, мол, ходила в лес за хворостом. Ты все поняла? Тогда иди.
Аусма встала, слабо обняла мужа на прощанье и в сопровождении двух партизан вышла.
Уже в телеге, лежа на мягком пахучем сене, она коротко задремала. Недолгий сон вернул ей силы, и она смогла привести в порядок мысли. Кто знает, думала Аусма, может, Велта действительно ни в чем не виновата? Солтас не внял ее тревожным словам о дочери, будто не слышал их вовсе. Пораженная этим, Аусма запоздало спрашивала себя: как же так? Неужели Солтас так ничего и не понял? Совсем одичал в своем мрачном лесу, вон как оброс, отощал, ни ухода за ним, ни ласки…
Равнодушно глядела она на редеющий лес, тишину которого нарушал лишь скрип тележных колес да шуршание мягкого сена, и все думала, думала, думала…
На рассвете двое провожатых остановили телегу: лес кончился, дальше ехать нельзя. Они дали Аусме топор, приладили на спине жидкую вязанку сушняка и пожелали немолодой, явно больной женщине счастливого пути и скорейшего выздоровления.
Шатаясь, Аусма побрела по извилистой тропинке в обратный путь. Ее вязанка еще долго вздымалась и опускалась меж высокой поздней травы, слегка тронутой янтарной желтизной осени…
Дома Аусма бросила на пол топор и намявший спину сушняк. Дом был выстужен за ночь, однако развести огонь у Аусмы уже не было сил. Не успела она прилечь, как в комнату без стука ворвался Руттенберг. Следом за ним два эсэсовца с автоматами наперевес застыли у входа.
– Встать! – крикнул Руттенберг.
Сгорбившись, Аусма с трудом поднялась на ветхой кровати, пошарила ногами по полу, отыскивая калоши. Эсэсовец шагнул от порога и дулом автомата толкнул ее под ребро. Придерживаясь за спинку кровати, Аусма наконец встала.
Она не произнесла ни звука, и Руттенберга это разозлило. Он прошелся по комнате. Внезапно остановился, с любопытством разглядывая что-то на полу. Потом нагнулся и поднял кольцо.
– Золото? Хм! – Он усмехнулся. – У тебя золото под ногами, а ты сама собираешь хворост? Ты не можешь попросить, чтобы другие сделали это за плату, раз у тебя так много золота?
Руттенберг крутил на мизинце узенькое колечко с розовым камешком и едва не мурлыкал от удовольствия. Мнился ему в этом слегка поцарапанном колечке некий знак, поданный матери Велтой.
– А ты ведь уходила без топора. – Руттенберг носком сапога брезгливо поворошил хворост. – Кто тебе его одолжил? Или ты не помнишь? Отвечай!
– Это мой топор, – с усилием сказала Аусма. – Я брала его из дому.
– А зачем в доме нужны два топора? – вновь спросил Руттенберг вкрадчивым голосом.
Он взял со стула пустую рамку без фотографии, надел ее на палец и тоже покрутил, словно кольцо.
– А где же фото, фрау Аусма? Еще вчера оно было в этой рамке. Ты же не сожгла его? А может, ты брала его с собой в лес? Отвечай, старая ведьма! У кого ты была, с кем встречалась? Отвечай!
Аусма молчала. Совсем иные, далекие от всего происходящего мысли занимали ее. Руттенберг почувствовал эту ее отстраненность, сквозь которую – он это знал по опыту – сейчас ему не пробиться.
– Увести! – приказал он эсэсовцам, и двое солдат грубо, не церемонясь, поволокли ее к машине.
В машине у Руттенберга созрело решение. Из этой истории он сделает хороший урок для других жителей, пусть видят, что бывает за связь с партизанами! Он помнил, что отец у себя в Штеттине никогда не упускал случая дать урок рабочим, если бывал подходящий повод. Это действовало лучше уговоров. Нет, его, Руттенберга, не обманешь. Ведь неспроста же он подсунул Велте фальшивый документ о прибытии в Лиепаю большого карательного отряда: это должно было подстегнуть Велту. Она узнала тайну и стала искать пути передачи «ценной» информации. Поэтому так смело, испросив разрешения у Руттенберга, зашла к матери – якобы для того, чтобы справиться о ее здоровье. Руттенберг и поездку устроил специально для Велты, выбрав именно такой маршрут, чтобы не проехать мимо дома старухи. Он не сомневался: Велта зайдет к матери. И не ошибся.
Первое, что Руттенберг сделал по приезде в комендатуру, это приказал вывесить в городе на видных местах объявления о том, что в два часа пополудни на ратушной площади состоится казнь партизанки, и его приказание немедленно было исполнено.
На допросе Аусма так ничего и не сказала. Собственно, ничего другого Руттенберг от нее и не ожидал. Он отдал команду, и старуху – полуживую, с потухшими, невидящими глазами – в крытой машине увезли на площадь.
Вскоре к ратуше прибыл и Руттенберг, торжественный, как будто на площади намечался парад. Неподалеку от него, готовая переводить, стояла Велта. Несмотря на прохладу, она была одета легко, белые локоны теребил ветер.
Справа от Руттенберга крутился, словно на иголках, маленький полненький немец, Рудольф Штамме, которого в городке никто еще не видел: Штамме прибыл ночью. Не успев как следует отдохнуть после изнурительной дороги к месту будущей своей службы, он пожелал посмотреть на казнь и шел на нее, как на веселое представление. Инженер непрестанно двигался и все подставлял лицо неяркому осеннему солнцу, жмурился, испытывая явное наслаждение от тишины и прозрачности этого небольшого спокойного латышского городка.
Велта глядела на грубо сколоченную виселицу, а сама с беспокойством думала: «Кого же будут казнить? Отчего спешка? И почему так весел комендант?»
Руттенберг сообщил Велте о предстоящей казни в последний момент, не оставив времени даже для того, чтобы одеться. Он сказал, что она потребуется ему как переводчица, потому что комендант собирался говорить с народом. Велта старалась держаться непринужденно, но смутная тревога, ожидание чего-то непоправимого мешали ей сосредоточиться, вовремя и впопад отвечать на вопросы коменданта.
Вплотную к виселице подогнали машину, и из нее гитлеровцы выволокли Аусму – простоволосую, в разорванной одежде. У Велты вмиг отяжелели ноги, она пошатнулась, как перед обмороком. И это не ускользнуло от пристального взгляда Руттенберга.
– Фрейлейн Велта, вам плохо? – спросил он, вежливо улыбаясь.
Велта не ответила, лишь слегка покачала головой. Как завороженная она смотрела на чудовищное возвышение в три ступеньки посреди площади. Что-то непокоренное, несломленное угадывалось в поникшей фигуре матери, которую цепко держали под руки двое эсэсовцев. Велте стало трудно дышать. Кровь мгновенно отхлынула от лица, пальцы окоченели.
По булыжнику, деля площадь пополам, прогрохотала сапогами колонна автоматчиков. Гитлеровцы заняли место позади коменданта города, и все смолкло в ожидании приказа. Руттенберг минуту оглядывал огромное скопление народа, прежде чем начать говорить.
– Латыши! – наконец сипло, с надрывом прозвучал над площадью голос, в котором угадывалась жесткая твердость и сила. – Цивилизованная Европа, которой немецкая нация принесла идеальный порядок и высокую культуру, склонила перед доблестными войсками фюрера свои штандарты. Еще немного усилий, и коммунистическая Россия перестанет существовать. Самой историей на нас возложена эта исключительная миссия – дать всему миру спокойствие и порядок.
Руттенберг говорил звучно, словно декламировал стихи. Стоя рядом, Велта переводила. Голос ее дрожал, срывался. Ей казалось: еще немного, и она не выдержит – силы ее покинут, и она упадет.
– Латыши! – продолжил Руттенберг после паузы. – Мы, немцы, справедливы и щедры. Мы не забываем тех, кто нам помогает. Но к тем, кто пытается стоять у нас на пути, кто нам мешает, мы вынуждены применять крайние меры. Эта женщина, – Руттенберг не глядя, театральным жестом показал на Аусму, – была арестована за связь с партизанами и понесет суровое наказание. Переведите, фрейлейн Велта: всех, кто последует ее примеру, ждет та же участь.
Не поднимая глаз, Велта переводила. Она говорила тихо, будто простудилась.
– Громче, фрейлейн Велта, громче! – весело сказал Руттенберг.
Он снова повернулся к народу на площади, ни на минуту не забывая о сценарии, по которому разыгрывал свой спектакль.
– Латыши! Эту женщину сейчас повесят. Но я человек гуманный. Перед смертью я выполню ее последнее желание. Переведите!
Безразличная ко всему, полуживая, Аусма, казалось, не слышала, что происходит вокруг, не замечала ни дочери, ни собравшеюся вокруг народа в оцеплении автоматчиков.
Велта медленно поднялась на ступеньки эшафота. Спазмы туго сжали ей горло, она едва говорила.
Аусма долго молчала, отрешившись от всего происходившего. Потом пересохшие, в запекшейся крови губы со шевельнулись.
– Да, у меня есть последнее желание! Люди, вы меня слышите? – Аусма выпрямилась, насколько смогла, – Я, Аусма Солтас, выросла на этой земле и уйду в эту землю. Но я прожила свою жизнь честно. И я хочу, чтобы мою землю не поганили эти изверги! А ты… – Мать взглянула на дочь. – Ты, Велта, слез по мне не лей…
Сердце у дочери сжалось, грудь перехватило. Велта боялась, что еще слово – и она разрыдается, бросится к ногам матери.
Слабея с каждой минутой, отдав последние силы прощальной гневной речи, Аусма спокойно, даже равнодушно ждала, пока все завершится. Единственное, что она твердо помнила, это слова Солтаса: «Она сидит в комендатуре по нашему заданию. Это я ее туда послал…»
Терпеливо дожидавшийся заранее рассчитанного финала, Руттенберг недоуменно смотрел то на мать, то на дочь, и в душу его закрадывалось сомнение. Ему было непонятно решительно все: ни поразительная твердость Велты, ни стойкость матери. Как им обеим хватает выдержки, силы, когда мать одной ногой уже стоит но ту сторону жизни? Непостижимо…
Руттенберг нервно, торопясь, взмахнул перчаткой, и стоявший наготове палач накинул на шею Аусмы петлю.
В воздух ее подняли, словно она была невесомой. Все получилось так быстро, что никто не успел понять: казнь свершилась.
Народ стоял затаенно, молча… Не роптал.
Вдруг с ноги Аусмы соскользнула калоша на широкой льняной тесьме, глухо стукнула о деревянные доски настила. По площади прокатился гул толпы, и тут Велта не выдержала.
– Мама! – Она бросилась к эшафоту. – Мамочка-а-а!
Велта не увидела верхней ступеньки, ударилась о нее ногой и упала, затряслась в безудержных рыданиях.
Руттенберг удовлетворенно усмехнулся, пристукнул по открытой ладони перчаткой.
– Люди! – громко, на всю площадь прокричал комендант по-латышски. – Вы видели казнь старой партизанки. Она получила то, что заслужила. А это, – Руттенберг показал на Велту, – ее дочь. Она тоже партизанка. Встать! – приказал Руттенберг, и двое гитлеровцев схватили Велту.
В это время совсем близко, по-видимому, из слуховых окон старого замка, выходящего фасадом на площадь, раздался отчетливый выстрел, и Руттенберг схватился за голову.
Потом зацокали по булыжнику сапоги заметавшихся гитлеровцев. Волчком, суетливо, не зная, куда спрятаться, закрутился на месте побагровевший Штамме. Откуда-то издалека, как из небытия, до Велты донесся стук не то телеги, громыхающей по камням, не то пулемета, захлебывающегося от яростного огня.
Народ на площади смешался, хлынул в разные стороны. То ли наяву, то ли в бреду Велте почудилось, будто чьи-то сильные, грубоватые теплые руки подхватили ее, не давая упасть на землю…
ВСТРЕЧА
Рассказ
Он один знал, что дошел до предела, до мертвой точки, после которой и пространство, и время теряли всякий смысл – пройденное им только что пространство и покоренное с таким трудом время. Теперь время, как бы в отместку, само покоряло его, и видимое впереди пространство сокращалось до пяти, максимум десяти последних жалких шагов, которые Чупров еще в состоянии был одолеть. Дальше был мрак, темнота, неизвестность.
Лейтенант Апраксин и остальные солдаты все так же, не сбавляя темпа, бежали за ним, Чупров слышал за спиной частый топот их сапог, на который земля отзывалась внятным протяжным гудом. Но этот дробный, сам по себе энергичный звук уже не подхлестывал солдата, как прежде, не торопил вперед, словно был услышан кем-то другим и относился к кому-то другому, постороннему, случайно оказавшемуся на границе в момент преследования нарушителя.
Устремляясь вперед уже по инерции, а не усилием воли, Чупров лишь боялся, что упадет у всех на виду, так и не дотянув до цели, и эта вынужденная задержка из-за возни с ним смажет все предыдущее, остановит, а то и сведет на нет так хорошо начавшийся темп погони.
Ныла онемевшая кисть руки, туго захлестнутая ременной петлей натянутого струной собачьего поводка; ноги жестоко сводило судорогой, будто Чупров стоял не на раскаленном солнцем каменистом гребне, а плыл в ледяной воде. А в голове, пробиваясь сквозь охватившую тело боль, жило и вырастало позорное, унизительное: «Всё… Больше не могу… Ноги… Подъем не осилю».
До его слуха еще доносился, впрочем мало волнуя, злой рокот стиснутой камнями реки, целиком терявшей себя в карстовой пещере с бездонным озером, которое Чупрову доводилось видеть прежде. Этот погоняемый ветром и множимый горным эхом отдаленный ворчливый грохот перекрывал, заглушая совсем, близкий противный скрежет попадавшихся под ноги острых скальных обломков гранита. Стронутые с места, обломки срывались в ущелье, по пути вздымая душную пыль и образуя опасные текучие осыпи, способные увлечь за собой и человека.
Солдат интуитивно отпрянул в сторону, и осыпь сползла уже у него за спиной, не задела.
Он оглянулся, превозмогая боль. Чуть ли не перед глазами Чупрова, сжигаемыми едким потом, нереально, будто в фантастическом фильме, полыхало красным огнем железное дерево, в ветвях которого дважды, словно накликая беду, пронзительно вскрикнула невидимая хищная птица… Но из всего разнообразия звуков Чупров ясно слышал только один – сдавленный звук собственного дыхания, больше похожий на свист дырявой гармони, тугое шипенье, словно горло перехватили веревкой. Окружающее теряло первоначальные свои очертания, расплывалось и уходило совсем, сужая мир до крошечного каменистого пятачка, на котором существовали лишь он да преданная ему розыскная собака Цеза, вместе с Чупровым проделавшая столь долгий, изнурительный путь.
Цеза тоже хрипела, в яростном устремлении вперед скребла когтями по каменистому грунту, недоуменно оглядывалась: она не могла тянуть за собой обмякшего хозяина, и у нее силы были на исходе.
Все-таки его вовлекло, затянуло в новую осыпь, опрокинуло. Уже падая, физически ощущая неотвратимую близость земли, ее жесткую твердь и пыль, Чупров по-прежнему не верил, что все это происходило именно с ним: в какой-то момент заложило уши, вокруг образовалась пустота, тугая и равнодушная, ноги подломились, будто соломенные, и он провалился в эту пустоту, как в бездонный душный колодец…
Его снесло на гребне осыпи недалеко, развернуло и прижало к выщербленному прохладному валуну. А Чупрову казалось, что это он достиг, наконец, желанного колодезного дна, прервавшего его тягучий безвольный полет. И там, в непроницаемом мраке колодца, сначала было тихо, лишь двигались в хороводе какие-то многочисленные неопределимые существа. Безликие и бестелесные, они мельтешили перед глазами в строго определенном порядке, будто пчелиный рой в пору весеннего медосбора.
Почему внезапно ему подумалось про весну и даже как будто навеяло свежие ее запахи? Этого он не знал. Бочком притиснутый к валуну, беспамятно и спокойно лежа в его углублении, словно и впрямь на дне колодца, Чупров пристальней пригляделся к порхающим беспрерывно существам и с приятным удивлением вдруг признал, обнаружил в них настоящих пчел, теплых и мохнатых. Он протянул руку, чтобы для большей достоверности потрогать одну из них, однако вместо руки у него из-под куртки простерлось невесомое слюдяное крылышко, затрепетавшее на слабом ветру, потом выпросталось второе, и Чупрова, вмиг странно уменьшившегося, подхватило этим легким ласковым ветерком, подняло над удушливым срубом колодца, а опустило далеко-далеко от доконавшего его горного перевала, в маленьком солнечном городке под Калининградом, на диво напоминавшем его родной приграничный Багратионовск, где Чупров рос и жил, – опустило как раз перед бюстом полководца, на площади.
Со своей микроскопически малой высоты, тараща глаза снизу вверх, Чупров изумленно огляделся.
Пахло железом. Металлический Багратион смотрел вдаль с прямоугольного столба пьедестала прямо и осуждающе, словно все еще ожидал погубивших его врагов, словно и сейчас готов был вновь сразиться с ними в тяжком смертельном: бою. А вся небольшая площадь, казалось Чупрову, была его бастионом.
От площади во все стороны вольно разбегались крытые асфальтом наклонные улочки, а вдоль них, сколько хватало глаз, в бесшумном салюте весне распушили свои лимонно-желтые зонтики цветов пряные липы.
С недалеких чистых озер до Чупрова доносило прохладу, рядом, нежась на солнце, усыпляюще ворковали голуби, и вообще все было хорошо.
Чупров жадно вдыхал полузабытый аромат цветущих лип, наслаждался так просто открывшейся ему легкостью и свободой передвижения во времени и пространстве, благодаря которой он мог в мгновение ока покинуть площадь с суровым Багратионом и очутиться под теплыми, в мучной пыли, сводами городской хлебопекарни, полюбоваться на принимавшую готовые хлеба из печи мать, а затем так же незаметно, минуя проходную с пристальным вахтером, перенестись на свой электроремонтный завод, посидеть у заградительной сетки испытательного стенда со множеством кнопок на передней панели, бесконечно долго, с наслаждением слушая музыку плавно работающего мотора, окутанного грозовыми запахами голубых электрических разрядов…
Чупров слегка пошевелился в выщербине валуна, и острая боль от ссадин, полученных при падении, вновь возвратила его в колодец, затушевав плотным грифелем действительности эфирное видение позолоченных солнцем лип и недремлющего Багратиона в темной бронзе… Чупрова вновь окружили какие-то суетливые бестелесные твари, мельтешащим хороводом увлекая за собой в неведомую даль, и пока Чупров нехотя брел за ними, не в силах возражать и сопротивляться, повсюду звучала печальная торжественная мелодия.
Плотный мрак по-прежнему окружал Чупрова и диковинных его провожатых. Но потом впереди прояснилось, и в светлом прогале прорезалось до боли знакомое лицо запыхавшегося начальника заставы лейтенанта Апраксина и Чупров потянулся было к низко склоненному над ним озабоченному лицу офицера, будто услышал знакомую короткую команду «Подъем!» и немедленно готов был ее исполнить. Однако уже через мгновение молочный туман скрыл от глаз это видение. Но оставался крепкой связью с реальным миром встревоженный голос Апраксина:
– Саша, что ты?.. Саша…
Чупров медленно, через силу разнял тяжелые веки, в которые словно насыпали песку, шевельнул губами, давая знать, что все слышит и понимает. Лейтенант же, напротив, не понял, потому что, не переспрашивая, позвал куда-то через плечо:
– Лыгарев! Быстро вниз, к муравейнику.
Радист Лыгарев расторопно бросился к муравьиной куче, захлопал обеими руками по живому холму, объятому встревоженной беготней, потом сцепил ладони ковшиком, бережно донес до Чупрова жгучий муравьиный запах, дал вдохнуть. Пальцы у него были длинные, под ногтями чернела тонкими серпиками грязь.
– Дыши, вояка! Тяни в себя глубже.
Кислота ударила в нос, вышибла слезы, как от нашатыря. На языке, толстом от жажды, не умещавшемся во рту, стал ощутим давний, почти забытый привкус муравьиного укуса, которым он лакомился когда-то, слизывая кислоту с ошкуренного прутика, каким ворошил муравейник. И тотчас, едва им овладело это пришедшее из детства ощущение, к горлу подступила теплая удушливая волна. Чупров до боли прикусил губу: не хотел, чтобы его минутную слабость видели ни начальник заставы, ни досадливо хмурившийся радист Лыгарев, ни старший наряда сержант Данилин, – оттого и гасил в себе спазм, кусал губы. Безразличие и тоска вползали в душу вместо разом иссякнувших сил, и Чупров вяло подумал, что, должно быть, лейтенант, с досадой отмечая бесполезно уходящее время, наверняка сейчас осуждает его и называет хиляком. И чтобы не видеть грустного лейтенантского лица, не раздражать Апраксина своим беспомощным видом, Чупров вновь закрыл глаза, с этого момента ощущая лишь одного себя…
Лейтенант же думал не только и не столько о Чупрове. Всего какой-то час назад еще не было ни поиска нарушителя, ни этого досадного горного недомогания солдата. Свободный от дежурства, Апраксин с утра писал письмо жене на Урал, когда радист соединил его с начальником отряда. Для начала поинтересовавшись делами заставы и обстановкой на участке, начальник отряда сообщил Апраксину, чтобы тот готов был к приезду представителя из округа. Само собой, письмо пришлось отложить, а самому, несмотря на законный выходной, идти на заставу, готовиться к встрече. А там и часовой с вышки доложил, что к развилке дорог на ближайшее селение и границу приблизилась «Волга». Это и оказалась машина нового направленца заставы подполковника Невьянова, прибывшего к Апраксину вскоре после звонка.
Неприязнь и раздражение вызвал в нем поначалу сам облик подполковника Невьянова, непривычные его манеры. Царапнули по сердцу Апраксина первые же слова старшего офицера, когда тот буквально на полуслове прервал доклад начальника заставы по обстановке:
– Подождите, лейтенант, о службе. Успеется. С дороги бы полагалось умыться…
И Апраксин умолк, будто с размаху налетел на барьер. В нерешительности он топтался рядом, пока гость, распахнув тесноватый, будто с чужого плеча, китель, неспешно обозревал сиреневый, в мареве, горизонт, пока долго и глубоко, с наслаждением вдыхал горьковатый полуденный воздух, насквозь пропеченный неистовым южным солнцем.
От перегревшегося мотора запыленной «Волги» нестерпимо несло бензиновой вонью, а Невьянов, будто не замечая этого, сосредоточенно принюхивался к сладковатому древесному дыму и неодобрительно посматривал на жидкий костерок в глубине хоздвора, где дежурный повар, ни на кого не обращая внимания, сжигал промасленные дощечки ящиков из-под консервов с тушенкой. Наконец Невьянов шевельнулся, с ленцой махнул пухлой рукой шоферу в щегольски расклешенных парадных брюках и распорядился:
– Загони-ка «лошадку» в стойло. Все бока намял, понимаешь, где только тебе права выдавали… Что, лейтенант, приглашай! Давненько я тут не бывал, давненько…
В беспощадных лучах отвесного солнца отчетливо выделялся восковой, какой-то безрадостный цвет лица Невьянова, его слегка наметившееся брюшко, и Апраксину стоило большого труда не придавать особого значения ни внешнему виду, ни глуховатому, маловыразительному голосу подполковника, ни его манере ступать осторожно, будто дорога от ворот до казармы была сплошь утыкана гвоздями или залита грязью. Даже то, с какой тщательностью он принялся вынимать из добротного дорожного чемодана и попеременно раскладывать на столе махровое полотенце, мыльницу с легкомысленным голубым цветком на пластмассовой крышке, обернутый целлофаном шерстяной спортивный костюм, как долго правил, намереваясь бриться, допотопную опасную бритву «Золинген» с полустертым лезвием, – рождало в душе Апраксина усмешку и непонятный даже для него самого протест.