Текст книги "Взгляд и нечто"
Автор книги: Виктор Некрасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Но до Синявских и Эткиндов все же далеко, Миша же Геллер (тоже профессор в университете, как и первые два) с женой жили совсем рядом, на рю Пигаль! Да, да, и перед входом в их дом всегда разгуливают эти милые (ну, не милые, привлекательные) пташки. Миша тоже дурного слова о них не говорил, тем не менее сбежал, купил квартиру возле пляс Клиши. К нему легко всегда было забежать, посудачить о том о сем, а заодно и оладий, очень вкусных, перехватить. Теперь надо на автобусе ездить.
С Анжелой, нашей бывшей киевлянкой, теперь она Крюба, вышла замуж за француза, тоже дело плохо. Решили они строить дом и снимают квартиру где-то под Фонтенбло, рядом с будущим домом. С трудом теперь вырвешь только на обеденный перерыв – за час-то и поговорить ни о чем не успеваешь.
О двух других «выскочивших» за французов дамах, Жанне и Нелле, враче и писательнице, я уже писал. С ними мы тихо и уютно (а помнишь? а помнишь?) блаженствовали в нашей оливкодавильне. В Париже мы видимся реже. Жанна живет под самым Парижем, в предместье Малакоф с крохотным асфальтовым, но очень уютным двориком. Неля еще дальше, в Со (по-французски Sceaux, в два с половиной раза длиннее). У нее целый этаж в двухэтажном домике и сад не хуже эткиндского. Она всегда приглашает к себе, и всегда бывает хорошо, но опять же ездить, сначала метро, потом поездом. Вот и видишься редко.
У Максимова сада нет. Зато живет он в шикарном районе, рядом с Этуаль. Отличается Максимов от всех, кроме всего прочего, тем, что у него две очаровательные (даже я признаю, не большой любитель детей) девчонки, родившиеся уже в Париже, – Наташа и Оля. Олю мы недавно крестили. Было трогательно и торжественно. Не в церкви – там слишком холодно, – а дома. Крестный, всегда веселый и подвижный Ростропович, смирненько стоял со своей свечкой в руках, рядом кума, Володина сестра с младенцем, а свечку вместо нее держал наш Вадик, настолько обремененный важностью порученного, что даже не смеялся, хотя, вероятно, очень хотелось. Потом, после положенного ритуала, отец Николай Оболенский (брат Вики Оболенской) окунул нашу Олечку в купель, увы, простую голубую ванночку, и тут Оля впервые чуть-чуть пискнула, и не знаю почему, у меня навернулись слезы на глаза. Я впервые присутствовал на этом обряде (в Киеве, правда, видел, заглянув когда-то в церковь на Куреневке, советское коллективное крещение – младенцев десять, не меньше), и, слушая как будто затверженное, непонятное мне бормотание священника и стройный хор, вторивший ему, я почувствовал вдруг, что есть в самом этом древнем обряде нечто значительное и необходимое, не знаю даже что. Что-то обязывающее к чему-то. К любви, что ли…
В том же доме, на четвертом этаже, редакция «Континента». Наконец-то обзавелись. До этого все делалось внизу, за обеденным столом, отвернув скатерть, на уголке. И всегда люди, непрекращающиеся посетители. Максимов, выпятив живот (а о Галиче один американец сказал: «Выглядит хорошо, только желудок немного вырос» – увы, потеряли мы стройность), шагает из угла в угол и «дает» по тоталитаризму и западным левакам. Непонятно, когда он успевает делать журнал, организатор и вдохновитель, душа и сердце, и все рукописи читает, и даже на письма вроде отвечает. А они идут. Со всех концов мира идут.
Журнал, дети, заграничные поездки… Когда все успеть? А успевает, потому что рядом, через три дома, люди, без которых все это было бы немыслимо (даже дети!). Люди эти – Наталья Михайловна и Александр Александрович Ниссен. Добрее ее (правда, и ворчливее) нет человека на свете. Русская, из первой эмиграции еще, она из кожи вон лезет, чтобы помочь людям. Мрачный, неприветливый на первый взгляд Максимов и тихая его, все понимающая и почему-то все успевающая Таня сразу же стали предметом ее забот. Советчица, гувернантка, наставница, нянька, переводчица, она и квартиру нашла, и домработницу, и вообще, не было бы ее, не было б и «Континента», ручаюсь. Ангел-хранитель! Я ее тоже люблю, хотя у нее ко мне никакого уважения (все-таки ж писатель!), шпыняет, как мальчишку (хотя я старше ее на целый месяц), во время крестин даже за дверь выставила, увидев в зубах папиросу. Но я все переношу, даже язвительные, хотя, конечно, несправедливые, насмешки ее по моему адресу. За доброту прощаю.
Первая эмиграция (или, проще, белая эмиграция). Несколько слов о ней. Не скажу, чтоб в этом определении – первая, вторая, третья эмиграция – звучал какой-либо антагонизм, но нечто подобное отношению фронтовика к тыловику у этих, первых, к нам, третьим, есть. В этом нет ничего дурного, но звучит это примерно так – вам хорошо, вас мало, вы на готовенькое приехали, а нас было двести тысяч (а кто говорит, и четыреста), и приняли нас не с распростертыми объятиями, как вас, а в штыки. Да, это правда. Нам действительно хорошо. За эти три эмигрантских года я лично ничего, кроме заботы и внимания, не видел. Как со стороны русских, так и французов. Даже в префектуре, к которой (так уж воспитали дома) особого доверия питать не должен был бы. Все там делалось быстро, четко и доброжелательно.
Да, нам хорошо. Не буду обобщать – есть исключения, даже не одно и не два, – но что касается меня, пожаловаться не могу. Наоборот, только поблагодарить. И позволю себе – хочешь ты этого, читатель, или нет – сказать несколько слов о тех людях, которые так облегчили первые наши неуверенные шаги во Франции. (Чуть-чуть не сказал «на чужбине». Нет, не стоит.)
Итак, открываю Доску почета и благодарности.
Витя Hessel (не пишу Эссель, так как по-русски эта фамилия никогда не писалась). Писательница. Родители привезли ее из России в начале революции. Во Франции выросла, вышла замуж. Муж Стефан Hessel, по профессии дипломат, по натуре же – человек мягчайший и обходительнейший. И, по-видимому, невероятной физической силы. В кабинете у него лежат два огромных слоновых бивня, подарок какого-то из африканских президентов. Оторвать их от земли нет никакой возможности. А вот он на собственном горбу втащил их на четвертый этаж, что под стать только Алексееву и Власову. Вите, правда, сложнее, она тащит на себе весь дом. Подвижная, маленькая, с полуслова все понимающая. В глазах всегда сочувствие и ирония. Убеждений левых, но тут уж ничего не поделаешь, росла в годы Народного фронта. Не видела меня никогда в глаза, позвонила по телефону и предложила на всю зиму, до лета, свой дом под Фонтенбло. Там, в Марлотт, среди королевских лесов, в тиши и комфорте, мы отходили от всех треволнений последних лет, врастали во французскую жизнь. Там же закончен был и «Зевака». Сам дом (художественный руководитель и вдохновитель Витя) – образец того, как человек должен обставлять свое жилище (два других примера – дом Волошина в Коктебеле и домик И.С. Соколова-Микитова в Карачарове). Все в этом доме удобно, красиво и немыслимо уютно. На первом этаже (на втором спальни) одно большое помещение, состоящее из двух или трех зал, комнат, не знаю, как их назвать. Тут же ничуть не мешающая, даже придающая уют кухонька. Конечно же, камин. Даже два. Длиннющий, тяжеленный деревенский (а может быть, и барский) стол. Две лавки. Удобные, мягкие кресла, кушетки, шкафчики и бесконечное количество ламп, на всех столах лампы с абажурами. По вечерам мы зажигали их в разных концах дома, устраивались у камина и под звуки Чайковского или хора Пятницкого предавались размышлениям о жизни и смерти, о превосходстве капиталистического образа жизни над социалистическим…
Кроме бытового – где что повесить, расставить, приклеить – у Вити прекрасный литературный вкус. Будь у нее больше времени (кроме работы муж, два сына, дочь и внук – всех их обслужи, обо всех подумай, жалобы всех выслушай), носил бы все свои писания на первый суд. Увы, нет здесь Аси Берзер,[40]40
Стр.281 Увы, здесь нет Аси Берзер… – Анна Самойловна Берзер, редактор «Нового мира», с именем которой связаны публикации Некрасова, Шукшина и других авторов.
[Закрыть] слово которой во всех литературных делах (и творческих, и практических) всегда было законом. Другая писательница – Натали Саррот (на этом круг моих писательских знакомств замыкается). С ней мы знакомы 15 лет, и в свое время в «Месяце во Франции» я позволил себе посвятить ей несколько строк, полюбив ее с первого взгляда. Тоже маленькая, тоже подвижная. В глазах меньше иронии, чем у Вити, но больше веселья. В свое время мы при встречах пропускали по маленькой, но после одного ничтожного случая, который она, как истая француженка (хотя и русская еврейка), не может мне простить, перешли на чай. Я обожаю сидеть за ее круглым столом возле высоченного окна с видом на что-то прекрасное, парижское, пить чай (!) со свежим багетом и ругать чопорные французские обеды, которым нет конца, где подают обязательно ненавистное мне мокрое мясо и водку пьют не в начале, а в конце. Кроме того, мы говорим о литературе, писателях, московских родственниках, КГБ, подлецах и героях (в основном в литературе), о сходстве и различии славянских, иудейских и французских душ и о путешествиях, в которых 75-летняя Наташа (она любит, когда ее именно так называют) заткнула меня за пояс.
– Когда ж мы увидимся? – говорю я, прощаясь.
– Когда? Сейчас скажу. Через неделю еду в Египет. Выступать. Не пугайся, в американском университете. Евреи, думаю, простят. Потом, в добавление к гонорару, Нил, пирамиды, сфинксы, всякие там Рамзесы и Тутанхамоны… Потом на несколько дней в Англию. Оксфорд, Кэмбридж. Потом? Потом домой. Недельку дома – и Нью-Йорк. Опять лекции. А из Нью-Йорка… Пригласили, понимаешь, на месяц в Калифорнию. Там что-то вроде литературного кемпинга. Молодежь. Хотели, чтоб я им курс о себе прочитала. Ты представляешь? О себе. Сказала, что не могу. Ладно, говорят, курс прочитает кто-нибудь другой, а вы так, что хотите. Ну, я и согласилась. На таких условиях почему бы и не пожить в кемпинге. Люблю американскую молодежь. Куда лучше нашей.
Да… Нет мамы, очень бы они сдружились…
С Витей Гашкелем – парижским психиатром – мы ровесники. Только я в четыре или пять лет вернулся из Парижа в Киев, а он, немного, правда, постарше, из Ленинграда (тогдашнего Петрограда) увезен был на Запад. Жизни наши сложились совсем по-разному. Но вот, разъезжая с ним по Парижу (он любит возить меня по городу, он его и знает, и любит) или сидя в кафе где-нибудь на Сен-Жермен или в «Каскаде» в Булонском лесу, в бесконечных наших разговорах («А скажи мне, пожалуйста» – так он начинает каждую беседу, если начинает ее он, а не я) выясняется, что почти во всем (кроме психиатрии, пожалуй, кое-каких ее аспектов) у нас одни и те же взгляды, и вкусы, и понятия. В душе он, вероятно, немножко подсмеивается над моим «советским варварством», ну а я, как варвар, над его, назовем для простоты, западным снобизмом, непониманием наших дел.
– Вы зажиревшая, богатая, любящая удобства и комфорт нация. И больше всего боитесь этого лишиться. И никогда никакого штурма Елисейского дворца у вас не будет, – сплеча рубаю я. – Чего ж вы смотрите в нашу сторону и за коммунистов голосуете?
Витя улыбается.
– Да коммунисты боятся революции не меньше Жискара, поверь мне. Марше такой же буржуй, как и тот, только тот к тому же аристократ, и вилла у Марше, может быть, чуть похуже жискаровской. Вот и вся разница.
– Да, – говорю, – пожили б вы у нас.
– К счастью, Бог миловал. Но что поделаешь, социализм и все левое сейчас опять модно, сам знаешь.
– С человеческим лицом… А там брови…
– А в Швеции без бровей. Там даже король налоги платит.
– И тоже недовольны. Тоже с жиру бесятся. Бергман вот сказал, что его ноги в Швеции не будет.
– А это из-за налогов…
– А вы в Китай поезжайте, там налогов нет. Ты много платишь?
– Не спрашивай.
– Не утаиваешь? Азнавура судят уже второй год.[41]41
Стр.282 Азнавура судят уже второй год. – Шарль Азнавур, французский певец, у которого (как, впрочем, у большинства эстрадных артистов) были проблемы с налоговыми службами.
[Закрыть]
– Судят, но не осуждают. Во Франции считается хорошим тоном не платить государству…
– А у нас обворовывать его.
Так мы без конца в чем-то убеждаем друг друга, прекрасно оба понимая, что Франция разжирела, разленилась, часто теряет достоинство, но страна она прекрасная и оба мы ее любим.
Лафитты… Софи и Пьер. Софи – Софья Григорьевна – великий знаток русской литературы, кумир студентов, и Пьер, ее муж, директор одного из наиболее почитаемых научных учреждений Франции «Ecole des Mines». Люди, которым многие и многие обязаны. Обязаны и мы – их вниманию, заботам, радушию, их руке, протянутой нам в самое нужное время.
Вернаны… Лида и Жан-Пьер, сокращенно Жи-Пе. Он крупный ученый, в прошлом коммунист, и из влиятельных, сейчас, как всякий порядочный человек, из партии вышел. Она преподает русскую литературу в Венсене. Он француз, она вывезена из России. Во всем как будто разбирается, но левизной, как и все французские интеллигенты этого возраста, грешит. Россию и все русское любит, болеет за ее беды, но капитализм ненавидит не меньше коммунизма. А может, и больше, в чем, увы, – мы-то уж знаем – и ошибается. Человек прекрасных душевных качеств – моя жена особенно ощутила это во время моей болезни. В детстве, до тринадцати лет, дружила с другой, таких же качеств, москвичкой. Потом, почти сорок лет, никаких сношений. В 67-м году дружба возобновилась – виновник – я! – и сейчас они видятся каждый год и друг друга заваливают подарками. Как Лидины подарки принимаются в Москве, я знаю очень хорошо, записал даже как-то на магнитофонную пленку – очень мы потом смеялись.
Из русских евреев (о Господи, почему так много евреев?) упомяну еще двух братьев Hoffman (или просто Гофманов), Бориса и Жору. Ребята молодые, обоим и тридцати нет. Получили в наследство от отца литературное агентство и что-то там делают, никак не пойму что – всегда заняты по горло, куда-то торопятся. Обоим я обязан очень и очень многим. Своей добротой и готовностью всегда появиться они здорово помогли на первых шагах, и во время проклятой этой болезни особенно. Когда в моей палате появлялась славная, смеющаяся Борькина физиономия, сразу становилось веселее. Но веселье длилось недолго – он, конечно ж, куда-то, как всегда, торопился и опаздывал.
Ровесница Гофманов – Ира Зайончик. О ней скажу кратко – мировая баба! Этим все сказано. Человек, на которого всегда и по любому поводу можно положиться. Не подведет! Кроме того, знает все монпарнасские кафе различных репутаций, качество, на мой взгляд, весьма существенное.
Жан-Мари Идатт. Врач. И чистейшей воды француз. Познакомились мы с ним еще в Москве, лет семнадцать тому назад, не меньше. Ему посвящено целых пять страниц в «Месяце во Франции». Заканчиваются эти страницы словами: «Я рад, что познакомился с Жан-Мари. И не только потому, что он умный, веселый, обаятельный парень, а и потому, что всем своим обликом, темпераментом, строем мыслей, своей честностью и благородством он укрепил во мне веру во Францию, во французский народ… Настоящая Франция, ее будущее – а я верю в него – это Жан-Мари, это Коко (другой врач, с которым я познакомился тогда же в Москве), это люди широкого ума, горячего сердца и – без этого француз не будет французом – веселой, лукавой усмешки в глазах»… Сейчас в Париже мы встретились при довольно сложных обстоятельствах. Он явился ко мне в палату госпиталя Амбруаз Парэ, где я вроде отдавал концы, и с того же дня в течение без малого двух месяцев приходил ко мне ежедневно. И узнал я его еще и как врача. Он настоял на вторичной и оказавшейся необходимой операции и следил за мной как за собственным если не сыном, то отцом. А теперь – увы – будь проклята эта всеобщая занятость! – мы видимся редко. И оба друг о друге говорим – забыл! Я перестал быть его пациентом, я ему не нужен – говорю я. Он выздоровел и не интересуется врачами – говорит он. И оба мы не правы. Мы оба нужны друг другу, и скучаем, и по-прежнему любим один другого, но время, время, где найти его?
Наконец, под занавес, Степан Татищев. Из тех самых. Читает в университете, до этого работал в Москве в посольстве. Знакомы мы с ним тоже давно, я думаю, лет десять, не меньше, и я ему тоже обязан многим, уточнять не будем. В Париже он лучший консультант по французским делам и первый помощник при покупке чего-нибудь из мебели. К тому же на Пасху у него роскошный прием, и сам он, высокий и стройный, тоже прекрасен в русской косоворотке с кавказским наборным ремешком. У него чудная маленькая жена Анн, прекрасно говорящая по-русски, и трое детей, которые с каждым годом становятся все красивее и красивее.
Ну вот как будто и исчерпан весь список. Нет, не исчерпан. Он будет неполон, если я не упомяну об Окутюрьях – Мишеле и Альфред. Русского в них, кроме языка, ничего нет – он наполовину чех, наполовину француз, она чистая француженка. Он преподает в университете и, вероятно, лучший во Франции переводчик с русского языка. Ему я обязан прекрасным переводом «Зеваки». Характера мягкого и доброго, поэтому я злоупотребляю различными просьбами. Живут они под Парижем в доме какого-то там века, XV или XVI, с балконами и лестницами, обилием книг и таким же длинным, тяжелым (а когда мы приходим, то и не пустым) столом, как у нас в Марлотт… В отличие от других французов, Окутюрье левизной не страдает. (Жан-Мари, забыл сказать, страдает.) Миша долго жил в Москве и многое понял. Возможно, именно поэтому и полюбил Россию.
(Написал бы я о Мише и больше, но он, негодяй, наотрез отказался переводить все то, что я сейчас пишу. Нет, и все! Какую-то там докторскую диссертацию надо защищать, времени, мол, нет. Ну и черт с тобой… Скажу, правда, по секрету, ему не передавайте, жалею. «Зеваку» он перевел первоклассно, все французы ахают. Ну, да Бог с ним. Плохой человек…)
На этом подведу черту. Не потому, что мне некого больше благодарить, а просто потому, что на Доску почета попали только те, кому я особенно благодарен и память о которых, хотя они все живы, и дай Бог, проживут еще долго, никогда не изгладится в наших сердцах.
Но мы слегка отклонились, вернее, нарушили некую стройность (но не стиль, спешу добавить) повествования.
Вернусь же к тому, с чего начал, – «и не дома, и как будто бы дома». Дома, но с каким-то коэффициентом, поправкой.
Утро. Тут и там. (Да, Киев – это уже там…) Все еще спят, а я за газетой, молоком, свежим багетом (там – батоном). Из почтового ящика вытаскиваю «Русскую мысль» или нью-йоркское «Новое русское слово» (там – «Правду»).
Здесь «Правду» покупаю у своего газетчика и как принудительный ассортимент «Фигаро» (с респектабельной «Монд» отношения несколько испортились, порозовела она малость). Если есть время и некуда торопиться, пристраиваюсь в глубине за столиком углового кафе, и Робер в своей неизменной красной курточке (Са va? – Са va! – обязательное французское при встрече: Идет? – Идет! Очевидно, жизнь, помаленьку…) подает мне кофе со свежайшим круассаном. Пью, разворачиваю газеты. Одна спешит меня уверить, что Корвалан обязан своей свободой давлению мировой прогрессивной общественности, КПСС и лично товарища Брежнева, другая же говорит что-то об инициативе Пиночета и каком-то событии на цюрихском аэродроме… Кому верить? В одной по-прежнему во весь рот улыбаются с первой страницы счастливые работяги в касках, а на третьей изможденный американский безработный валится с ног под тяжестью налогов, в другой бойкий на выдумку Жак Фезан все так же подтрунивает над своим Жискаром или Шираком. С одной вмиг расправился, прочел, другую руки устали держать – 32 страницы, будь оно неладно.
Начитавшись, иду домой. По дороге пару пачек «Голуаз» (дома на полке нетронутые скучают московские подарки – «Беломор», а как боялся, что без него трудно…). Воскресенье. Все дома. Значит, в три голоса будут поучать Вадика и грозить, что, если он не исправится, мать пойдет к учительнице. Считается, что он нерадив, но, если по телефону невзначай позвонит какой-нибудь француз, сразу же прибегают к услугам лодыря Вадика, во французском языке родители остались далеко позади.
Потом, за кофе, обычный утренний разговор. Цены… Ох, эти цены! Правда, сейчас январь, новогодние soldes, скидки. На всех витринах аршинными буквами – Soldes! Fantastiques! Irreels! Фантастические! Нереальные… И женщины не находят себе места, нервничают, боятся заходить в магазины. Но заходят. И покупают…
К слову, о покупках. Цены ценами, но… «Ну что ж это такое? – сказала Мила, жена моего сына, когда тот ей купил в подарок ко дню рождения туфли. – Зашли в первый же магазин, примерили и купили. За двадцать минут! Никакого тебе удовольствия. То ли дело у нас – мечтать, потом искать, идти на толкучку, а то и в Одессу из Кривого Рога съездить, наконец «через людей» найти спекулянтку и, поторговавшись до седьмого пота, купить парижские (ну, пусть не совсем модные, но парижские) туфли… Вот это радость! А тут…» Теперь, правда, Мила за двадцать минут не покупает, это было в первые дни, теперь она не хуже иной парижанки знает, где, что и когда, на мякине (а в Париже она есть) не проведешь.
Быт… Не хочется говорить о нем. Мир потребления знаем с детства. Но и здесь, повторяю, цены растут (хотя и зарплата тоже), и здесь народ ворчит. И мы ворчим. Они ворчат и объявляют забастовки. А мы ворчим и ругаем эти забастовки. Будучи людьми прогрессивными, мы понимаем, что забастовка – это оружие пролетарское, но когда от этого оружия страдаем мы – не работает метро, почта, бастуют железнодорожники, – мы злимся. Как только мы приехали сюда, забастовали почтовики. На полтора месяца прекратилась переписка (а мы ею на первых порах только и жили), международная телефонная связь. У каких-то там сортировщиков писем низкая оплата, почему же повышать ее надо за наш счет? Не сортируйте, не пересылайте правительственную почту, а мы-то тут при чем? Очень мы тогда негодовали… Вот этого-то у нас дома нет, говорили мы (а то, что у нас письма не доставляются по другим причинам, мы в тот момент забывали).
Когда бастует метро, трудно достать такси (совсем как в Москве), когда недовольны повышением цен крестьяне, стоим, в очереди за картошкой (да-да! в Париже, за картошкой!), бывает, что и без газет остаемся, одним словом, ожесточенные классовые бои…
К тому же проституция. И порнографические фильмы. И гомосексуальные журналы. И гоняющаяся за дешевой сенсацией (а за дорогой можно?) пресса, всякие там «Ici-Paris» с адюльтерными похождениями венценосцев, ну и вообще, мир контрастов, монополистический капитал, свобода умирать под мостом. Плохо!
А если говорить всерьез, повторю то, что внушал Вите Гашкелю и с чем он в общем-то соглашается, – сытая, богатая, привыкшая к комфорту и не хотящая никаких перемен нация. А так как надо иметь какие-то идеи и за что-то голосовать, будем же левыми, любить рабочих и не любить капиталистов, они бяки.
И, сидя где-нибудь в кафе на бульварах, я рассказываю обо всех этих ужасах своим москвичам, и они только иронически улыбаются. Иногда, больше для приличия, спрашивают: «Ну, а клошары?» Клошары! Самые счастливые в мире люди, как сказал мне как-то все тот же Витя Гашкель. Никаких у них забот, налогов не платят, о квартире не думают, свою бутылочку вина всегда имеют, муниципальными выборами и русскими диссидентами не интересуются, живут как птицы небесные. Раз в год полиция подбирает их в метро, моет в бане, дезинфицирует портки, и опять на все четыре стороны, парижская достопримечательность!
Ну а похищения, убийства, ограбления банков, музеев, бомбы, наконец? Таки плохо… И похищают, и убивают, и грабят, и поезда сходят с рельсов, и самолеты разбиваются, и засухи даже бывают, как этим летом. Но обо всем этом пишут и говорят во всеуслышание, и убийц судят и приговаривают к каторге (а женщины кричат: «Мало! На гильотину!»), а после засухи продуктовые магазины так же ломятся от яств, как и до нее.
Москвичи больше не задают вопросов. Вздыхают…
Парижане ненавидят автомобили. И чужие, и свои тоже. Горючее дорожает, пробки на улицах, часами ищешь, где бы припарковаться – «Ну ее! Загоню! Буду на метро ездить!» – но не загоняешь, надо же на уикенд вырваться из этого чертова Парижа, воздухом подышать. И вот в пятницу вечером миллионный поток машин, сверкая фарами (зрелище фантастическое), устремляется за город, в свои виллы, поместья, домики, халабуды – у каждого парижанина где-нибудь что-нибудь да есть. А в августе (весь Париж, точно сговорившись, срывается именно в августе) рвутся на юг, и на дорогах десятками километров стоят застрявшие в пробках, embouteillages,[42]42
Затор, пробка в уличном движении (франц.).
[Закрыть] машины, и опять же: «В последний раз! Поездом! Самолетом!», а на следующий год то же самое, и к концу недели бюллетень – столько-то убитых, столько-то раненых…
В каждом городишке, местечке, задрипанной дыре с какой-нибудь тысячью жителей – обязательно автомобильный салон (как и antiquites, антикварная лавочка), а то и два, и три. Нет, французы действительно ненавидят автомобили!
Мы с другом, бывшим киевлянином, шли как-то вечером вдоль моря в маленьком средиземноморском местечке Теуль. К концу прогулки он мне сказал: «Нет, о революции не может быть и речи!» На якорях, в гавани, тихо покачивалась сотня, если не две, таких умопомрачительных яхт, с такими мачтами, с такими деками, такими кнехтами, такими (не знаю я морских названий) сияющими, блестящими, начищенными штурвалами и компасами, что появись одна только из них где-нибудь у нас в Ялте, вокруг нее круглосуточно стояли бы толпы. Я согласился – революция исключена, или Франция состоит из одних миллионеров, или… Ей-Богу, стоит бастовать (профсоюзы-то простой оплачивают, совсем как у нас), чтоб купить себе потом вот эту вот яхту, поменьше.
И еще эпизод. Сидим в кафе на Сен-Жермен. В двух шагах от нас мальчишка лет семнадцати с шарманкой и обезьянкой. Как трогательно и как грустно. Ему бы учиться, а вот приходится таким вот образом на жизнь зарабатывать. Пьем апельсиновый джус и грустим. А шарманка все играет, обезьянка прыгает, мальчик улыбается, чего-то там острит. Становится жарко, припекает. Мальчик стягивает с себя поношенный свой свитерок и бросает его, нет, не на складной стульчик, на который он иногда присаживается, не на землю, а в машину… И в какую! Впрочем, говорят, подержанную машину можно и за несколько тысяч купить…
О, превратности судьбы… О! Безумный, безумный, безумный мир потребления!
А ты говоришь – и дома, и не дома. Яхты, автомобильные салоны, гомосексуальные журналы… Хорош дом! И все же говорю. Говорю, потому что, кроме иллюзии «дома», которую я создаю у себя дома, кроме московских газет («Трудовые коллективы конкретными действиями отвечают на призыв партии…») и ликующе-бодрых голосов дикторов – это уже другие иллюзии, – кроме милых и грустных бесед за столиками кафе с московскими друзьями, когда их, друзей, нет, я продолжаю думать о них, продолжаю думать о доме, в котором так все неблагополучно. О том, почему так много людей лишены того, что имею сейчас я? Хрен с ними, с товарами, с магазинами, – не хлебом единым, как говорится, – но почему до сих пор кладут эту идиотскую подушку на телефон, хотя давно известно, что это ничему не помогает, почему о том, что выходит за рамки работы или магазинных будней, говорят на лестнице или, еще лучше, на улице, озираясь по сторонам? Почему во всех учреждениях на субботу и воскресенье запечатывают семью печатями все пишущие машинки, а копировальные аппараты, которые здесь в каждом универмаге, в каждом почтовом отделении – один франк лист, – у нас считаются подпольной типографией – тюрьма, и все? Почему, когда я пересекаю здесь границы, я просто не замечаю этого, а там иной раз и в задний проход заглядывают? Почему с таким остервенением врут? Обманывают с утра до вечера? А тех немногих, кто тщетно взывает к несуществующей совести вершителей, обзывают провокаторами и врагами? И все это под барабанный бой, звон литавр. «Барабаны эпохи бьют!» – из бессмертного «Платона Кречета» незабвенного моего Корнейчука.
Брежнева, маршала, с головы до ног увешивают орденами (кажется, только у Иди Амина больше), вручают золотое оружие, которое он обещает никогда не пускать в ход (где? когда? Буденный, что ли?), ставят ему памятник в Днепродзержинске («Есть дни, которые никогда не забываются. Так и этот день…» – сказал на митинге какой-то из работяг-депутатов, избранников народа, лучший из лучших), и на вокзалах и аэродромах старые, больные люди, в пургу и пекло, должны его скопом провожать, и встречать, и улыбаться (…и думать про себя: когда же черт возьмет тебя!).
Недавно я слушал по радио яркое и содержательное, глубоко принципиальное выступление Леонида Ильича (по утрам читаю «Правду», по вечерам слушаю Москву). Вручали орден городу-герою Туле. Через тридцать шесть лет! Почему? Ну, Киеву (не меньше миллиона попало в окружение!) под пьяную лавочку дал сам Хрущев. Он любил этот город, как говорится, освобождал его – ну почему не дать? И дал. Без всякой там даты, летом, с бухты-барахты. Как дал Героя Насеру, бедняжке Бен-Белле, томящемуся где-то в горах Атласа… Ну, Новороссийск, тоже понятно, там Брежнев проявлял чудеса храбрости, собственным примером воодушевлял… А Тула? Оружейная мастерская? Почему столько лет никто о ней не вспомнил, об этой мастерской? А сейчас даже какого-то Жаворонкова, тогдашнего секретаря обкома, вытащили на сцену, вспомнили. Героя вручили. И на этот раз какая-то уже «оружейница» в «Последних известиях» говорила об этом дне, который запомнится на всю жизнь, дне вручения нашему славному городу-герою…
Кстати, а не настало ли наконец время вспомнить и о реках, морях и горах? Ордена Ленина Эльбрус! Разве плохо? А Волге уж сам Бог велел – ордена Ленина и Октябрьской Революции матушка-героиня Волга!
Ну, а Советский Союз, само собой разумеется, уж он-то действительно заслужил. Тут уж на полстраницы хватит. Ордена Ленина и прочая, и прочая, и прочая, Герой Советского Союза Союз Советских Социалистических Республик. Мне бы за такое предложение премию бы дать, ей-Богу.
Итак, утром «Правда», вечером «Последние известия», где-то посередине «Литературка». Та самая, которую бывший ее сотрудник, а ныне редактор журнала в Тель-Авиве Виктор Перельман неплохо окрестил «Гайд-Парк при социализме» – мели что хочешь (ну, не все), выполнять же необязательно. Что ни говори, но газета все-таки отличается от других. Потолще. Ну, не тридцать две, как в ежедневной «Фигаро», страницы, но все же шестнадцать. И на шестнадцатой есть даже над чем посмеяться. (Говорят, правда, что за «Их нравы: Карл у Клары украл кораллы» кто-то там пострадал. Но не каждую же неделю это случается.) Попадаются и интересные статьи. Об отдельных, например, случаях злоупотребления алкоголем и как с этим бороться. И об архитектуре, городах будущего, и на темы морали, внимательном отношении друг к другу, о человеческом достоинстве.