355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Взгляд и нечто » Текст книги (страница 2)
Взгляд и нечто
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:34

Текст книги "Взгляд и нечто"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

После поездки в Москву было какое-то совещание секретарей обкома, потом еще что-то, не менее значительное, потом он ушел в отпуск, и встретились мы с ним уже перед самым моим отъездом.

Судя по всему, к этой второй встрече особого стремления у него не было, но я все же настоял на ней, так как хотел поставить все точки над i. Эти-то точки я и стал расставлять в ответ на вопрос, с которого я начал свое повествование.

Что же я думаю делать, оказавшись за границей?

– Во-первых и в главных – писать. Поскольку я не имею возможности делать это у себя дома, я думаю делать это где-нибудь, допустим, на берегу Женевского озера, благо выезжаю я официально по приглашению моего дяди из Лозанны. О чем писать? Ну, так сразу на это не ответишь, надо приехать, осмотреться по сторонам, но если говорить начистоту, то не мешало бы взяться за какие-нибудь «Былое и думы» – Герцен их начал лет в сорок, а мне уже за шестьдесят, пора подводить кое-какие итоги. И дальше. Подкладывать бомбы под советские посольства и призывать к свержению советского правительства не собираюсь, но следить за всем тем, что происходит у меня на родине, буду очень внимательно и, конечно же, буду выступать в защиту своих друзей (и не только друзей), если эта защита будет необходима.

На все, что я говорил, более или менее доброжелательно кивалось головой (даже на мое намерение приняться за «Былое и думы»), но после высказывания о друзьях было весьма уместно мне указано, что наша страна, как известно, придерживается строжайшего выполнения всех законодательных норм. Я принял это к сведению, но оговорился, что в тех все-таки случаях, когда эти нормы будут нарушены, я воспользуюсь услугами западной прессы, хотя, как мы знаем, она и падка иной раз до дешевых сенсаций.

– Вообще же, – закончил я изложение своего кредо, – так как человек я в работе не очень усидчивый, к тому же с детства любящий путешествовать, я надеюсь на старости лет осуществить две свои самые заветные мечты – побывать на корриде и съездить на остров Таити…

Хотелось еще сказать о Монте-Карло, о мечте выиграть в рулетку, ну, хотя бы сто тысяч, но, посчитав эту мечту все-таки мелкой, я так и не упомянул о ней. Теперь жалею, так как из трех мечт, трех обещаний два уже выполнил – в самом знаменитом в мире казино если и не выиграл, то франков двадцать проиграл и на корриде (позавчера!) побывал. Ну, а Таити, как говорится, никуда не денется. Доберемся и до него.

Вы думаете, что мое такое непосредственное и искреннее желание поведать секретарю ЦК и его помощнику о своих сокровенных мечтах вызвало у них хоть какую-нибудь реакцию? Ничуть. На их лицах ничего нельзя было прочесть. Я понял, что на этом надо ставить последнюю точку, и встал.

Мы обменялись рукопожатиями. На мое пожелание одному успехов в его общественной деятельности, другому – в творчестве ничего в ответ не было сказано. Так, некое подобие улыбки, которая автоматически, помимо желания, появляется у человека, когда он прощается.

(Кстати, когда я перед отъездом нанес прощальный визит в редакцию журнала «Москва», где лежала моя рукопись, зам. редактора Толя Елкин долго обнимал меня и говорил много хороших слов, и даже случайно вышедший главный редактор Михаил Алексеев, который нигде и никогда не назвал бы меня своим единомышленником, ткнулся подбородком куда-то мне в плечо и сказал: «Успехов, успехов желаю».)

Не знаю, возможно, элементарная вежливость требовала бы от меня сейчас взять купленную после корриды в Таррагоне открытку с очень эффектными верониками у морды быка и послать ее по адресу – Киев, ул. Орджоникидзе, ЦК КП Украины, тов. Маланчуку В.Е. (или Е.В.). Так, мол, и так, на корриде побывал, очень интересно. Желаю успехов в работе и личной жизни. И наклеить марку с королевской четой – Хуан-Карлос и симпатичная, очень простенькая королева Соня. И все это удовольствие – 12 песет.

* * *

Жил-был в Киеве в первой четверти XX века мальчик. Раннее детство свое он провел за границей, но помнит ее туманно, зрелое же прошло в Киеве: зимой – в городе, летом – на даче. Дача, вернее, крохотная в ней комнатка, снималась у друзей, родителей старшего друга мальчика, Виктора Елистратова. Находилась она в Ворзеле, лесистом дачном поселке в тридцати километрах от Киева.

В этом самом Ворзеле и прошли те самые годы мальчика, когда что-то там завязывается, формируется. Родители не очень мучили его разного рода поучениями и нравоучениями. «Главное, не будь первым учеником, – говорила ему мать, – в наше время это считалось неприличным». Тетка, та, правда, не прочь была вмешаться в воспитание – следила, чтоб мальчик не клал локти на стол во время еды (до сих пор в ушах его звучит теткино французское «otes tes coudes»),[7]7
  Сними локти (франц.).


[Закрыть]
и тщетно пыталась переключить его с Жюля Верна на Тургенева. С тех пор мальчик особенно невзлюбил Тургенева. Впрочем, Кнута Гамсуна, который через несколько лет сменил Тургенева («Прочти «Викторию». Как можно в твоем возрасте не читать «Виктории»»; ему было тогда лет 14–15), он не только полюбил, но потом стал даже в ранних писаниях своих усиленно ему подражать.

Так вот, жил по летам мальчик в Ворзеле, играл, как положено было еще в те годы, в крокет, ходил купаться на пруд, тихий, заросший, с островком посередине, и, конечно же, упивался, лежа на раскладушке (тогда это называлось «раскидачка»), похождениями Филеаса Фогга и Гектора Сервадака. Кроме того, строились во всех углах участка шалаши, проводилась железная дорога с семафорами на ниточках, а между огородами, клубничными грядками и крокетной площадкой разыгрывались военно-морские баталии. Корабли – крейсера и дредноуты – делались из досок забора, выходящего на Лесную улицу, миноноски и прочая канонерская мелочь – из досок покороче, найденных в сарае. Надводная часть кораблей – артиллерийские башни, капитанские мостики и все то, что изображено было на вызывающей дрожь картинке «Морское сражение у Фолклендских островов» из журнала «Природа и люди», – лепилась из глины. Корабли все были героические, тонули, но не сдавались и при спуске на воду нарекались (мальчик был франкофилом) именами, нет, не Жанны д'Арк или хотя бы маршалов Мюрата или Нея, а французских президентов (из Лярусса) – Эмиль Лубэ, Казимир Перье, Карно, Фальер, Мак-Магон, даже палач Парижской Коммуны Тьер. (Франкофильство у мальчика было какое-то странное – роясь сейчас в чудом сохранившихся рисунках своего детства, всяких Мостах вздохов и солнечных закатах на Адриатическом море, он не обнаружил ни одного Наполеона Бонапарта, но зато трех Наполеонов III, с бородкой и в эполетах, которого не должен был бы любить, так как во время Крымской кампании при всем своем франколюбии был на стороне русских.)

И все же самым любимым занятием было, растянувшись на раскладушке, глотать одну за одной «Черные Индии», «Архипелаги в огне» (о, это полное собрание сочинений Жюля Верна, аккуратные томики, завернутые в синюю бумагу!) и не торопясь листать «Природу и люди» за 1916 год.

1916 год был годом войны, годом Вердена. В конце журнала, после всяких «Есть ли жизнь на Марсе?» и «Тайн подводного царства», была «Хроника военных действий». Вот ею-то и упивался мальчик. Героические форты Во и Дуамон стали ему как родные. Они переходили из рук в руки, гул сражений не прекращался ни днем ни ночью, земля вся была вспахана снарядами, лили дожди, солдаты мокли, шли в атаки, маршал, тогда еще генерал, Петен обходил и воодушевлял войска. Жоффр, Галиени, Петен, Фош – все эти генералы занимали мальчика куда больше, чем Деникины, Петлюры и Щорсы, которые в это время то занимали, то с боем покидали его родной Киев.

Мальчику в предшествующие «Природе и люди» годы хотелось поочередно быть пятнадцатилетним капитаном (осталось еще три года, два, один, Боже, уже пятнадцать лет, а он все еще не капитан…), паровозным машинистом (Боже, что он отдал бы, только чтоб подняться по вертикальной лесенке в эту будку с толстыми красивыми буквами на боку НУ-253 и хоть до станции Клавдиево постоять рядом с этим усатым, пахнущим маслом и углем неулыбающимся дядькой, выглядывающим в окошко, а левой рукой крутящим какие-то ручки!), тореадором (только через полстолетия, в последней четверти XX века, ему удалось увидеть живого, вытирающего пот матадора, и его завязанную на затылке косичку «колету», и даже внутренность этой забавной, ни на что не похожей шапки, красной, если костюм красный с золотом, голубой, если голубой с серебром, которую он так небрежно и изящно бросает на песок перед тем, как, взяв шпагу и намотав на нее мулету, начать дразнить черного, коротконогого бычка с рогами врозь). Но тогда, в году тысяча девятьсот двадцать каком-то, мальчику хотелось быть не пятнадцатилетним капитаном, не машинистом, не матадором, а обыкновенным французским «poilu»,[8]8
  Волосатый (франц.).


[Закрыть]
обросшим, в каске, героически отстаивающим руины форта Дуамон от этих паршивых бошей с их кровожадным усатым Вильгельмом II…

И вот, через шестьдесят лет после победы под Верденом и через пятьдесят с чем-то после «Природы и люди», мальчик оказался среди тихих, пустынных развалин форта Во и Дуамон с табличками и мемориальными досками. Молча постоял он у «Tranchee des bayonnettes» – «Окопа штыков», где, по боевой легенде, засыпало взрывом готовящихся к атаке солдат, остались на поверхности только штыки (полк, в который входили эти солдаты, брегонцы и вандейцы, был 137-м, а мальчик в студенческие годы был бойцом, как ни странно, тоже 137-го стрелкового полка, и это на него как-то подействовало), потом долго сидел на стальном пулеметном колпаке на вершине форта Во и думал. Кругом была тишина и красота. Спокойные леса и рощи вперемежку с тихими зелеными долинами, высоко в небе заливался жаворонок, и только ржавая колючая проволока (тех времен или появившаяся позже для колорита, для иллюзии?) напоминала о том, что давно или недавно – это как кому – здесь было не так уж уютно и лесов и рощ этих не было, а были обугленные стволы, палки и воронка на воронке. А в воронках… Сейчас белые кресты рядами вытянулись у «Ossuaire de Douamont», гробницы, мавзолея (слово «ossuaire» по-русски перевести нельзя, оно от слова «osses» – кости), воздвигнутого на месте боев, о которых во Франции никто уже не вспоминает, если не считать президента республики, посещающего эти места в дни определенных дат, и тех седоусых, с палочками, восьмидесятипятилетних «poilus», которых, а их с каждым годом все меньше и меньше, подвозят сюда на специальных автобусах, а потом отвозят домой.

Мальчик, несколько поседевший и погрузневший, сидел на полузабытом стальном колпаке, сеявшем когда-то смерть, и думал…

О чем же он думал?

А думал он о том, что в тысяча девятьсот двадцать каком-то году, через четыре-пять, допустим, лет после того, как закончилась самая кровавая война, которую испытало на себе человечество, он, мальчик, точно знал, что французы были хорошие, а немцы плохие, они сожгли Лувен и разрушили Реймский собор. Какими были тогда русские, он не совсем разобрался, поскольку вскорости они стали «белыми» и «красными», но с французами и немцами все было ясно. Французы защищали свою родину, la belle France, прекрасную Францию, а немцы хотели ее поработить.

С годами все стало несколько сложнее. Выяснилось, что ни немцы, ни французы, то есть французские и немецкие рабочие и крестьяне, ни в чем не повинны. Повинны во всем даже не Вильгельм с Францем Иосифом и каким-то там носатым Абдул-Гамидом, а империалисты и капиталисты, лишенные какой-либо внешности, злые, ненасытные Круппы и Шнейдер-Крезо, наживающиеся на крови этих самых французских и немецких крестьян и рабочих. Верден оказался просто-напросто мясорубкой, а Версальский мир «грабительским договором».

Но случилось так, что через 20 лет после окончания самой кровавой в истории человечества войны началась новая, оказавшаяся еще более кровопролитной. И мальчик, еще не поседевший, но уже подобравшийся к тридцати, попал на нее и даже воевал в Сталинграде. И тогда, в Сталинграде, окружая вырытые пехотинской лопаткой в оледеневшем грунте окопы неполного профиля спиралями Бруно, он знал, что сделает все, чтобы не пропустить к Волге этих гадов-фашистов, которые хотят поработить его Родину. И когда, при помощи солдат его саперного взвода и других солдат из стрелковых и артиллерийских полков, при поддержке авиации и танков, под руководством боевых генералов и членов военного совета и под верховным командованием товарища Сталина, ему это удалось, он вступил в Коммунистическую партию. Он поверил в нее и решил стать коммунистом, хотя единственного во взводе коммуниста очень не любил – по приказу свыше его надо было беречь и на ответственные задания не пускать.

Потом война кончилась, после нее произошло много разных событий, и вот сейчас мальчик, поседевший и погрузневший, сидит на бронированном пулеметном колпаке форта Во и спрашивает себя, через тридцать три года после конца Сталинградской битвы, за что же он там воевал, во имя чего ставил свои минные заграждения и спирали Бруно…

Он воевал против фашизма!

Но – за что?

Хорошо… Начнем сначала. Знал ли он, тот совсем уже не молодой мальчик в свои тридцать лет, что незадолго до войны были 37-й и 38-й годы? А до того коллективизация? А до того Гражданская война, на которой убили, засекли шомполами его старшего брата? Он не был никаким «белым», а просто 18-летним мальчиком, приехавшим недавно из Франции, и нашли у него «красные» французские книжки, а жил он тогда один, в Миргороде, и решили, что он шпион, и убили. Знал ли все это младший брат убитого Коли? Знал. Все знал… Больше того, даже не верил, что Тухачевский и Якир – враги народа… В чем же тогда дело? А дело в том, что не только он, а десятки, сотни тысяч, миллионы людей поверили, что позор тридцать седьмого года и все предыдущие необъяснимые жестокости смыты кровью тех, чьи отцы и деды, возможно, погибли в лагерях. Смыто все! И вранье, и хвастовство, и самообман. Нельзя больше врать, как врали, нельзя обманывать и себя, и народ. Научились глядеть правде в глаза, когда приперло. Возврата к прошлому нет. Несмотря ни на что, несмотря на отсутствие танков и самолетов, подбитых в первые же дни войны, несмотря на все эти «Если завтра война…» и «Ни вершка своей земли не отдадим…», несмотря на опустошенную, оставленную врагу землю, на расстрелянных, убитых и повешенных врагом, мы выстояли и вот здесь, в Сталинграде, нанесли фашизму – самому страшному, что есть на земле, – смертельный удар!

И тут-то все поверили – уж слишком много об этом кричалось, говорилось, писалось, печаталось, талдычилось на всех собраниях, во всех газетах, но главное, не только поэтому – все поверили, что к победам этим самое прямое отношение имеет партия. Она удержала, она эвакуировала на Восток заводы, она собрала, сколотила, кликнула, объединила, вдохновила, окружила и вот разбила – посмотрите на вереницы этих пленных, замерзших, обмотанных шарфами и одеялами Зигфридов и ubermensch'ей…[9]9
  Стр.189 Сверхчеловек (нем.).
  …ubermensch'eй… – так Некрасов иронически смешивает немецкое «сверхлюди» с русским окончанием.


[Закрыть]
И тридцатилетний мальчик тоже поверил и стал кандидатом партии, а через год, где-то уже на Западной Украине, незадолго до вступления в Польшу, ему вручили настоящий партийный билет.

Почему же поседевший, погрузневший мальчик этот, которому в московском метро давно уже говорят «дедушка, садитесь» (в парижском этого, увы, нет), лежит сейчас на песчаном пляже «Costa Dorada», на золотом берегу Каталонии, и знает, что нет ему возврата в страну, которую он, хорошо или плохо, но с такой верой в торжество справедливости защищал от гадов-фашистов?

А потому, как говорили мы в детстве, что кончается на «у».

Каждый объясняет прошедшее и происшедшее (а кое-кто предрешает и будущее) по-своему. Академики, члены-корреспонденты, математики, биологи, писатели, эмигранты, народно-трудовые союзы. У каждого, как говорится, болит свое, у кого личное, у кого пошире, у кого совсем широко. Одни считают, что марксизм ошибался, другие – что провалился, третьи – что его совсем нет, четвертые – что есть, но надо как-то его подправить, пятые – что у них все будет по-другому, но все сходятся на одном – что в общем-то дело пока дрянь. И только те, кто утверждает, что все, что они делают, делается на марксистско-ленинской основе, считают, что все (у них) хорошо.

Ну а если подумать, как говорится в одном анекдоте? Ночью, одному, укрывшись с головой одеялом? После всех президиумов, заседаний, двадцать пятых съездов? Ведь все разлезается, расползается, трещит по швам. Новой медалью за успехи в соцсоревновании вряд ли что исправишь. Все это понимают. И вверху, и внизу. И академики (и те и другие), и математики, и члены президиумов, и даже их председатели, и колхозники, и сталевары, и старшие лейтенанты, и мичманы, и генеральные секретари…

Так что же делать?

Весной 1975 года приехал я в Канаду. И вот первый вечер. В неведомом мне городе Гамильтоне. Посадили на аэродроме Торонто в машину и привезли сюда. Украинцы. Их здесь так много, что за их лицами, улыбками, а иной раз и недоверчивыми взглядами я не успел разглядеть других, как здесь говорят, этнических групп, по-моему, их просто нет, одни украинцы… Зал. Большой. Набит людьми. Кто они? Петлюровцы, бандеровцы, бульбовцы, мельниковцы, просто старики дореволюционных лет. На стенах портреты. Несколько ошарашен. Слева – Петлюра, справа – Бандера, а спереди, на противоположной стенке, – английская королева… Не слишком привычно.

К концу вечера вопросы. Задают в основном старики. Есть дельные, есть и глупые, есть и просто речи – ужасно все-таки людям хочется высказать свою точку зрения. Молодежь больше молчит – потом уже я с ней разговорюсь, не в клубе, за ужином, без стариков.

Главный и чуть ли не первый вопрос – в Торонто, Монреале, Виннипеге, Соскачеване, Гамильтоне, в десятках аудиторий – это как я отношусь к самостоятельности Украины. И кто я такой – «единонеделимец» или за «незалежну» Украину?

Конечно же, я отвечал, что я за «незалежну» (независимую) Украину, что каждый народ имеет право выбрать ту систему, то правительство, которое ему нравится, но как это можно сделать, я, мол, не совсем представляю. В особые подробности не вдавался.

С молодежью я был откровеннее.

Скажу прямо, глупость некоторых стариков, да и не очень даже стариков (сужу по некоторым украинским канадским газетам), заключается в том, что ярый их антисоветизм выливается в формы и высказывания, которые на Украине в лучшем случае вызовут улыбку. Ну, зачем писать, что на Украине не найдешь украинских книг или что за украинскую речь исключают из институтов? Это ж курам на смех. Нет, дело куда хуже. Книгами на украинском языке все магазины завалены, но кто их покупает, кто читает? Скажу по секрету – мечта украинского писателя быть изданным не в Киеве, а на русском языке, в Москве. В этом трагедия украинского языка. Он постепенно умирает. И не потому, что его запрещают, – абсурд! – газеты на украинском языке (параллельно, правда, и на русском – «Радянська Украiна» и «Правда Украины» одно и то же, и обе – органы ЦК КПУ), все вывески и названия улиц на украинском, и «Кассандра», и Лопе де Вега в Академическом ордена Ленина театре им. Франко тоже на украинском, и даже в судопроизводстве первая фраза приговора «I м'ям Укрaiнськоi Радянськоi Соцiялiстичноi Республiки» читается по-украински (дальше, правда, и все до этого по-русски, исключением был только суд над Иваном Дзюбой, но тут уж просто было б неприлично). Само собой разумеется, что и Шелест, и Маланчук разговаривали со мной тоже по-русски, но это – давайте помечтаем – из уважения к сединам и заслугам.

Нет, никакой дискриминации язык не подвергается, но тот же украинский писатель, который и в Спiлцi письменникiв, и дома говорит только по-украински, сына своего предпочитает отдать в русскую школу – русский язык, мол, не подведет, он и до Киева доведет. (В 20-е годы, годы украинизации, когда всем надо было сдавать экзамен по украинскому языку и не сдавший увольнялся с работы, острили: «Русский язык до Киева доведет, а украинский выведет».) Да любой колхозный паренек, попадающий в армию, научается там русскому языку (в мое время мы проходили военную подготовку в украинских полках – «Лiво-руч!», «Право-руч!», «Крроком руш!», «Струнко!») и очень этому рад, в колхоз возвращаться он не собирается, а если дальше учиться (в армии все же учат – моторист, танкист, связист), то уж, конечно же, лучше по-русски. И вянет, сохнет прекрасный украинский язык (Собинов говорил, что приятнее всего ему петь по-украински, потом по-итальянски), превращаясь в «суржик» (смесь русского и украинского), а потом – в плохой русский.

Но вернемся к канадским хлопцам. Это они пригласили меня в Канаду – Комитет в защиту Валентина Мороза. Умные, серьезные и, конечно же, тянутся ко всему украинскому с Украины. «Ах, яка в вас мова, Вiкторе Платоновичу!» – хвалили они мой плохой украинский язык, на котором мне дома, на Украине, никогда говорить не приходилось. Звучит анекдотом, но за две свои канадские недели я наговорился по-украински больше, чем за предыдущие шестьдесят с лишним лет.

И вот сидим мы с этими хлопцами в каком-то из торонтских или виннипегских ресторанов (кругом куманцы, глечики и блузки на милых официантках с трогательным почти украинским узором и такие милые «прошу») и ведем разговор об этой самой «незалежности».

Можно о ней говорить и серьезно, даже, вероятно, нужно, но как не примешать к этому и немножко шутки, украинцы любят юмор.

– Так вот, хлопцы, – говорю я по-украински, заканчивая вторую тарелку галушек, – дело в том, что для того, чтобы добиваться «незалежности», кроме желания, нужно еще и время. А у украинского колхозника его просто нет – «нема часу». Нема часу не то чтоб о государственном устройстве думать, но просто чтоб сеять и жать, благо этим занимаются студенты и научные работники. Нема часу, тому що сьогоднi весiлля, свадьба, вiгдають замiж Наталку. Три днi усе село п'е. На четвертий похмiляеться. А на п'ятий, диви, женять Петра. Три днi пьють. На четвертий похмiляються. А тут як раз помер старий Павло. Чотир днi пьють. На п'ятий похмiляються. Не встигли ще поховати Павла – Пасха, Великдень. Тиждень (неделю) пьють. На восьмий похмiляються. А на дев'ятий – бац! – Перше травня (Первое мая). Ну, як не випиты, сам Бог наказав. У календарi – червоне. Потiм Дев'яте травня – День Победы. А потiм Храм, а потiм…

Шутки шутками, а вот гляжу я на сидящих передо мной Миколу и Андрия и живо рисую их визит на Киевщину или на Черкащину. Да они еле ноги унесут. Пьют-то там не рюмочками, и на своей Торонтщине или Виннипегщине вряд ли они с самогоном встречались.

Я нарисовал прекрасную, но грустную картину и не очень-то переборщил. Прекрасную, потому что есть что пить, есть чем закусить. Самогон собственный, копейки (оно-то, конечно, законом карается, но кто запретит? Милиционер? Да он сам за столом сидит, а не сидит, так под полой уносит). А закуска? Что греха таить, есть теперь чем закусить. Не те времена. У колхозника (украинского, подчеркиваю, с русским, особенно на Севере, не сравнить, там дела куда хуже) и коровка, и кабанчик, и курки, и гуси, и приусадебный участок, с которого живет не только он, но и вся страна. И хата у него теперь под железом, и телевизор, который, правда, если и смотрят, то только хлопцы, и то футбол или хоккей, и у того же хлопца, как правило, мотоцикл, велосипедом уже не интересуется.

Что и говорить, на селе не так уж плохо. И если советская власть не придумает чего-нибудь нового (а она вроде что-то уже придумала, колхозы с совхозами объединить, например, но вроде обещала не торопиться), то жить можно…

Жить можно…

Вот эта-то формула и самой советской власти помогает жить («Народ и партия едины!»). Между народом и ей нечто вроде джентльменского соглашения (кто тут джентльмен, сказать трудно, но есть такое понятие). Советская власть требует, нажимает, чего-то не прощает, но на что-то закрывает глаза. На воровство, например. Как кто-то сказал, воруют все, кроме Сахарова.[10]10
  Стр. 194 Кто-то сказал, воруют все, кроме Сахарова. – Некрасов имеет в виду Андрея Дмитриевича Сахарова (1921–1989), изобретателя советской водородной бомбы, позже известного диссидента.


[Закрыть]
Того или другого под суд отдадут, если уж очень наворует и дачу из мрамора себе построит, как, говорят, случалось в Грузии. А остальные сто миллионов?

Я как-то шел тылами Крещатика. Туда выходят так называемые подсобки магазинов. И вот, проходя мимо одной из таких подсобок, я увидел некое Мамаево побоище или матч регби, который я видел позже по французскому телевидению. Люди влезали на какие-то ящики, сыпались с них, в воздухе стоял густой, не провернешь, мат, выволакивали несчастную, потерявшую сознание старуху. Оказывается, «выбросили» чешский хрусталь! Ну кто, кроме воров, полезет в эту свалку? Учительница? Районный врач?

Моя приятельница, москвичка, пересказывала мне раз беседу между двумя продавщицами продуктового магазина в Химки-Ховрино. Одна жаловалась другой:

– Давали, понимаешь, в ювелирторге вчера бриллианты. По два кольца на рыло. Три часа простояла, а когда подошла, кончились. Такое везение. С горя золотой половник купила. Не уходить же с пустыми руками…

Это к вопросу о нищете в нашей стране. Нет, не так уж плохо дело.

Моя домработница Ганя любила после вечернего чая, а у нас он кончался поздно, прохлаждаться на балконе. «Вы бы уже спать ложились, – говорила ей мама, – скоро уж час». – «А вы подойдите сюда, – отвечала ей Ганя. – Сейчас официантки из ресторана «Метро» будут выходить, поглядите на них». А поглядеть было на что. Я б такую авоську от земли оторвать не смог бы, а у нее их две…

Нет, жить в Советском Союзе все же можно…

Больше всего в жизни мне не хочется кого-либо поучать. Тем более советскую власть. И уж конечно же народ, у которого, как с детства мне втолковывали (нет, не родители, а те, кто любит поучать), мы должны учиться. Но когда тем не менее, выступая перед бывшими петлюровцами, считающими, что Петлюра хотя и знал, что такое «незалежнисть»,[11]11
  Стр.195…«незалежнисть» – независимость (иск. укр.).


[Закрыть]
но, возможно, не все сумел учесть, я говорю, что все зависит от народа, он, мол, знает, какую систему правления надо выбрать, – здесь я, конечно, малость лукавлю. Не знает этого народ. Не знает он – ни дядько Павло, которого недавно схоронили и воевавший, очевидно, в свое время за веру, царя и отечество, ни мой друг Митька, электросварщик, с которым мы лежали в Баку в госпитале, куда он попал, защищая идеалы социализма, ни тот 20-летний солдат, который въехал на танке в Прагу, чтоб защитить ее от коварных немецких реваншистов. Весь мир обошла фотография советского танкиста – не та, где к нему тянется и в чем-то его убеждает молодой чех, тоже очень хорошая, а другая – выглянул из своей башни танкист, закурил и думает. И такая у него славная морда, и так он ничего не может понять – куда, зачем, против кого?

Я не хочу и не могу утверждать, что народ оглупили (хотя и очень к этому стремятся), просто он очень устал. И от войны, и от того, что было до нее, и от того, что после, и ни в какую власть он не верит. Старики еще помнят, как убеждали их и красные, и деникинцы, и петлюровцы, и все, кто только ни занимал их город или деревню, что только они знают, что народу нужно и как ему помочь.

Не верит народ власти. Никакой. А эту, советскую, он хоть знает. И знает, как ее обмануть, как к ней приспособиться. А то, что он не пользуется правом выбора на выборах в Верховный Совет и не каждый день может прочесть «Монд», ну что ж, с этим можно примириться. И случись новая война (не дай Бог, все надежды на то, что все боятся водородных бомб), он так же будет защищать советскую власть, нелюбимую, осточертевшую, но привычную, как защищал ее в прошлую войну. А если копнуть глубже, то воевал он не так ЗА, как ПРОТИВ. Против чужого, неведомого, стреляющего и бомбящего его, против врага. И все же защищал и защитил ее, опостылевшую.

Ну а те, кому хочется все же почитать «Монд»? Что ж, советская власть пошла им навстречу – после Хельсинкских соглашений разрешила открытую продажу этой газеты в количестве сорока (!) экземпляров. Так что и этой категории населения жаловаться не на что.

Но вернемся к тому, с чего я начал. А начал с того, что никого я не собираюсь поучать…

И тут я вижу укоризну в глазах моих друзей. Ну, не поучаешь, а разглагольствуешь. Бог ты мой, сколько уже писали и о народе, о том, что ему нужно и чего он хочет, ну чего тебе еще вмешиваться… Случилось так, что тебе выпала возможность писать то, что ты хочешь, так не злоупотребляй этим. И вообще, давай выясним, для кого ты пишешь – для французов, среди которых ты сейчас живешь, или для нас? Если для нас, то все эти истории про чешский хрусталь, золотые половники и ворующих официанток нам известны не хуже тебя, а французу они просто неинтересны, он начитался «ГУЛАГа», там пострашнее. А если ты думаешь все-таки о нас, то пиши о том, чего мы не знаем!

Вот я и стал в тупик.

Для кого же я пишу?

Вероятнее всего, для самого себя.

Некоторые писатели утверждают, что пишут для того, чтоб избавиться от чего-то, накопившегося в них и ищущего выхода. Вероятно, это основное. Но не всё. Все-таки я, например, выбираю какие-то начала, обращаюсь к читателю, то знакомому, то незнакомому, рассказываю некие истории, давно мне известные. Нет, значит, не только для себя пишу. Но, конечно, и не для того, с возросшей и возрастающей из года в год требовательностью, так называемого широкого советского читателя, у которого советские писатели всегда в долгу (см. доклады и прения на съездах писателей). Ох, уж этот «широкий читатель» со своими письмами авторам и в газеты, к настоящему читателю никакого отношения не имеющий! Французский читатель еще меньше меня интересует. Наши проблемы его не волнуют, а в его проблемах я еще не разобрался. И выходит так, что пишу я именно для вас, с укоризной глянувших на меня и малость одернувших.

Для вас, для вас я пишу, для вас, с кем столько прожито, пройдено, выпито… И для тех, с кем судьба не свела, но могла свести, и «свои сто грамм» тоже могли быть пропущены, и жизненные километры пройдены. И для тех, с кем, может, еще и сведет судьба, и окажется, что есть о чем перекинуться парой слов. Но в первую очередь для вас…

Я вижу круглые столы на кухнях и висящую над ними сухую рыбу, и квадратные, с двумя парижскими тарелками на стенке, и длинный письменный стол в глубине сейчас, кажется, уже не холостяцкой комнаты, под которым всегда батарея этих мерзких бутылок, которые не сданы только потому, что пункт закрыт, и угол другого письменного стола, покрытого черной клеенкой, и еще много, много столов, кухонь, коридоров, улиц, бульваров, скамеек, ступенек, тропинок… И сейчас я вижу вас всех, вместе и по отдельности, каждого в своей или чужой кухне (о, кухня! милая, тесная советская кухня, где пьют водку и чай, и пиво, и кофе и где рождаются самые веселые, трогательные, печальные и забавные из рождающихся мыслей), и из-за одного из этих круглых или квадратных столов вы и глянули на меня с укоризной… И я понял вас. И расскажу вам про то, что вы не знаете. Я расскажу вам про Испанию, фиесту, корриду…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю