355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Взгляд и нечто » Текст книги (страница 5)
Взгляд и нечто
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:34

Текст книги "Взгляд и нечто"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

8 октября Глузману объявлено, что его письмо академику Снежневскому не будет отправлено адресату, так как содержит сведения, не подлежащие разглашению.

10 октября выездной суд актировал Бружаса «по болезни» (таким образом, письмо Глузмана Снежневскому было конфисковано, чтобы избежать его официальной регистрации и успеть освободить Бружаса «без напоминания Глузмана»).

20 октября по рапорту Чайки наказан Глузман.

24 октября утром при освобождении Заграбяна из ШИЗО состоялся такой диалог. Надзиратель Губарев: «Связался с жидами, будешь все время в ШИЗО валяться». Заграбян: «Но ведь из евреев в зоне остался один Глузман». Губарев: «Вот именно с ним не связывайся, иначе будешь и тридцать лет сидеть тут. Есть такие, сидят по тридцать лет».

Вот так вот – наказан, конфисковано, не будет отправлено, не связывайся, тридцать лет…

Тихий, милый, пописывающий рассказики Славик оказался человеком, которого в лагере начальство даже побаивается. Успеть освободить Бружаса без напоминаний Глузмана… Он протестует, объявляет голодовки, посылает свои исследования – не боюсь этого слова – за границу. Славик и на воле не был труслив, сейчас он стал дерзким, вовсе бесстрашным. Он стал примером. Он и Буковский. Друзья.

Я не знаю, как бы сложилась судьба Славика, не попади он в лагерь. Возможно, был бы неплохим психиатром (лучше, чем гипнотизером!), возможно, и рассказы его стали бы лучше, но стал ли бы он примером «сделать жизнь с кого», не знаю. А сейчас знаю.

Владимир Борисович Александров[20]20
  Стр.229 Владимир Борисович Александров – псевдоним, настоящая фамилия Келлер, литературный критик. В частности, благодаря его усилиям повесть «В окопах Сталинграда» увидела свет.


[Закрыть]
– был такой замечательный человек, которому «В окопах Сталинграда» обязаны своим выходом в свет, – сказал мне как-то полушутливо-полусерьезно: «Вам бы для того, чтобы вторую правдивую книгу написать, надо было бы попасть в лагерь». Я посчитал это неплохим комплиментом, но вряд ли такой ценой согласился бы обрести дополнительную славу.

А сейчас я скажу нечто, может, и кощунственное. И даже не полушутливо, а всерьез – жизненная ситуация (назовем это так), в которую попал Славик, – допросы, следствия, суд, лагерь, карцер – выковала из него бойца. Непреклонного и бескомпромиссного. И я горжусь тем, что могу считать себя его другом.

Один мой приятель, понюхавший фронтового пороха, но не очень, как-то сказал о Славике: «Молодец парень, я б его в разведку взял!»

А другой, более обожженный, спросил: «А ты сам в разведку ходил?» – «Ходил…» – соврал тот. «Нет, не ходил. Если б ходил, то знал бы, что самое важное в разведке – разведать, но в разведку не ходить. Начальство так и так поверит, а не верит, пусть идет проверит. – И добавил уже зло: – Давай лучше Славика спросим, кого б он в разведку взял».

В Киеве, на улице Артема, живут родители Славика. Оба врачи. Милые, хорошие, запуганные. И он, и она воевали. И награды имеют. И конечно же кладут подушку на телефон, когда к ним заходишь (они не исключение, о нет), и показывают письма от Славика, и качают головой: «Он успокаивает нас, волнуется за наше здоровье, пишет, что ему хорошо, много на воздухе, читает книжки… Ведь он не может правду написать». Я, конечно, тоже успокаиваю, говорю, что сейчас не те времена, что доходит же до него «Книга – почтой». А они все качают головой: «А что он этим хотел сказать? Вот почитайте». А он писал им маленькие рассказики, литературные этюды, в которых никакой задней мысли не было, просто зудела рука, хотелось писать.

Это было два года тому назад. Тогда он писал такие письма. Позже стал писать другие. Одно из них – письмо родителям – попало на Запад, было напечатано. Хорошее, серьезное, очень горькое.

Когда я уезжал и зашел к старикам – Фишелю Абрамовичу и Галине Петровне, – я знал, что они мне скажут, и был готов к этому. Да, они просили меня не поднимать на Западе шума, знаете, лучше не привлекать внимания. Я не спорил и пытался, в который раз уже, убедить их, что как все ни плохо, но сын у них замечательный и они должны гордиться им. Они кивали головами: «Да, да, мы гордимся им, но все же…» – и утирали слезы.

* * *

На той самой улице Артема, как раз против дома, где жил Славик, стоит особняк. Не ахти какой – у нынешнего моего соседа, норвежского китобоя на пенсии, может быть, даже и лучше, но по тем временам, когда он был построен, более чем шикарный. Строился он для генерала Ватутина, но Ватутин погиб, и вселился в особняк Александр Евдокимович Корнейчук, первый комедиограф страны. Член ЦК КПСС и КП Украины, Председатель Верховного Совета УССР, Председатель Союза писателей Украины, заместитель Председателя Всемирного Совета Мира, в прошлом заместитель министра иностранных дел В.М. Молотова, лауреат Ленинской и многих (пяти, не меньше!) Сталинских премий и, конечно же, действительный член Академии наук…

Я позволю себе задержать внимание читателя на этой фигуре не только потому, что дома Славика и Корнейчука стоят визави, а потому, что вряд ли я встречался в жизни со столь диаметрально противоположными представителями рода человеческого. Может быть, существование одного из них искупает вину все того же народа, именем которого очень любил жонглировать второй.

– Слушай, Виктор, – сказал мне как-то этот второй, в период, когда я был еще его заместителем по Союзу писателей (а было и такое!). – Ты ж совсем не знаешь жизни, не знаешь народа. Его дум, чаяний, свершений. Замкнулся в четырех стенах, а народ тем временем творит жизнь, шагает от подвига к подвигу. Оторвись-ка от своих писаний (он несколько идеализировал мое времяпрепровождение), и поедем-ка посмотрим, как живут, трудятся люди.

– Куда ж мы поедем? – поинтересовался я.

– К тем, у кого есть чему поучиться. К Героям Соцтруда. К Посмитному, к Олене Хобте…

Я живо представил себе картину нашего путешествия в длинном, с белыми занавесками «ЗИСе», все эти застолья, тосты и от поездки уклонился, хотя с познавательной точки зрения, может быть, это было бы даже интересно.

А об Олене Хобте, о которой я имел представление только по бесчисленным портретам и мраморным бюстам, украшавшим любую республиканскую или всесоюзную выставку, рассказывал мне потом мой друг.[21]21
  Стр.231…рассказывал мне потом мой друг. – Некрасов имеет в виду Иосифа Локштанова, который играл в театре им. Станиславского.


[Закрыть]
О ее встрече с коллективом Театра им. Станиславского, в котором он работал. То самое общение с народом, с лучшими его представителями.

Явилась, значит, Олена Хобта, передовая из передовых колхозниц, вся грудь в орденах, как у маршала Жукова, поднялась на трибуну и стала говорить собравшимся артистам и режиссерам, чего от них ждет народ и как и что им надо играть, чтоб удовлетворить чаяния этого народа.

Михаил Михайлович Яншин, худрук театра, один из лучших и старейших актеров МХАТа, слушал, слушал, потом встал и сказал:

– Нам всем, здесь присутствующим, очень интересно и полезно было выслушать все замечания и пожелания, особенно в области режиссуры, высказанные здесь знатной нашей гостьей, Героем Социалистического Труда товарищем Хобтой. Все мы, отдавшие свои силы театру и проработавшие кто тридцать, кто сорок, а кто, как я, например, и все пятьдесят лет, попытаемся в дальнейшей нашей работе выполнить все изложенные с этой трибуны с великим знанием дела весьма ценные указания, но, со своей стороны, хочется спросить нашу дорогую гостью. – И тут и без того высокий, пискливый голос Яншина дошел до своего верхнего предела: – А почему на базаре морковки нет? Простой морковки…

Что ответила Хобта и ответила ли она вообще на этот, не из самых легких, вопрос, не знаю, но когда на каком-то не очень трезвом писательском сборище я рассказал эту историю, один только Корнейчук даже не улыбнулся.

– Я прекрасно знаю Яншина, – сказал он, оглядев всех присутствующих, и все сразу перестали смеяться. – Чудовий актер[22]22
  Стр.232 Чудовий актер – Удивительный актер (любимый его эпитет: «Удивительные люди вашей шахты, вашего колхоза…»), но народу он не знаком, и что-то не видел я его в наших современных советских пьесах… А не мешало бы (укр.).


[Закрыть]
(любимый его эпитет: «Чудовi люди вашо i шахти, вашего колгоспу…»), но народу вiн не знае i щось не бачив я його в наших сучасних советських п'есах… А не мiшало би.

Я ничуть не удивился бы, если б после моего не очень уместного в данной компании рассказа уважаемый наш Александр Евдокимович поведал бы его с дополнительными комментариями кому-нибудь из выше его стоящих особ. Человек он был исключительно злопамятный и мстительный.

Я ощутил это на себе.

В 1949 году во время все той же очистительной кампании по борьбе с космополитизмом мне пришлось как-то сидеть рядом с ним в президиуме – я все еще был одним из десяти его замов. Полукруглый, как в парламенте (когда-то здесь заседала Центральна Рада), зал Музея Ленина гудел от негодования и гнева. «Ганьба!», «Позор!» – неслось со всех сторон, а несчастные, уличенные во всех грехах «космополиты» один за одним подымались на трибуну и, кто посмелее, пытались оправдываться, кто потрусливее, то есть понормальнее, признавали все, что надо, – да, разлагали и растлевали, и подкапывались, клеветали, играли на руку, лили воду на мельницу – и обещали исправиться, прислушаться, следовать, выполнять… И больно было смотреть на одного из главных «космополитов» Леонида Первомайского, как незадолго до этого на «буржуазных националистов» Максима Рыльского и Володимира Сосюру, когда они с поникшими головами сходили с трибуны и, словно сквозь строй шпицрутенов, шли по проходу и садились на свои места бледные, униженные, раздавленные.

А другие, зарабатывая этим дополнительные тиражи, поднимались на ту же трибуну и, обуреваемые справедливым гневом, разоблачали лакеев, прислужников, низкопоклонников и вконец зарвавшихся пигмеев, как окрещен был мой друг, Леля Рабинович, художник, осмелившийся поднять в одной из своих статей руку на великого русского художника Валентина Серова, утверждая, что в некоторых его портретах сказалось влияние модерна.

Итак, зал ревел и клокотал. И вот тут-то, когда все члены президиума уже выступили, ко мне наклонился Корнейчук:

– Ну что ж, слово даю тебе.

Я сказал, что выступать не буду.

– То есть как так не будешь? – Он даже удивился.

– Не буду выступать, – повторил я.

– Ладно, выйдем перекурим. – Он встал. – Поголовуй тут замюць мене,[23]23
  Стр.233 Поголовуй тут замiсцъ мене – поруководи тут вместо меня (укр.).


[Закрыть]
– сказал он то ли Дмитерко, то ли Малышко, и мы вышли.

– Ты понимаешь, что как коммунист, член президиума и «заступник голови»[24]24
  …«заступник голови» – заместитель председателя (укр.).


[Закрыть]
ты не можешь не выступить. Это будет оценено соответствующим образом.

Он испытующе посмотрел на меня. Я молча курил…

– Ты можешь мне объяснить, почему не собираешься выступать? – В голосе его появились какие-то новые нотки.

По-видимому, надо было ответить, что именно как коммунист я и не могу выступить, – я тогда еще за что-то цеплялся, во что-то верил, – но я просто, ничего не объясняя, повторил, что выступать не буду.

– Как знаешь. – Он ткнул папиросу в пепельницу. – Советую подумать. – И вышел.

Очевидно, именно с этого дня и начался мой «закат».

Многие потом говорили мне, что поступок мой безрассуден, что надо было подняться все ж на трибуну и что-то там провякать, не упоминая имен, что-нибудь про сплочение рядов, про ясность цели, за которую мы воевали, ну и про обострение идеологической борьбы. Другие, наоборот, жали руки и говорили «молодец!», как будто я сделал что-то отчаянно смелое, а не просто промолчал, что тогда, к всеобщему нашему стыду, приравнивалось к бессмертным актам гражданской доблести. Страшное, позорное время!

Впрочем, многое ли изменилось с тех пор?

Как огорчился я, да и не только я, увидев, значительно уже позже, в 73-м году, под письмом, осуждающим Солженицына, подпись Василя Быкова, такого, казалось, честного, он-то уж, думалось, не подведет. Как не поверил я своим глазам, прочитав, что Алов с Наумовым, хорошие, честные режиссеры, которым и самим не всегда легко приходится, тоже осуждали клеветника и отщепенца. Боже, подумал я, как же, вероятно, их обрабатывали, как угрожали, как советовали «хорошенько подумать», прежде чем они дали свое согласие. И как же, бедненьким, сейчас им тяжело, не хочется никого видеть, лежат небось, уткнувшись мордой в подушку… Нет, все оказалось еще страшнее. В тот же день, когда появилось письмо в газете, я увидел вечером в Доме кино, на каком-то просмотре, веселого, как всегда улыбающегося во весь рот Наумова. Он махал кому-то через весь зал рукой, и глаза его сияли. И никакой подушки, никаких слез… А я-то думал…

Корнейчука все боялись, заискивали перед ним, все же личный друг Хрущева, бывал у Сталина (показывал мне личное письмо от него, кажется, по поводу его пьесы «Фронт»[25]25
  Стр.234…бывал у Сталина (показывал мне личное письмо от него, кажется, по поводу его пьесы «Фронт»)… – этот случай подробно описан Некрасовым в повести «Саперлипопет».


[Закрыть]
– «Ты погляди, собственной рукой написано…»), хотя и пытался со всеми держаться покровительственно, по-дружески и на негритянских губах его всегда играла улыбка (кроме тех случаев, когда не играла, как, например, во время нашего перекура).

Не играла она и во время другой нашей встречи, где я явился уже просителем.

Был у меня друг, лихой разведчик нашего полка Ванька Фищенко. В Сталинграде мы не очень дружили – как-то я его застал лихо спящим в землянке артиллеристов вместо того, чтобы разведывать передний край, и на правах проверяющего отчитал его, – потом мы попали в один госпиталь, провалялись рядышком в Баку четыре с лишним месяца и сдружились. По окончании войны он разыскал меня и решился взяться за ум – надумал учиться. Все мои друзья приняли в нем участие, но были сложности с пропиской, и как-то раз мой Ванька, отнюдь не трезвенник, с кем-то напился и исчез. Через сколько-то там времени пришло от него письмо ни больше ни меньше как с Южного Сахалина. Оказывается, завербовался на шахту, а сейчас понял, что поступил несколько опрометчиво, просил о помощи – открылись раны, и вообще плохо.

К кому ж обратиться, как не к всесильному, на дружеской ноге со всеми, в том числе и с Засядькой, министром угольной промышленности, Корнейчуку. Я и обратился. Принят был на высшем уровне, с вермутом, который я впервые в жизни тогда попробовал, икрой и прочими деликатесами.

Я сразу же, после первой же рюмки, изложил свою просьбу. Он внимательно выслушал, старательно прожевал кровавый ростбиф, потом сказал:

– Слушай, Виктор, я думал, что ты действительно о чем-то серьезном просишь, а тут… Ну посуди сам, как я могу просить о том, чтоб кого-то освободили от работы, будь он трижды твоим другом, когда именно таким, как он, сталинградцам, и нужно показывать пример другим. Молодой, здоровый, все впереди.

– В том-то и дело, что не очень-то здоровый, – попытался объяснить я. – Дважды тяжело ранен, раны сейчас открылись…

– А кто в войну не был ранен, – прервал он меня, – все были ранены. Кто больше, кто меньше. Нет, не буду я никому звонить. Шахтерская профессия – прекрасная, почетная профессия, пусть с шахтой, с жизнью знакомится…

– Да он чуть со смертью не познакомился, хорошо, врачи выходили. Теперь хочет учиться, семнадцати лет на фронт пошел.

– В Южно-Сахалинске, как везде, вечерние школы есть. Вот пускай и ходит туда.

Тут даже Ванда Василевская,[26]26
  Стр.236 Ванда Василевская – Ванда Львовна Василевская (1905–1964), польская писательница, с 1939 года проживала на территории СССР.


[Закрыть]
его жена, заступилась за моего Ваньку:

– Сашко, тебе же ничего не стоит. Возьми да позвони Засядьке.

Нет, Сашко был человек принципиальный, государственное для него было важнее личного: «Ты уж прости, Виктор, но по такому поводу я звонить не могу. Просто неловко…»

Я дожевал свой ростбиф или семгу, поблагодарил и ушел, второй кусок уже не лез в глотку.

Освободил Ваньку вовсе не знакомый мне Борис Горбатов. Московские друзья посоветовали позвонить ему – он, мол, не только друг, но и собутыльник Засядько, – и через два дня секретарь Горбатова сообщил мне, что приказ об увольнении Фищенко министром подписан. Недели через полторы явился и сам Ванька.

Где он сейчас, не имею понятия. В свое время он с отличием окончил горный техникум, работал на Украине, затем в Сибири. В последний раз я его видел перед второй его поездкой в Сибирь. Выпил свою поллитровку между двумя поездами, в Киеве у него была пересадка. Хриплым с перепоя голосом рассказал несколько забавных историй из жизни своих друзей по прекрасной, почетной профессии, мои друзья, сидевшие на кухне, только рты поразевали, чмокнул меня в губы и, обещав писать, скрылся надолго. И еще раз он появился в Киеве на моей квартире буквально на следующий день после того, как я навсегда ее покинул. Где он сейчас, не знаю.

В «В окопах Сталинграда» он, как принято говорить среди писателей, запечатлен в образе разведчика Чумака. В кинофильме «Солдаты» играл его Леня Кмит. Ванька, видавший фильм, одобрил его и свое воплощение тоже, хотя и сыронизировал малость по поводу изображенных там разведчиков и разведки как таковой. При всем своем бесстрашии, а он действительно был не из трусливых, очертя голову на задания не ходил, людей своих любил и берег. Осуждать его за это никто не смел, авторитет у него был большой. Кроме того, у него всегда было что выпить и закусить, иной раз и шоколад, который как-то, минуя склад, попадал с левого берега, с тылов, прямо к нему в землянку.

Через год, кажется, после возвращения его с Сахалина судьба свела Ваньку за одним пиршественным столом с Вандой Василевской. Об эпизоде с ее мужем не упоминали, хотя она сразу же поняла, кто этот хитроглазый, со свернутым носом, немолодой уже молодой человек в шелковой майке. Друг другу они, кажется, не очень понравились. А вот с Твардовским сошлись. Ванька хвалил Теркина, и тому это нравилось – все-таки сталинградец и передовую если не каждый день и даже не два, но облазил вдоль и поперек. Единственное, что не нравилось ему в нем, это то, что в единоборстве их – а это иногда случалось после определенной дозы – победа оставалась за юрким, ловким Ванькой, а не за массивным, косая сажень в плечах, Трифоновичем. Маститый поэт наш был самолюбив и поражений не любил. Но о нем еще впереди. И о Ваньке тоже. А об уважаемом нашем Александре Евдокимовиче можно было бы много еще кое-чего рассказать, но не все сразу, и так я уже утомил читателя деталями биографии академика, члена ЦК КПСС, Всемирного Совета Мира и прочая, и прочая, и прочая…

Когда его хоронили, я как раз сидел у следователя КГБ. Сидел и писал под его диктовку длинную фразу о ком-то, вышедшем из парадного в длинном черном пальто и серой шляпе… Это была графологическая экспертиза – меня подозревали в чем-то самиздатском и проверяли почерк. Над ухом из репродуктора неслись траурные мелодии Шопена и Грига. Закончив диктовать, следователь сказал:

– Хоронят товарища Корнейчука. Замечательный товарищ был. Коммунист, каких мало. – И, сокрушенно помолчав, добавил: – Вам, вероятно, надо было бы проводить его в последний путь. Закончим тогда на сегодня.

Провожать в последний путь замечательного писателя и коммуниста, каких мало, я не пошел. Пошел домой.

Вот так вот, думал я, обходя милицейские заграждения – все улицы были перекрыты, – Корнейчук, борец за мир, умер. Умер на передовой, как сказано было в некрологе, правда не о нем, а о Пабло Неруде. Тот погиб на передовой с оружием своей поэзии в руках, защищая передовое человечество. Так и Корнейчук отдал свою жизнь, крепко сжимая автомат своей драматургии в холодеющих руках. А ты, Славик, в тюрьме. Меня много расспрашивал следователь о тебе. Вроде бы и вскользь, попутно, но по глазам его я видел, что ты его ох как интересуешь.

И вот ты сидишь уже четыре года. А впереди еще три. И три года ссылки. И нелегко тебе. Но знай, Славик, не было бы вас, не было бы тебя, Володи Буковского, Валентина Мороза, Эдика Кузнецова, Анатолия Марченко, Мустафы Джемилева, а скольких мы еще не знаем, – мы давно потеряли бы веру в народ. Потому что народ – это не Корнейчуки, во всех падежах клянущиеся его именем, не Софроновы и Чаковские, не сверкающие зубами с первых полос «Правды» Герои Соцтруда от забоя, трактора, коровы, а именно вы. И Сахаров, которого ждут не дождутся, когда ж его хватит наконец инфаркт, а еще лучше инсульт. И ребята, вышедшие на Красную площадь,[27]27
  Стр.238 И ребята, вышедшие на Красную площадь <…> и полупившие за это по зубам. – Некрасов имеет в виду группу диссидентов во главе с Делоне и Литвиновым, которые 21 августа 1968 года на Красной площади требовали вывести советские войска из Праги и были избиты переодетыми оперативниками.


[Закрыть]
чтоб крикнуть на весь мир: «Не верьте! Мы с вами, чехи!» – и получившие за это по зубам.

Вы за решеткой, и вас, может быть, не так уж много на двести пятьдесят миллионов. Но вы есть! Вас наказывают, морят голодом, бросают в карцер, но вас боятся. Боятся, потому что вы оказались сильнее. Сильнее духом. А трусливые всегда боятся сильных. И ей-Богу, стоит для этого жить, Славик!

Лидия Корнеевна Чуковская сказала, когда ее исключали из Союза писателей, – я знаю, мы, может, и не доживем, но будет время, когда в центре Москвы появятся проспект Сахарова[28]28
  Стр.238…в центре Москвы появится проспект Сахарова… – сегодня такой проспект есть в Москве.


[Закрыть]
и площадь Солженицына. А я добавлю: и улица Буковского. А в Симферополе – Мустафы Джемилева…

В Киеве же – до этого ты, Славик, правда, не доживешь, это делается посмертно – улица, на которой под охраной двух милиционеров жил лучший комедиограф страны, будет носить имя прекрасного мойщика окон и несостоявшегося гипнотизера – Семена Глузмана.

* * *

Страна скал и озер… Так, кажется, была озаглавлена какая-то статья о Норвегии в старой, в сером переплете, с уютной картинкой, Детской энциклопедии. На западе и севере страны есть и высокие снежные горы, и удивительной красоты водопады, но я живу в этой самой «скалы и озера».

Живу один. Совсем один. Ну просто совсем один. Не с кем даже словом перемолвиться. Разве что с соседями, у которых беру молоко. Да и перемолвка эта больше условная – приношу бутылку, ее наполняют, я говорю «такк», первые дни говорил «мерси», но теперь знаю, что надо говорить «такк». Уходя, говорю «адье», по-норвежски – как по-французски.

И выяснилось, что жить в одиночестве очень приятно. Делай, что хочешь. Вставай, когда хочешь (именно поэтому я начал вставать в семь утра, чего раньше никогда не наблюдалось). Ешь, что хочешь. Никто тебе не говорит: «Ну, попробуй этого, очень вкусно, вот увидишь. Ну, кусочек, маленький… Вот упрямый какой». Никто мне этого не говорит, и я ем, что хочу. Впрочем, нет, я хочу парижского багета, длинного, хрустящего, снаружи золотистая корочка, внутри блаженство. Этого нет, а остальное все есть. Яйца, мясо, молоко, картошка, к чаю крекер, но главное – копченая макрель. Это уже сверхблаженство. Велено мне привезти ее в Париж в неограниченном количестве. И селедку. (Поправка к Детской энциклопедии – страна скал, озер и селедки.)

Один…

И не в пещере, не в шалаше, а в домике с такими удобствами и такими излишествами, что не знаешь, чего бы еще захотеть. Холодильник – это раз. Душ, ванна, горячая и холодная вода – это два. Электроплита – три. Ламп всех видов – люстр, бра, торшеров, настольных под абажурами – и не сосчитаешь. Розетки в каждом углу. И в каждой тройничок. Я все зажигаю, во всех комнатах – в Норвегии электроэнергию не экономят, жги сколько хочешь. И комнат у меня четыре. И на втором этаже тоже четыре, поменьше. На стенах картины, не очень красивые, но много. Красивые у Миколы, моего хозяина, в Осло – там и Шагал, и Пикассо, даже с дарственной надписью… На полу у меня ковры. На комодах вазоны с дубовыми, кленовыми, березовыми и даже каштановыми ветками. Я люблю цветы, но вот этого как раз нет, пусть стоят ветки. Везде пепельницы, и никто не уносит их мыть и не оставляет на кухне. «Где пепельница? Сколько раз просил…»

Но главное – библиотека. В ней как раз то, что мне надо… «Испания» – пудовый труд некоего Теодора Симонса с иллюстрациями (и какими, на всю страницу, гравированными Теодором Кнезингером на дереве в Мюнхене!) профессора Александра Вагнера. Другая Испания – «Espana incognito» – с фотографиями таких Толед, Альказаров и пещерных городов в Сьерра-Кадикс, что, дочитав до конца, начинаешь все сначала… «Норвегия», два роскошных тома в красных с золотом переплетах. «Парижский салон» 1898 года, начало той самой, прельстительной Belle epoque… Прекрасное английское издание «Женщины-художницы мира, от времен Катерины Вигри (1413–1463) до Розы Бонэр и наших дней». Святая Катерина Вигри – это болонская школа XV века, Роза Бонэр – французская, XIX века, великолепно изображала быков, коров, овец и лошадей. Неплохо работала и императрица Германии Фредерика, но увлекалась больше пейзажами. Много путеводителей – по Лувру, Тэйтс-галери, музеям Осло. Но вот от чего я действительно оторваться не могу, все листаю и листаю, это от «Славного царствования королевы Виктории (1837–1901)». Ну, там все… И сама Queen Victoria, бывшая когда-то, оказывается, красавицей, нежной и величественной, если судить по портрету, изображающему ее в день коронации, 28 июня 1838, – взгляд вдаль, рука на библии, а плечи… Она же на троне, в парламенте, в коляске, в опере, открывает выставки, посещает бедных – тут уже немолодая, в черном капоре, руки протянуты к несчастному, бьющемуся в лихорадке ребенку на руках бедной матери (вспоминаются замечательные картины из жизни великого и уважаемого вождя Ким Ир Сена – журнал «Корея», – подсаживающего к себе в машину старушку, повстречавшуюся на дороге, дарящего тапочки босому мальчику, прикрывающего своей шинелью заснувшего у себя за столом от усталости комсомольского работника, и еще много, много не менее человечных…), принимает королей, шахов и султанов, скачет на коне перед своей гвардией, живописует, сидя на раскладном стульчике, какой-то мостик и водопад (ай-ай-ай, а в той книжке ее нету, то ли скромность, то ли не потянула! Но и не это доводит меня до дрожи, окунает в детство, в «Природу и люди». Доводят и окунают лихие атаки шотландской конной бригады под Балаклавой, битвы под Касасином против восставшего египетского Араби-паша, под Футтеабадом в Афганистане, под Джинжилово с зулусами, у Имбембези-ривер, славные «блуджекеты», моряки в Судане, Трансваале, Индии, Китае… Лихо, лихо, лихо! Бегут, кричат, подымают на штыки, добивают, иногда умирают… Ни дать ни взять штурм Мамаева кургана (которого никогда не было, в ночь на 31 января немцы сами ушли), каким его вскоре увидят, а может, уже и видят, экскурсанты на панораме в Музее обороны Сталинграда. Там тоже бегут, кричат, протыкают, но там еще много-много танков (их было всего шесть штук на весь фронт) и самолетов в небе… В общем-то батальная живопись мало изменилась. Студия Грекова отнюдь не новатор.

Кончается фолиант (сто страниц, тысяча иллюстраций!) воцарением Эдуарда VII и Александры, принцессы Датской. Тут страниц и картинок поменьше, король только что воцарился, войн еще нет, пришлось ограничиться охотничьими успехами монарха – сидя на слоне в какой-то странной корзине, стреляет из двустволки в разъяренного, прыгающего на него тигра. Есть и дата этого события – 21 февраля 1876 года, тогда он еще был принцем Уэльским. (Как жалко, что никто из наших Налбандянов не запечатлел Никиты Сергеевича стреляющим в Крыму в оленя, того самого, который, умирая сказал: «Прошу считать меня коммунистом!»)

Книга захлопнута. Иду искать другую, другие – норвежцы, норвежцы, норвежцы… Ибсен, Бьёрстерне-Бьёрнсон, Гамсун… О! «Норвегия в период царствования Хокона VII» – отложим, сравним… Еще одно собрание Ибсена, Сельмы Лагерлёф (я был в ее поместье, в Швеции, Боже мой, до чего уютно, патриархально), Кьеланд, Сигрид Унсет, словари, словари… О! «Нива» за 1893 год, отложим… Так, подобрался к украинским книгам – мой хозяин по происхождению украинец, галичанин… Опять словари, «Украинская кухня», «Комары Украины», путеводитель по Киеву на английском языке, Павло Тычина. Стоп! Издание советское, Киев, 1956 год. А рядом «Расстрелянное возрождение» Юрия Лавриненко антология, 1917–1933. Издано польским издательствим «Культура». Интересно. Сравним. К тому же, уезжая из Парижа, я забежал в магазин «Глоб» и купил несколько номеров «Литературной Украины». Там отмечается сорокалетний юбилей «Чуття единоi родини» Павла Тычины. Очень все это интересно.

Я думаю, перебираю в памяти, и кажется мне, что в литературе, возможно даже мировой, нет трагедии больше, падения глубже, чем трагедия и падение Павла Тычины. Горький, Алексей Толстой, Николай Тихонов? Нет, первые два остались все-таки писателями («Клим Самгин», «Булычев», многое из в общем-то подлого «Петра Первого»), третий, «солдат мира», никогда выдающимся поэтом не был.

Не мне, человеку в общем-то далекому от поэзии, судить-рядить, но, когда читаешь и ставишь рядом «Соняшнi кларнети» 1918 года, «Замiвць сонетiв и октав» 1920-го и написанные во время войны «Кию», «Пюня про Хрещатик» или лет за десять-двенадцать до этого «Miй друг робiтник водить мене по мiсту i хвалиться», становится страшно. Именно страшно.

Мы с детства знали и учили «На мандат бiля церкви революцiя iде», знали, хотя и не учили:

 
Одчиняйте дверi —
Наречена йде!
Одчиняйте дверi —
Голуба блакить!
Очи, серце и хорали
стали,
Ждуть…
Одчиняйте дверi —
Горобина нiч!
Одчиняйте дверi —
Bci шляхи в кровi!
Невзриданними сльозами
Тьмами
Дощ…
 

Меня, воспитанного на «По небу полуночи ангел летел…» и «Ночевала тучка золотая…», для которого трагедией были другие тучки, вечные странницы, или парус одинокий, эти «Одчиняйте дверi – Bci шляхи в кровi…» пугали. И, как все страшное, притягивали.

Это воспоминания детства. Сейчас перечитываю. Не знаю, великий ли, но большой поэт. И поэт, это главное.

Очевидно, двадцать седьмой год его сломил. Влас Чубарь, сам потом загремевший, обрушился тогда на Тычину в газете «Коммунист» за его «Чистила мати кортоплю» – «националистический опиум под флагом пролетарской литературы». И вспомнил Тычина, что было у него стихотворение «Пам'яти тридцяти»:

 
На Аскольдовiй могилi
Поховали i'x —
Тридцять мучнiв украiнцiв,
Славних молодих, —
 

и испугался. Это про бойцов киевского студенческого куреня, погибших в неравном бою с Красной Армией под Крутами в январе 1918 года. Испугался на всю жизнь. И появилась «Партiя веде»:

 
…Bcix панiв до'дноi ями,
Буржуiв за буржуями
Будем, будем бить!
Будем, будем бить!
Или ставшая пародийной:
Люба сестренько, любий братику
Попрацюемо на Хрещатику! —
Ви з того кiнця, ми з цього кнiця,
Труд освiтить нас, наче тi сонця!
И совсем уже трагичные для человека, по-настоящему любившего свою Украину:
Ворота боротьби тебе ведуть
На шлях свободи, на правдиву путь
Через ворота Спасскиi до Кремлю…
Поверг ти звiра-ворога на землю…
И кончается:
…А вiд Москви – ой сонця! сонця! сонця!
 

Я знал немного Тычину. Как-то сидел с ним в одном президиуме. Он «головував», вел собрание. Бог ты мой, как он волновался, как не знал, начинать или не начинать, кому давать слово, пора ли кончать или нет. Я в жизни не видел более перепуганного человека. А он был уже лауреатом всех премий, министром, кажется, просвещения, назывался не иначе как «наш улюблений, вельмишановний». Человек он был, кажется, мягкий, очень образованный, знал кучу языков: грузинский, армянский, тюркские языки Средней Азии, турецкий, арабский, еврейский, никому никогда не вредил, но поэтом он быть перестал.

Хотя:

«Тычина – давнишний мастер поэтически обозначать своими стихами целые исторические эпохи – сумел и на этот раз сказать какое-то на самом деле новое слово, слово очень нужное и вроде бы ожидаемое всем обществом. Животворная дружба народов советской страны и, как органичное ее выражение, все укрепляющееся единство их культур – вот что стало темой стихотворения Тычины, когда в стране разворачивалось всенародное обсуждение новой Конституции СССР, провозглашавшей интернационализм (или русификацию? – И. Дзюба) и дружбу народов высшими законами жизни советского общества».

Это пишет в «Литературной Украине» об одном из самых псевдоискренних стихотворений Тычины «Чуття единоi родини» умный, все понимающий, хитрющий и нечестный даже перед самим собой Леонид Новиченко. Нечестный, потому что всему знает цену, с трибуны говорит вот это самое, а выпивши, наверняка уж вздыхает: «Эх, Павло Григорович, Павло Григорович… Були Ви поетом, i яким поетом…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю