355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Взгляд и нечто » Текст книги (страница 7)
Взгляд и нечто
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:34

Текст книги "Взгляд и нечто"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Ну, а если подвести итог?

Итог?

Вступал с открытым сердцем, с чистой душой. Верил. Вернее, поверил. Потом пытался в чем-то себя убедить. Считал, что есть коммунисты настоящие и ненастоящие. Себя относил к настоящим. Убеждал других. Разубедили. Стало ясно. Ложь. Жестокость. Морали нет. Мучился. Чувствовал на себе ответственность. Сидел на собраниях, смотрел на них, на всех этих Корнейчуков, и думал: чем они лучше тех, других, против которых воевал? В тех было, возможно, больше жестокости, но меньше цинизма… Мы же задыхаемся от лицемерия. Ханжества. Весь мир это знает и боится. У нас ракеты далеко летают. И морали нет.

Все я испытал на самом себе. Я все знаю. Всю гниль и обман. Я могу теперь обо всем этом говорить. Как обманутый. Как потерпевший. Где-то как соучастник. Я не всегда голосовал «за», но я и не голосовал «против». Я воздерживался. Или не приходил на собрание, где и воздержание было бы «за». Теперь я свободен. Я могу всем смотреть прямо в глаза. Я не знаю еще, где Правда, но я знаю, где Ложь. Очень хорошо знаю.

* * *

У меня испортилось электричество. Включил обогревательный прибор (в комнатах стало прохладно), и что-то перегорело. В пробках не разберешься, их целых двадцать, какие-то чужие, непонятные. Стал искать свечи. В этом доме все есть, а свечей нет. Подсвечников миллион, а свечей ни одной.

Пришлось бежать в магазин, за четыре километра. Прогулка – одно очарование, солнышко греет, ветерок повевает. Справа и слева сосны, ели. Иду и посвистываю.

Купил три пачки свечей, по-норвежски «лис», в каждой пачке по шесть штук (а заодно и макрель купил, и свежий хлеб, ох, нет парижского багета), вернулся домой, затопил печку. Печка чугунная, вся в барельефах и с окошечками, сквозь которые видно, как горит. Зашумела, затрещала и сразу же нагрелась. Тепло. Уютно.

Зажег свечи. Все восемнадцать. Расставил по комнатам. До чего же хорошо. Не погасло бы электричество, никогда бы не узнал, как хорошо при свечах. Сел письма писать. Лучшего времени и не придумаешь. Печка потрескивает. Свечи горят. И забавные тени от них, одна на другую… На плиту поставил чайник, попью чайку с медом и со свежим хлебом. Странное дело, электричество перегорело, а плита греется…

Написал одно письмо. Второе. Третье. Подобрал и наклеил красивые марки. Сходил в уборную. Вернулся. Закурил. Включил транзистор. Половил, половил и поймал «Маяк». Ночной концерт. Антонина Нежданова и Леонид Собинов…

Бог ты мой, как увлекались мы когда-то Собиновым. Да, да, мы, мальчишки. Он уже был на закате, но как он все-таки еще пел. Куда, куда… Лоэнгрин… Индийского гостя… Как-то мы, восторженные и умиленные, кинулись к нему за кулисы. Просили еще. Он мило улыбался. «Куда уж мне. Не те годы. Знаете, недавно ехал я из Ленинграда. Пришли провожать поклонницы. Помнят, когда я еще… Я из окна вагона посмотрел на них, помахал рукой и сказал – прощайте, две тысячи лет…»

Вот и сейчас, дуэт из «Лоэнгрина». Переношусь… Киев… Филармония. Колонный зал. Тогда он назывался «Радио-театр». Мы, конечно, зайцами. Мест нет. Лепимся среди колонн. Собинов, Нейгауз, Обухова, Ирма Яунзем. Виолончелист Майнарди. Какой-то знаменитый гитарист, забыл фамилию.

А МХАТ… Старый, довоенный МХАТ. С Тархановым, Москвиным, Хмелевым, Тарасовой. «Вишневый сад», «Три сестры», гамсуновское «У врат царства» – Качалов и Еланская. Мы потом провожали их от театра до «Континенталя». Как жаль, что так короток путь, квартал – и все. Мы учились тогда в театральной студии, и приезд театра был не только праздником, это был предел мечтаний, шли потом домой, захлебывались от восторга, перебивали друг друга. Ты помнишь эту паузу? Стоят оба и молчат. А сколько в этом молчании слов, мыслей, настроения. А когда он говорит ей…

В транзисторе что-то щелкнуло: «Мы передавали концерт «Великие артисты нашей Родины». Народные артисты Советского Союза Антонина Нежданова и Леонид Витальевич Собинов. А сейчас слушайте информационное сообщение…»

И исчезли и растворились Собинов и Нежданова. И загудела печка. Затрепетало пламя на свечах. В коридоре что-то затрещало. За окном заухала ночная птица.

…В государственные закрома пошел хлеб целинного Приишимья. Первая квитанция на продажу зерна нового урожая выписана совхозу имени XXV съезда КПСС… Почти на пять месяцев раньше срока освоена проектная мощность цеха серной кислоты горловского производственного объединения «Стирол»… Трижды выходил победителем в социалистическом соревновании коллектив цеха термообработки металлорежущего инструмента Йошкар-Олинского инструментального завода… Хочется завыть! Волком! Ничего не изменилось… Ничего…

* * *

И все-таки лучшее средство от ностальгии – это читать «Правду». Как рукой снимает. Только подорожала она: стоила восемьдесят сантимов, а теперь – франк двадцать.

Часть вторая

Хобби – модное сейчас слово. И понятие. Интервьюируя какую-нибудь знаменитость, иностранный корреспондент обязательно осведомится – а ваше хобби? Черчилль любил возводить кирпичные стены, Аденауэр – читать полицейские романы, Толстой – тачать сапоги, а мой визави через рю Лабрюйер весной и в начале лета может часами возиться со своими цветочными горшками на окнах. Тычет чего-то там палочками, поливает из лейки. А мое хобби – фотоальбомы…

Делаю я это с большим успехом и сноровкой, а сам процесс доставляет неизъяснимое наслаждение, не говоря уже о благотворном действии на нервную систему. Как вязание или раскладывание пасьянса у женщин.

Альбомов у меня очень много. Первый был сделан сразу после войны и составлен из сохраненных мамой фотографий, последний же посвящен Парижу. Между ними множество Коктебелей, Малеевок, Ялт, Кавказов, всяческих заграничных поездок, когда меня еще пускали, сталинградский альбом, альбом, посвященный фильму «Солдаты», и другой, о Бабьем Яре и разрушенном еврейском кладбище, хранящийся сейчас в архивах КГБ. Но все они блекнут рядом со сделанным мною перед самым отъездом из Киева. Называется он «Авто-био фото-изо-эссе».

Его не опишешь, надо посмотреть. Разбогатею – выпущу в прекрасном издании в количестве пятидесяти экземпляров. Для друзей. Здесь, на Западе, это практикуется.

Альбом этот полушуточный, полусерьезный. А к концу даже немного грустный. Все сопровождается текстом, комментариями. Есть и рисунки разных лет. Фотографии друзей. Живых и ушедших. Начинается все, как и положено во всей современной литературе, с конца или почти с конца. С переломной точки в жизни автора. Сохранилась и вывезена мною за границу кинопленка моего выступления (самого его начала, потом оператор понял, что тратит ее зря) на том самом идеологическом совещании, где прерывал меня Подгорный. Потом назад, в XIX век. Мои родители, Швейцария, Париж. Я в локонах, без локонов, в пилотке. Послевоенное «просперити». И опять – сессионный зал Верховного Совета. Вырезки из газет: «Некрасов не удовлетворил слушателей, отстаивая свои порочные позиции…» Дальше рядом с фотографией автора в кругу семьи текст: «С этого дня определились настоящие друзья. Их стало меньше, но эти уже никуда не уйдут. Как и прошлое… (кадры на Мамаевом кургане, смена караула, мемориал) и будущее, которого хотя и меньше, чем прошлого, но все же оно есть». Последнее фото – на фоне вечного пламени. «И невольно задумываешься – какое?» Июль 1974-го.

Как же оно сложилось, это будущее?

Очень не хочется отправлять читателя к моим писаниям тех лет, когда я колесил по заграницам представителем самой передовой литературы в мире. Хотя экскурс тот весьма любопытен…

Не буду приводить текстуально (немного стыжусь), но смысл рассуждений об эмиграции сводится в основном к следующему – нельзя отрываться от родной почвы, иссякаешь, чахнешь, злобствуешь…

Были ли основания писать именно так? И да и нет. Да – потому что те немногие эмигранты, с которыми столкнула меня судьба, произвели на меня грустное впечатление. Старый парижский таксист из экспедиционного корпуса, озлобленный белоэмигрант в Гро дю Руа, на юге Франции, совсем молоденький пацан Ника Дасенко, сын эмигрантов из так называемой второй эмиграции, влюбленный во все русское и даже советское. Ну и еще два-три персонажа. Вот и все. Грустно…

Да, грустно. Но не только грустно. Попав впервые на Запад, я не смог разобраться, вникнуть по-настоящему (куда там разбираться – приемы, встречи, Лувры, Париж…) в то сложное явление, которое называется эмиграцией. Да и что знали мы о ней? «Бег» Булгакова, генералы за рулем такси, неистово злобствующие, доживавшие свой век Мережковский и Гиппиус, бедствующий, недобрый Бунин, тоскующий по родине Рахманинов, сошедший с ума Нижинский…

Отрезанные от внешнего мира, мы и понятия не имели, что эмиграция не только бедствовала и тосковала, но и сохранила культуру, великую русскую культуру. Русский балет! Не Моисеев, покоряющий, но уже не удивляющий нынешних парижан своей отточенной техникой и дисциплиной, а тот, дягилевский, ищущий и находивший, Павлова, Фокин, все тот же Нижинский – вершина русского, а значит, и вообще балета… Бенуа, Сомов, Бакст, Билибин, Серебрякова! «Мир искусства» – изящный, тонкий, благородный и такой русский – в Париже! И литература вовсе не «влачила», а жила, нелегкой, трудной, во многом противоречивой, но жизнью. Не буду перечислять, один Набоков чего стоит. А мы-то о нем знали только так, понаслышке, какая-то там «Лолита» есть, ужасно неприличная, а потому и бестселлер, на Западе только так и пробьешься. А «Современные записки»? Я впервые узнал о них, увидев на полке у Евтушенко лет через десять после того, когда они прекратили свое существование.

Я ограничился страничкой, а об этом писать и писать…

Стою над могилой Ремизова. В Париже. На кладбище Сен-Женевьев де Буа – самом красивом кладбище в мире. Покой, тишина, березки. Русское кладбище. Церквушка русская, православная, луковки. Ни бумажки, ни окурка…

А почему я не стою над могилой Мандельштама? Ну, не я, я далеко, кто-нибудь другой? А кто и куда приносит цветы Марине Цветаевой?

Книги ее я покупаю в магазине «Глоб», в Париже, на рю де Бюси. И отправляю в Союз. Желательно оказией, чтоб не украли на таможне. Булгакова тоже. И – хи-хи! – Джека Лондона и Дюма тоже. Подписался в том же «Глобе» и посылаю.

А Ремизова, забавно-безумные рисунки его, я молча разглядывал и читал недавно в Париже. На выставке русских «нонконформистских» (словечко же ж!..) художников в Palais des Congres.[30]30
  Дворец Конгресса (франц.).


[Закрыть]

Русское искусство в Париже…

В трех или четырех залах этого самого дворца у Porte Maillot.[31]31
  Застава Майо (франц.)


[Закрыть]
– башня его видна со всех концов Парижа – москвичи и ленинградцы. Рабин, Зеленин, Зверев, Шемякин, те самые, которых давили бульдозерами в Москве (так и вошла она, та выставка, в историю русского искусства под названием «бульдозерная»!). Если повернуть не направо, к выставке, а налево, – касса, где продают билеты на Моисеева. Он тут же, в том же Палэ. Над входом две громадные вывески-плакаты – «Балет Моисеева» и «Выставка русских художников»… Советскому посольству, кстати, это не понравилось. Приходили двое к палэ-де-конгрессному начальству, жаловались, провокация, мол. Начальство и бровью не повело – «а по-нашему – свобода», сказало оно.

Русское искусство в Париже!

В зале «Плейель», лучшем концертном зале Парижа, две с лишним тысячи мест, концерт Ростроповича. Билетов не достать. А они по сто, двести франков, концерт благотворительный… Стены дрожат от оваций. Публика не расходится, стоят, кричат: «Браво, браво!» Исполнялись сонаты Иоганна-Себастиана Баха. Ростропович выходит, кланяется, бисирует. Опять рев. И кругом русская речь, русские физиономии. И не зал Чайковского, зал «Плейель». Залу Чайковского не услышать этого. Приезжайте в Париж… И «Пиковую даму» здесь услышите. С Галиной Вишневской, дирижер Ростропович. И ее сольный концерт (аккомпанирует Ростропович) – Даргомыжский, Мусоргский, Шостакович. И билетов тоже не достать – на афишах наклейки – «Complet!».[32]32
  Все продано! (франц.).


[Закрыть]

Русское искусство в Париже![33]33
  А в витринах книжных магазинов нет-нет да мелькнет зеленая обложка «Garnet d'un badot» («Записки зеваки»). Тоже приятно!


[Закрыть]

А почему бы вам не вернуться домой? Советский зритель, слушатель соскучился по вам…

Кто бы, вы думаете, задал этот вопрос? Товарищ Червоненко, советский посол! Пригласил к себе чету Ростроповичей. Водочка, коньячок, улыбочки. Соскучился по вам советский зритель. Серьезно? Мы-то и не знали. Да-да, соскучился… А два года тому назад? Советский зритель что же, афиши срывал, концерты отменял? «Летучей мышью» в оперетте даже дирижировать не разрешал? Советский зритель?

Еще в Москве, до своего отъезда, Ростропович говорил мне: «Готов ехать в любую дыру, в любую глубинку. И бесплатно. Ни копейки не возьму, только дорогу. С баянистом. И вы знаете, я ездил раз в Якутию, под баян изумительно играть. Не верите? А вот так – Баха и под баян. Поразительно! Нет, не хотят! Не позволяют! Поехали мы в турне с Галиной по Волге. Вылезаем где-то там, в Куйбышеве кажется. А на моей афише, поперек, только Ро… и…ич осталось? «Выставка кроликов»! А? Ничего? И так на каждой остановке. Не кролики, так что-нибудь другое… И вот, все бросаю. Дом, дачу, всю обстановку, картины, мебель, бросаю к такой-то матери, беру виолончель, пса и туда, где человек человеку волк. С братьями не получилось, поеду к волкам…»

И вот он среди волков. И ничего. Не хотят расходиться, кричат «браво». А бывший брат, сиречь Червоненко, водочкой угощает и так, между прочим, говорит:

– Паспорта-то у вас и у Галины Павловны советские, серпастые-молоткастые. И сами-то говорили, что вроде как в творческой командировке себя считаете. Ваше здоровье, и ваше, Галина Павловна. Но иной раз развернешь газету, прочтешь ваши интервью, и как-то неловко становится. Уж больно вы там, ну как бы это сказать, не совсем лояльно… Концерт вот собираетесь в пользу каких-то русских давать. Стоит ли? Не вяжется как-то…

– Что с чем не вяжется? Я и в пользу собак давал, друга человека. А в пользу своих же русских нельзя? Почему, спрашивается?

– Ну, собаки собаками, они существа безмолвные. А русские эти самые… Вот лишили Максимова[34]34
  Стр.268 Максимов – Владимир Максимов (1932–1995) – русский писатель, главный редактор журнала «Континент».


[Закрыть]
паспорта. Как бы невзначай…

– Меня, что ли, лишить? Попробуйте! У меня тут друзья есть. И немало. Английская королева, испанский король молодой, Форд… Созовем трибунал. Пусть решает. Может ли Ростропович вернуться к себе домой или нет? Как решат, так и будет. А я созову журналистов и скажу им: вот, мол, такого-то числа, в 16.30 буду границу пересекать. В пункте таком-то. Приходите смотреть, как Ростропович со своей виолончелью (нет, не Страдивариусом, как бы не отняли) будет мимо пограничных столбов шагать. Они с танками, а я с виолончелью. Приходите, приходите, запечатлевайте на пленку…

– Ну и чем этот выпивон кончился? – это уже я спрашиваю.

Вишневская в ответ сверкает глазами, это она умеет, а в посольстве, думаю, и того пуще.

– Кончилось тем, что ушли. Живые и здоровые. Полиция-то французская вся на ногах была… Ну и на прощание спрашивает: «Шутки шутками, а на каких бы вы условиях вернулись бы?» А я ему прямо – статью в «Правду»! Так, мол, и так. И всех виновников назвать. Поименно. И наказать! Вот тогда вернемся…

А вот сейчас давайте спросим Ростроповича – поменял ли бы он все эти залы «Плейель», филадельфийские, вашингтонские, испанских королей и королев на ту самую якутскую дыру с баянистом! Да, поменял бы! Тут же, сразу! Не хватает ему той дыры! Вот так вот – не хватает…

И второй вопрос. Почему менять? Почему не сочетать? Сегодня дыра, завтра Филадельфия, послезавтра Большой зал Консерватории…

Ох и неразумная у нас Родина. До чего ж неразумная, чтоб не сказать крепче…

Но вернемся к вопросу о будущем. Какое же оно?

В свое время, еще не приняв никакого решения, я крикнул в эфир: «Кому это нужно? Кому нужно изгонять писателей, художников, музыкантов?» Войнович хорошо на это ответил, прочитайте его «Иванькиаду»…

Кто и как решает эти вопросы – кого выдворять, кому удовлетворить просьбу, кого помучить перед этим, кого нет, – никто не знает. Да это и не столь важно. Важнее и интереснее, с какой целью это делается. А чтоб не маячили перед глазами, мать их за ногу. И второе – русский человек за границей не приживется, факт. Свободы ему, видите ли, захотелось. Что ж, пусть побарахтается в этом самом свободном мире. А что клеветать будет? Пусть клевещет. Дадим ему достойную отповедь в «Литературке» или «Неделе», какой-нибудь «Голос мертвеца» или «Писк из помойной ямы»… К тому же и передерутся там между собой. Ну что ж, пискнем…

Когда эти строки попадут тебе на глаза, читатель, мой эмигрантский стаж исчисляться будет уже тремя годами. Кое-какой итог можно подвести.

Как проводила Родина, более или менее известно. На таможне были вежливы, грузчики не бесчинствовали, с ними распито было даже пол-литра. В прошлом спортсмены, даже чемпионы, больше жаловались на свою судьбу, мне ж не без некоторой зависти пожелали успехов, счастливого пути. В аэропорту тоже почти без эксцессов. Говорю «почти», потому что два вежливых подполковника наотрез отказались пропустить полуистлевшие странички журнала, который мама «издавала» в пятнадцатилетнем возрасте лозаннской школьницей («L'ami de Mopas», № I–II, 1894, трогательные, написанные мелким каллиграфическим маминым почерком рассказы «Из Симбирска в Казань», ребусы, шарады и специальный отдел «Пропажи и находки»: пропала резинка, карандаш, нашедшему – вознаграждение), и прапрадедушкин Franciscus Floriani, диплом Anno MDCCCXXV на пергаменте с восковой печатью Виленского университета.

Огорчил меня и еще один эпизод. Все те же полковники не разрешили мне взять с собой медаль «За оборону Сталинграда». Нету, мол, соответствующего удостоверения – оно, как назло, куда-то запропастилось. Медаль эта все-таки мне дорога, и, только когда я, разозлившись, проявил находчивость и пришпилил ее к «Окопам Сталинграда», полковники развели руками.

Ну а дальше, уткнувшись носом в стекло иллюминатора, прощался с Бориспольским аэропортом – увижу ли еще когда-нибудь? Провожающих различить уже нельзя было, но я знал, что они терпеливо ждут, пока «серебристая птица» вырулит, совершит свой пробег, оторвется, взлетит и растает маленькой точкой в синеве.

Через три часа Цюрих. В самолете отходил, но не отошел. Все путалось в голове. Московские проводы, киевские… Два милиционера и обычная в те дни машина у входа в Пассаж,[35]35
  Стр.270 Пассаж – улица, состоящая из одного дома в центре Киева, где жил Некрасов.


[Закрыть]
пока грузились чемоданы в машины.

Глядя на клубившиеся облака, подсчитывал, кто же был на проводах, кого не было. С теми, кого не было, а я думал, что все-таки будут, связь прекратилась навсегда. Да и кое с кем из пришедших что-то тоже не получается… И именно это «не получается» – единственное, что по-настоящему омрачает мое нынешнее существование.

Не знаю, как для других, но для меня покупка и отправка подарков на родину, пожалуй, самое радостное в моей зарубежной жизни. Ведь этот пушистый, мягкий свитер, купленный в Каталонии, ощупают десятки рук, и долго он еще будет «бестселлером» вечернего Крещатика. А черная андалузская мантилийка и кружевной веер, приобретенный в Таррагоне? Ну конечно же, женщины будут оборачиваться на него на каком-нибудь концерте Рихтера. А крохотные автомобильчики, мотоциклы и набор индейских перьев и томагавк? Мой внук Вадик[36]36
  Стр.273 Мой внук Вадик… – сын Виктора Кондырева, приемного сына Некрасова.


[Закрыть]
получил за него первый приз на новогоднем вечере в своей криворожской школе, а сейчас в тех же перьях отхватывает призы его кузен Сережа. А чуингам, ребячья валюта? Из Союза не прекращаются вопли – жвачку, жвачку! А футбольный альманах за 1975 год? Он побывал в руках каждого киевского «динамовца», за него предлагали нешуточные деньги. А трубки «Dunchill», голландские табаки, виски «white Horse», золотые и рельефные марки всяких Бахрейнов и прочих керосиновых эмиратов? Не говорю уже о книгах, альбомах, швейцарских календарях с Монбланами и ледниками… Я даже, насмотревшись в парижском метро на две голые мужские ступни, назойливо лезущие с рекламы, послал в Киев средство от потливости ног, рискуя, что употреблено оно будет не по прямому назначению, а по методу, рекомендуемому Ерофеевым в бессмертной книге «Москва – Петушки».

И вот когда оказывается, что и каталонский свитер, и Булгаков, и шотландское виски, и ерофеевский напиток лежат невостребованными на одной из киевских квартир, а парижские лифчики и колготки принимаются с кислой миной – «Зачем это Вика тратится, нам ничего не надо…», – мне становится очень и очень горько… А я знаю, что значит получать заграничные посылки, сам бегал за ними на почту. А потом дарил друзьям банки от «Нескафе» и металлические, такие аппетитные, коробки из-под английского чая (здесь теперь сердце кровью обливается, когда выбрасываешь их на помойку).

Внизу проносятся – первое впечатление от Швейцарии – ярко освещенные желтым светом автомагистрали. Потом аэропорт, стеклянные стены. За ними друзья. Машут руками. Галич с женой – нужно же такое, у него как раз концерт в Цюрихе, – Мая Синявская, Тоя из Базеля, журналистка, приезжала когда-то в Киев, остальных не знаю. Потом уютный русский дом в окрестностях Цюриха, застолье, ночевка в тихом отельчике. Утром, в кафе, водопад информации, низвергнутый на меня Маей Синявской. Ничего не слышу, не понимаю, разглядываю швейцарцев в смешных тирольках и рекламы всех видов шоколада. Так все это началось…

С тех пор прошло без малого три года.

Ну и как? – вопрос в лоб. Иссяк, погас, злобствуешь?

Попытаемся разобраться.

Иссякли?

В период моих десятилетних перипетий (1963–1973) в одно из попавшихся окошек я попытался сунуть моего «Зеваку». Что может быть невиннее. Гуляю, смотрю по сторонам, о чем-то там думаю. Никакой политики, детство, фронтоны, карнизы, прогулки по Крещатику, московские особнячки. Чтоб разбавить где-то все же пробивавшиеся критические нотки (московские башни), написал целую главу о русской архитектуре, проштудировав Игоря Грабаря (в «Зеваку» не вошло, привесок). Одним словом, писал, чтоб прошло. Ну что ж, очень мило, скажет читатель и отложит книгу в сторону. Стоит ли? Но писал. Не прошло.

До этого «В жизни и в письмах», 1970 год. О людях, с которыми жизнь свела. Интересно? Вроде бы и интересно. И люди интересные, судьбы непростые. И все же… Не от хорошей это жизни, что там ни говори. Попытался в стол писать – для внуков, правнуков, не для Самиздата – пришли мальчики и забрали.

И стал читатель меня забывать. Из библиотек-то книги изъяли.

Только фильм «Солдаты» по непонятным причинам нет-нет да и появится где-нибудь в клубе «Правды», 23 февраля или 9 мая.

Ну как не иссякнуть! Не здесь, там, дома, на родной почве, не отрываясь от нее…

А здесь?

Хорошо или плохо пишу, другой вопрос, но пишу, о чем хочу, что считаю важным, нужным. И нелегкими путями доходит это до тебя, читатель. И ты, боясь или не боясь, читаешь, ругаешь мелкий шрифт (что поделаешь, чтоб в один номер влезло), но читаешь. И, надеюсь, иногда слушаешь, пробиваясь сквозь глушку. Клевещи, клевещи побольше – долетает до меня призыв с родины, – не я, так другие поймают, расскажут. И я клевещу. Нежно и правдиво клевещу… Это еще что? А то, что любимая моя «Правда» (не могу все-таки без нее, каждый день покупаю) как-то, а точнее в номере от 13 января 1977 года, в заметке «Продажные провокаторы» обвинила чешских диссидентов в том, что они «грубо и лживо клевещут на нынешний чехословацкий режим». Лживая клевета! Какая прелесть! Значит, есть и правдивая? Грубая? Значит, есть и нежная, воркующая? Вот я со спокойным сердцем иной раз и занимаюсь этим – нежно и правдиво клевещу.

Но шутки шутками, а если говорить серьезно, долг каждого честного человека, оказавшегося в условиях, в которых оказался я, пользоваться каждым подвернувшимся случаем, чтоб говорить и доносить ПРАВДУ до тех, кто лишен возможности знать ее. И каким лакеем или слугой империализма ни обзовет меня «Литературка» или «Неделя», стерплю. Улыбнусь только.

Кстати, не пора ли уже на шестидесятом году жизни освежить как-то эти клише? Давайте подумаем. Что хуже – слуга или лакей? Слуга все-таки народа, лакей же – империализма. А может, переменить? Леонид Ильич – верный лакей народа. Нет, неточно. Метрдотель народа. Или еще лучше – народный мажордом Советского Союза. По-моему, прекрасно. И главное – ново.

Повезло Солженицыну, ему придумали новое – «литературный власовец». Пригвоздили! Но дальше этого не пошли. В который раз (а пора, пора б уже привыкнуть, и вот не привыкаешь) поражаешься тому, что в стране, в которой шестнадцать миллионов членов партии, не нашлось ни одного мало-мальски грамотно пишущего, который дал бы хоть как-то и чем-то обоснованную «достойную отповедь» этому вконец зарвавшемуся лжепророку и якобы обличителю (о! это «якобы», смертельно разящее «якобы»!), рядящемуся в тогу борца и псевдопроповедника (и «псевдо», «псевдо» тоже!), возомнившего себя к тому же писателем. На Западе с ним, Солженицыным, спорят, не соглашаются, обвиняют в различных грехах, иногда даже убедительно, а в советских газетах, кроме «литературного власовца», ничего и придумать не могут. Ну, из Литературной энциклопедии выкинули. Нет такого, мол, и всё! Софронов, Собко, Серебрякова, Сулейман Стальский есть, а Солженицына нет. Если и бродит где-то по свету и гавкает по каким-то там «Голосам», это его личное дело, к литературе же отношения не имеет. Точка. А то, что когда-то на Государственную премию «Ивана Денисовича» выдвинули, так это ж при Хрущеве было, волюнтаристе… «ГУЛАГ» же выпустили для внутреннего употребления, ну это просто так, бумага лишняя оказалась, девать было некуда…

Но продолжим нашу работу, как любил говорить мой следователь по особо важным делам полковник Старостин после перекура и воспоминаний, как он играл в шахматы с Твардовским.

Продолжим…

С творчеством более или менее ясно. Не иссяк, как утверждаешь, Ну а так, вообще прижился?

Да, прижился. Точнее – нашел форму существования. Создал себе свой собственный, странный, может, даже противоестественный, но «свой» мир.

Я не дома и в то же время вроде дома. На письменном столе то же, что было и в Киеве. (Я вещист, как кто-то назвал меня, придаю значение вещам.) Слева так же, как и в Киеве, портрет Ивана Платоновича Чужого[37]37
  Стр.274 Иван Платонович Чужой – в воспоминаниях А.Рохлина (В.Некрасов, «В самых адских котлах…») о нем говорится так: «Возглавлял ее <студию Киевского театра Русской драмы> режиссер-педагог Иван Платонович Чужой, убежденный реалист, ревностный последователь системы Станиславского. Как мне впоследствии говорил Виктор, он навсегда вложил в своих учеников любовь к правде не только в сценическом мастерстве, но и в иных видах художественного творчества, не мыслил искусства без правды».


[Закрыть]
в рамке из карельской березы – моего театрального учителя, кумира. На стенке портреты друзей, сталинградская передовая, громадная, с метр длиной, фотография Киева – с одного из холмов в сторону тылов Большой Житомирской. Над тахтой – размером чуть ли не с гектар план Парижа, тот самый, что на том же месте висел в Киеве, – каждый домик, каждая улочка, каждая лестница, памятник. В столовой те же старинные акварели одного из итальянских прадедушек, столетней, если не более, давности цветная (ну, пусть раскрашенная, но ей-Богу не хуже теперешних) фотография Шильонского замка, на ломберном столике между окнами (том самом, где, злые языки говорят, мои предки просаживали свои имения) фотографии моего брата и бабушки, а над ними дедушка в овальной раме. Чуть ниже гипсовое, почти слоновая кость, распятие, купленное маме, когда она была девочкой, на Нижегородской ярмарке, рядом два маминых портрета – изящной девушкой и на склоне лет, в пенсне, печально задумавшаяся, что не очень было ей свойственно, – в моей комнате есть другая, живая, смеющаяся, мама ее не любила: ну чего я, как дура, смеюсь в одиночестве…

А по вечерам, за чаем, все вместе (слава Богу, а полтора года были врозь!) обсуждаем если и не совсем те, но часто и те самые, что дома, проблемы. Ищется квартира для ребят. «…Нет, нет, на Трокадеро слишком темная, мрачная… А там, в Vanves,[38]38
  Стр.275 А там в Vanves друг у друга на головах будем… – Некрасовы поселились как раз в Ванве, где и сегодня живут потомки писателя.


[Закрыть]
друг у друга на головах будем, хоть и три комнаты, и светлая…» Покупается для отправки в Союз курточка для Гелия, свадебный подарок. Ту, что он заказал, сверху вроде болоньи, а внутри вроде фланель, в Париже давно уже не носят, что же выбрать? И тут же с киевских еще времен тянутся все те же бесконечные разговоры об обысках, голодовках, Славике Глузмане – его милая, с сигаретой в зубах физиономия улыбается со стенки над стареньким «Аккордом», проигрывателем (пора купить уже новый, старичок-то разболтался, тянуть стал…).

И часто, очень часто (куда чаще, чем в Киеве) сидят за этим столом москвичи, москвички. Забавно, но круг москвичей, с которыми я встречаюсь, сейчас здесь куда шире, чем в последнее время в Москве. Там был свой, довольно тесный, с десяток-полтора человек, не больше – с возрастом появляется какая-то избирательность. А здесь, я подсчитал, за два с лишним года, точнее за 27 месяцев, побывало друзей из Союза – 25 человек, в общем-то по человеку в месяц (не всегда-то я в Париже бываю).

Стоп! Не похоже ли это на донос? Скажут потом – мы вот вас выпускаем, по музеям разрешаем походить, ну, там купить кое-какое барахлишко, а вы вместо этого чаи распиваете с разными там… Нет, не скажут. Во-первых, знают и без моих доносов, во-вторых, что-то все-таки изменилось. Кто-то поумнее появился. В этих по крайней мере делах.

И гуляю я с москвичами и москвичками по Парижу (и с тобой, читатель, не приехавший еще ко мне в гости, через несколько страничек погуляем, давно пора), и сидим в кафешках, и роемся в книгах у букинистов на набережных, и в магазины заходим (нет, не в большие, там голова кругом пойдет, а в лавочки, разные там antiquites, или где куклы продают, игрушки разные, карнавальные маски, есть и Жискар, и Марше, все ищу Брежнева, пока не нашел, детант…), иной раз и в кино забежим – можно и на серьезное, можно и на вампиров, каратэ или туда, куда до восемнадцати лет не пускают, многое, о чем и не подозревал, увидишь, а заодно и кругозор расширишь. (Ох, думаю, даже наши «слуги народа», которым иной раз «крутят фильмы про блядей», не видали многих картин об однополой любви, онанизмах и всех видах мазохизма и садизма, которые могли бы подсказать многое.)

Итак, гуляю. С москвичами и москвичками. Приезжими. А вот с теми, что обосновались уже здесь, москво-парижанами (есть, правда, и ленинградцы, и киевляне), почти совсем не гуляем. Они работают, заняты делом, им не до прогулок. Но они-то, в общем, и являются той средой, тем миром, в котором я живу.

Разрешите же представить.

Синявские. Мы прожили у них два месяца, первые парижские месяцы. У них трехэтажный дом в Фонтенэ-о-Роз (тридцать минут на автобусе от Порт д'Орлеан), за ним садик, впереди бассейн с золотыми рыбками. Внутри в основном все время что-то строится и перестраивается (дому лет 150, не меньше), но есть и библиотека, и зал, и много книг, картин, икон, в этом Андрей разбирается, подделок, как я, вешать не станет.

У Эткинда, Ефима Григорьевича, если не дом, то полдома в Сюрэн (15 минут на поезде от вокзала Сен-Лазар и минут семь пешком, правда в гору). И тоже садик. Я его очень полюбил. В нем я лежал на раскладушке под тенью то ли груш, то ли слив после операции, там же учился ходить.[39]39
  Стр.277…лежал на раскладушке под тенью то ли груш, то ли слив после операции, там же учился ходить. – 27 мая 1975 года Некрасову в Париже сделали операцию по поводу перитонита. 1 июня положение резко ухудшилось, и врачи заявили, что надежд нет. Однако вопреки медицинским прогнозам Некрасов поправился, и это чудо приписывают прижизненному некрологу, который сочинил ему в тот день Андрей Синявский. См.: «Знамя», 1990 г., № 5.


[Закрыть]
И в доме тоже много книг, как украшают они жилище. А теперь мы приезжаем туда на семейные торжества (хозяйка – мастерица их обставить!) или «на Галича», послушать новые, а еще лучше старые, полюбившиеся песни. Эх, бард, бард! Скажу по секрету, в Киеве я понемножку уже стал тебя ненавидеть. Витька, сын, приезжая из своего Кривого Рога, сразу бросался перезаписывать твоих Парамоновых, и голос твой доносился из кухни, где это все производилось, почти круглосуточно. А теперь, как видишь, специально приезжаю и чувствую себя у Эткиндов почти как в Москве, кругом свои.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю