Текст книги "По обе стороны океана (сборник)"
Автор книги: Виктор Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
А ночью, после спектакля, ни в каком не «Арагви», а в захудалой сызранской или краснодарской «Волне», без всяких креветок глушили бы «Московскую», багровея от градусов и обиды:
– Читал распределение? Каренину-то сисястой своей мадам дал. А?
– А ты сомневался? Думал, твоей Шуре?
– Да, но мадам уже за полста. Постыдился бы…
– Не по его воле. По её. Если б по его, то играть бы Вознесенской, сам знаешь.
– Вознесенская уже забыта. Он теперь за этой, как её? Новенькая, в букольках.
– Хе-хе… Новенькую в букольках Карлинский закадрил.
– Всё! Не видать ему теперь Фердинанда.
– Не беспокойся, будет и Фердинанд. Он уже в партию подал…
– Жорка? Побойся Бога, он и Гегеля от Гоголя не отличит.
– Зато «Спидолу» нашему Фигаро по блату достал.
И пошло, и пошло… До утра.
Нет, слава Всевышнему, миновала меня сия чаша. Сыграл на прощание князя Кутайсова в «Генералиссимусе Суворове» – три слова под занавес, в последнем акте – и командиром взвода в запасной сапёрный батальон – с места песню, шагом марш по маршруту, указанному в карте. Закончился он в селе Пичуга Сталинградской области. И всю зиму учил бойцов чему-то не очень ясному тебе самому. Всё же лучше, чем читать с эстрады стихи Николая Асеева.
12
Война!
Опасность на каждом шагу. Снаряды, бомбы, тупица начальник, нерадивые подчинённые, вор старшина. Да и ты сам. Выпей я, например, больше или меньше после того, как попался на глаза пьяному начальнику штаба.
– Э-э, инженер! Давай-ка сюда! Голую Долину надо кровь из носу взять, ясно? Собирай мальчиков, по кустам расползлись, и вперёд, за Родину, за Сталина! Возьмёшь – «Красное Знамя», не возьмёшь – сдавай партбилет, ясно? Выполняй!
Тут-то и заскочил к Ваньке Фищенко, разведчику, ахнул кружку, стало веселее. Мальчиков собрал человек пятнадцать, пистолет в руку – и «За мной!» Кончилось всё в медсанбате. А возьми я эту чёртову Долину?
Вариантов не счесть. В первый же день, как столкнулся с немцами – май сорок второго, тимошенковское наступление под Харьковом. Десяток сопливых сапёров с трёхлинейками образца 1891/30 года против четырёх танков с чёрными крестами. «Справа по одному к роще «Огурец»!» И побежали. Знаменитый Нурми мог мне позавидовать. А не вспомни я этот овощ, и подавили бы нас гусеницами… Или: «Хенде хох!» – лагерь, потом другой, свой – читай солженицынский «ГУЛАГ».
Одно знаю – ни Александром Матросовым, ни Гастелло не был бы, окажись я даже лётчиком. Всё было куда банальнее. Начал младшим лейтенантом, кончил капитаном. В Люблине. И тоже не слишком героически.
На этот раз было пиво. В подвальчике бойцы расстреляли бочки и пиво выносили вёдрами. Мы с начфином присоединились. «Эй, танкисты, холодненького!» В Люблин въехал на броне тридцатьчетвёрки. Не дойдя до Краковского Пшедместья, центра, стала. Чего, спрашивается? Фрицев испугались? Железные, а я из мяса, за мной! И с пистолетом в руке покатился по мостовой. Снайпер! А окажись он попроворнее, и лежать бы мне в Люблине на кладбище воинов-освободителей…
Этим лихим эпизодом и закончилась военная карьера замкомбата 88-го гвардейского сапёрного батальона.
Госпиталь. Демобилизация. Инвалид II группы. Карточки, распределители, отоваривания, семья…
Нормальный человек женится лет двадцати. Витя, мой пасынок, двадцати семи. Сделай я этот опрометчивый шаг в его возрасте – и к моменту демобилизации появившийся ещё до войны пацан ходил бы уже в школу.
Многие женятся на своих сокурсницах. Воины иной раз на госпитальных сестричках. Некоторые отбивают жён у ближайших друзей. Или у сотрудников по конструкторскому бюро.
И могли же планеты расположиться так, что отбил бы я жену, например, у писателя Н. Ну зачем ему, старому и плюгавому, такая красивая и элегантная? Руку и сердце!
Через полгода выясняется, что никаких гонораров не хватит. «Неужели тебе приятно, если твоя жена будет ходить мымрой?» Вот и ходит не мымрой, даже Скобцева завидует. А гонорары тают. Научпоповскую халтуру взял, не спасает. К счастью, к концу года ушла к Евтушенко.
Но могла подвернуться и другая. Верная подруга. Всё, что ты ни напишешь, прекрасно. Завидует машинисткам, которые первые знакомятся с текстом. И к внешности твоей относится с почтением и уважением, знает, какой цвет к лицу, к седине. И хозяйка прекрасная. Гостей обожает. И всё бы хорошо, не втемяшь она себе в голову, что алкоголь разрушает семью. В отсутствие мужа отодвигает все диваны и кушетки в поисках недопитой четвертинки. Найдя, разбавляет водой. Дура, главного загашника-то ей всё равно не найти…
Третий, четвёртый, сотый вариант – один из сложнейших, как бы они, эти мымры и воительницы с алкоголем, сочетались бы с Зинаидой Николаевной, – но обо всём этом писать как-то лень, утонешь в семейных мелочах и конфликтах, отцах и детях, дедушках и внучках – ну его, не моя это специальность, не лежит к этому сердце.
За всю свою жизнь я знал только две семьи душа в душу. Одна в Москве, другая в Киеве. Ни разу не изменили друг другу, всегда есть о чём поговорить, поделиться мыслями, друг без друга дня прожить не могут – тоскуют. Пожалуй, даже для соцреализма эти две здоровые советские семьи показались бы лакировкой. «Нет-нет, – сказал бы редактор, – переборщили. Ну неужели Сергей Львович ваш хоть на минутку не может увлечься какой-нибудь актрисулей? Во время съёмок, экспедиции, выпив лишнего? Потом пусть раскается, повинится, но вашей же идиллии никто не поверит. Очень прошу, переделайте. Лично для меня…» Но я не переделаю, напишу как есть, в минуту ностальгического криза. Лишь бы сами мои герои не обиделись – неужели мы такие зануды?
Итак, минуем эту тему. Моя жизнь сложилась иначе и пока ещё не закончилась. Подведу итоги не сейчас, под женевской сосенкой, а потом, в райских кущах – надо же чем-то там заниматься, а то подохнешь от скуки.
13
Писательская карьера, судьба…
О. Генри первый свой рассказ написал в тюрьме, на какой-то конкурс, в подарок своему сыну. Было ему сорок лет. Сервантесу пятьдесят пять, когда он начал своего «Дон Кихота» в севильской тюрьме. Стивенсон выпустил первую книжку про какое-то Пентландское восстание 1666 года пятнадцатилетним мальчиком и только через восемнадцать лет прогремел на весь мир «Островом сокровищ». Александр Дюма начал с никем не замеченного водевиля «Охота и любовь» и лишь в сорок два года воздвиг памятник самому себе «Тремя мушкетёрами». Виллергие, Лорд Р'Оон, Орас де Сент-Обен, Альфред Кудре, Эжен Мориссо, граф Алекс. де Б. – псевдонимы посредственного очеркиста, ставшего впоследствии великим Бальзаком. Математик, профессор Оксфордского университета Чарльз Латуидж Доджсон писал между делом, чтобы позабавить свою племянницу, и превратился в Льюиса Кэрролла, автора переведённой на все языки мира «Алисы в Стране Чудес». Мопассана без конца муштровал и не выпускал на свет божий Флобер. Бабеля тиранил Горький.
Мне повезло – я попал в руки Владимира Борисовича Александрова. Но до этого была цепь довольно забавных взаимопереплетающихся событий.
– Как вам нравится, – жаловалась моя строгая тётка знакомым. – Керосин стоит бешеные деньги, а мой племянник завёл керосиновую лампу со стеклом, при коптилке, видите ли, ему неудобно, и целыми вечерами пишет своё гениальное произведение.
Знакомые сочувствовали, а со временем, когда «гениальное» это произведение увидело свет, попробуй они хоть что-нибудь критическое по поводу него сказать – тётка горло перегрызла бы.
Так или иначе, но оно было закончено, перепечатано, в Киеве отвергнуто всеми издательствами и отправлено в Москву Ясе Свету, пусть там покажет кому надо. Но в руки оно ему попало не сразу и не прямо.
Откатимся года на два назад. Баку. Госпиталь. Приходит на моё имя открытка. Написана она некой незнакомой мне дамой по фамилии Соловейчик. Из Дербента. Там, на вокзале, некий раненый, услышав, что она едет в Баку, попросил зайти в эвакогоспиталь номер такой-то, в Чёрном городе, и передать привет от такого-то. «В Баку я не поехала, – заканчивает она свою открытку, – фамилию раненого забыла, но привет передаю. Желаю скорого выздоровления. Мира Соловейчик».
Прошло два года.
Как выяснилось, на бандероли с рукописью я по ошибке написал не ул. Веснина, 28, кв. 7, а кв. 17 (до войны я жил в 17-й квартире). И надо же, чтоб в том же самом доме, где жил Яся, в 17-й квартире жила та самая Мира Соловейчик, к тому же имеющая какое-то отношение к литературе. «А не лежал ли он когда-нибудь в Баку, ваш Некрасов?» – спросила она, занеся бандероль. «Лежал», – ответил Свет, и с этого момента не он, а она, дама энергичная, с литературными связями, взяла шефство над рукописью.
Побегать пришлось ей много, безуспешно, везде отказы, пока злополучное произведение не попало в руки того самого, ныне, увы, покойного, Владимира Борисовича Александрова, критика, одного из образованнейших людей на свете, заядлого холостяка, народника и денди одновременно, знатока утончённых блюд, а заодно и напитков, что нас особенно и сблизило.
Дальше всё пошло как по маслу. Твардовский, Вишневский, «Знамя», растерянность официальной критики, Сталинская премия, успех, издания и переиздания, деньги…
Увы, почти никого из тех, кто стоял у моей литературной колыбели, не осталось в живых. Ни Твардовского, ни Вишневского, ни Толи Тарасенкова и Туси Разумовской, первых редакторов по «Знамени», ни Игоря Александровича Саца, «личного» моего редактора и друга, ни Миры Соловейчик, ни Владимира Борисовича, которому я обязан не только тем, что он меня «открыл», но и тем, что, открыв, приобщил к тому, чем так щедро одарила его природа – к его уму, культуре, благородству и порядочности. Господи, как мало осталось людей с такими задатками…
Итак, волею судеб, Зевеса или расположения светил мечта жизни осуществилась. Пошёл в тётку – та в десятилетнем ещё возрасте писала в своём лозаннском дневнике: «Одна мечта – стать писательницей!» Мечта в какой-то степени осуществилась – её воспоминания, «Минувшее», опубликованные в 1963 году «Новым миром» (ей было тогда 82 года!), одобрены были самим Корнеем Чуковским. «Здорово! В Москве только и разговора, что о Вашем «Минувшем»!» – писал он ей, и это было высшим орденом, который тётя Соня с гордостью носила до последних своих дней.
Писательская карьера и мне не давала покоя. Единственное в моей жизни «Полное собрание сочинений» увидело свет (в одном экземпляре!) в 1922 или 1923 году. Состояло оно из шести томов. Страницы были пронумерованы, через каждые десять или двенадцать значилось – глава такая-то. Текста, правда, не было, считалось, что со временем я восполню этот пробел. Безжалостные варвары, немецко-фашистские оккупанты, сожгли этот раритет вместе с домом и шкафом, где он хранился, – маленькие, сшитые нитками странички, с обязательным на каждой обложке «Издательство Деврiенъ, Кiевъ, 1922 г.» (в те годы я был ещё монархистом, носил в кармане карандаш и на всех афишах приписывал «ъ»).
Я горько оплакиваю эту потерю. До нового собрания сочинений вряд ли доживу, но так или иначе мечта детства осуществилась – в графе «профессия» я мог писать уже не «журналист» (после демобилизации, засыпавшись на экзаменах в аспирантуру в свой собственный, Строительный институт, стал вдруг газетчиком – «Радянське мистецтво», по-русски «Советское искусство»), а «член Союза писателей СССР».
Так я стал советским писателем.
14
Что ж это такое, советский писатель?
Весь мир считает, что скучнее и серее советской литературы ничего нет. Всё по заказу.
По заказу, не спорю. И человек, охотно или неохотно выполняющий его, щедро вознаграждается. Но все ли его выполняют, этот заказ? Нет, не все. И именно поэтому русская, советская (уточним, появившаяся на свет после семнадцатого года) литература, безусловно, интереснейшая в мире.
Бежать по утоптанной дорожке куда легче, чем по рытвинам и ухабам. Рекорды, установленные в Мексике, куда выше достигнутых в Мюнхене, Риме или Мельбурне – на высоте 2500 тысяч метров воздух разрежённее. Воздух московских (и прочих советских) издательств – воздух погреба, а дорожка, по которой писатель бежит, усеяна не только рытвинами и ухабами, она заминирована. Добежать до финиша не легче, чем легендарному Джесси Оуэнсу в Берлине под ненавидящим взглядом самого фюрера.
То, что написать хорошую книгу в нашей стране трудно, – это аксиома. Под хорошей подразумевается правдивая, говорящая не о пустяках, а о чём-то существенном, я не говорю уже о самом главном. Впрочем, Василий Семёнович Гроссман попытался это сделать, написав «Жизнь и судьбу», вторую часть разруганного в своё время романа «За правое дело». Написал о самом главном и страшном, о тождестве двух вроде бы враждебных систем и – о! как легко было всех нас купить в те годы обманчивой оттепели – отдал не кому-нибудь, а в «Знамя», бездарному и трусливому Вадиму Кожевникову. Результат известен – рукопись арестовали. В сталинские годы та же судьба постигла бы и автора, но шестидесятые годы отличались всё же от пятидесятых.
(По «делу» Гроссмана меня специально вызывали из Киева в Москву, в ЦК. Считалось почему-то, что я могу повлиять как-то на Гроссмана.)
– Гроссман написал антисоветский роман, – решительно заявил мне ведавший литературой в ЦК тов. Поликарпов.
– Нет, Гроссман не мог написать антисоветского романа, – сказал я. – Это исключено.
– Вы не читали его, а я читал. Это антисоветский роман!
– Вы неправильно его поняли.
Разгневанный Поликарпов возвысил голос. Я тоже, он стукнул кулаком по столу. И я стукнул, добавив что-то насчёт того, что немцев в Сталинграде не испугался, так уж штатского за письменным столом подавно. Это подействовало. В дальнейшем я эту, возникшую в гневном запале, фразу с успехом использовал в других, не менее сложных ситуациях.
Беседа наша мирно закончилась просьбой воздействовать на Гроссмана и убедить его никому написанное не показывать. Само собой разумеется, о проведённой беседе ни слова. Я тут же побежал к Василию Семёновичу и всё рассказал. Он печально улыбнулся, показал пальцем на потолок и вынул из буфета пол-литра…
Гроссман написал великую книгу. Живя в Советском Союзе, рискуя всем. Это подвиг. И он его совершил. Солженицын тоже написал великую книгу «ГУЛАГ», но он её скрывал. Гроссман ничего не скрывал, поверил почему-то крокодилу и сам полез в его пасть. Безумный, но подвиг.
Нет, советская литература такими подвигами не очень может похвастаться. А может, вообще он не нужен, подвиг? Или – не только из подвигов соткано искусство, литература?
Так думают многие. Писатели, в частности. Даны ведь миру «Смерть Ивана Ильича» и «Холстомер», «Дом с мезонином» и «Попрыгунья», «Над вечным покоем» и «Вечерний звон». Они скрасили наши дни. С ними легче жить.
Вот мы и подошли к главному.
В три шеи был изгнан из страны конструктивизм с его коробками, жалкими подражаниями всяким там Корбюзье. Нам нужна настоящая, жизнеутверждающая, богатая архитектура. И хоть именно тогда мёрла от голода Украина, страну заполнили колонны, портики, жизнеутверждающие фасады. На экраны вышли «Весёлые ребята».
Великое счастье жить на земле! О нём, об этом счастье, говорил Горький в 1934 году на Первом съезде писателей, обрадовав участников, преподнеся им социалистический реализм. «Социалистический реализм – это непрерывное развитие ценнейших индивидуальных способностей человека ради победы его над силами природы, ради его здоровья и долголетия, ради великого счастья жить на земле».
Здоровье… Долголетие… Великое счастье жить на земле.
Горький жил тогда в недурном особняке Рябушинского на Мало-Никитской, а до этого на вилле в Сорренто, и в те же дни на восток один за одним шли эшелоны с полтавскими, черниговскими, курскими – всех не перечтёшь – колхозниками, виноват, «кулаками» и «подкулачниками».
А Шолохов писал «Поднятую целину», Алексей Толстой – «Петра Первого» – вот какой был царь, но вы, товарищ Сталин, его переплюнули!
«Творчеству художников социалистического реализма присуще умение смотреть из будущего на настоящее». Тоже Горький, тогда же.
Ну вот, мы и посмотрели из будущего, через пятьдесят лет, на то, что было настоящим. А два года спустя после прекрасных слов о здоровье, долголетии и счастье жить на земле Сталин убил Горького. А заодно и ещё несколько сот писателей. И миллионы не-писателей. Которым тоже хотелось долго и счастливо жить на земле.
Всё это со временем стало называться «культом личности», отдельными ошибками, отходом от ленинских норм, но писать об этом – зачем? Зачем ворошить прошлое, растравлять раны? Партия всё исправила, всё поставила на своё место. Пишите о героях целины, романтиках БАМа, битве за урожай, славных пограничниках, учёных, кующих победу…
Вот, пожалуйста, и заказ! – ловят нас на горяченьком западные коллеги.
Ладно, разберёмся.
В Союзе писателей, говорят, больше восьми тысяч членов. He-членов – пишущих и печатающихся – не счесть. Кто же они такие?
Позволю себе маленький эксперимент, некую вольность. Поделим грубо всю писательскую массу на несколько категорий.
1. Верные автоматчики (выражение Хрущёва) литературы. Все пункты Устава Союза писателей выполняют с завидным усердием и увлечением. Воспевают, призывают, прокладывают, воодушевляют, воспитывают, ведут… Люди злые все эти глаголы заменяют одним – вылизывают. Но это было бы упрощением – Маяковский воспевал не во имя житейских благ, он (до какого-то времени) верил. Мейерхольд, Эйзенштейн, Довженко тоже верили. Или убеждали себя, что верят. Закрывая на что-то глаза (надеюсь, что мучительно), пытались, нет, не приспособиться, напротив, возглавить. Это им стоило дорого, Мейерхольду жизни, но убеждён, что каждый из них, обливаясь кровью под ударами, стонал: «За что? За что? Ведь я так старался…» Сейчас таких уже нет. Последние могикане – Эренбург, Михаил Ромм – перед смертью что-то поняли, от чего-то отреклись, перестали воспевать, пытались искупить прошлое.
Нынешние автоматчики из другого теста. Иллюзий, веры – никакой. Основной стимул – те самые блага жизни. Циничны. Продажны. Умеют поторговаться. У иных и перо тонко отточено, и язык неплохо подвешен. Вознаграждение по заслугам. Посты (оплачиваемые!), тиражи, распределители, дачи, заграничные поездки. За отдельные срывы – пьянки, перерасходы, утайки заработка при оплате партвзносов – погрозят пальчиком, шито-крыто. За особое усердие – Героя Социалистического Труда. Дважды пока ещё не было, разве что Брежнев. На очереди Шолохов. На подходе – пока не видно[39]39
Г. М. Марков был удостоен звания Героя Социалистического Труда дважды – в 1974 и 1984 гг. (сост.).
[Закрыть].
2. Основная масса писателей. Цену всему знают – и зрелому социализму, и лично товарищу Брежневу, Шауро (нынешний Поликарпов), Георгию Мокеевичу Маркову (нынешний Фадеев, без его влиятельности только), Чаковскому, всему Союзу писателей вкупе – но, кроме того, знают, что плетью обуха не перешибёшь. На собраниях без излишнего энтузиазма, но покорно голосуют за что положено, дома отплёвываются. Если не фантасты, не исторические романисты, не детские писатели, пытаются писать о жизни. Ну, не совсем она такая, как на самом деле – о политике, Андропове, нехватке мяса, Афганистане, что слышал по Би-би-си, о бриллиантах брежневской дочки, то есть о том, о чём целыми вечерами на кухне, герой, упаси Бог, ни-ни. И всё же написанное на что-то похоже. Жизнь какая-то неладная, серая, скучная, дети отбиваются от рук, друзья изменяют жёнам, пьют, даже перепиваются – раньше на всё это было табу.
Проходит это отнюдь не гладко – доделки, переделки, вычёркивания («Ну зачем вам это, дорогой Николай Степанович? И без того всё понятно. Зачем подчёркивать, усугублять?»), замены одного героя другим, смягчение концовки («не надо точек над i»), введение мажорной интонации. Всё это выводит из себя, треплет нервы, лишает сна, но зато, когда книга выходит, есть ощущение, что поработал на славу, основная идея сохранилась, самое существенное удалось отстоять – «Вы знаете, сколько из-за этого куска пришлось драться? В ЦК даже посылали», – и внимательный читатель, умеющий читать между строк, конечно же, уловит главное, для чего и писался роман. Что поделаешь – всем хочется быть немножко крамольными при всём при том…
Благ поменьше, чем у первой категории, не сравнить. Тиражи поскромнее, путёвки в Дома творчества в Коктебель, Малеевку берутся с бою (заграничные духи и колготки, увы, девальвировались), загранпоездки только за особые услуги (а как не хочется их делать!), влиятельные посты исключены.
Но жить всё же можно. Отдельная квартира, заболеешь – оплаченный бюллетень. Литфондовская поликлиника, гонорара более или менее хватает (на Западе это не получается), но главное – чувствуешь себя не подонком, уверен, что читатель тебя читает и даже благодарит за ту, пусть скромную, пусть под сурдинку сказанную, но всё же правду, и где-нибудь на малеевской лыжне, под ёлочкой можешь по поводу этого излить душу другу, а заодно поругать начальство и вообще…
2Б. Подотдел той же категории. Правдоискатели. Найдя, поведывают её, правду. Не всю, конечно, об этом не может быть и речи, но врать и лакировать ни в какую! Область, охватываемая этими авторами, в основном, деревня. Тут почему-то некая поблажка. Этим писателям даже улыбаются, пытаются приручить, заманить к себе, награждают премиями. Но случая перехода в «их» лагерь пока не наблюдалось. Явление новое, обнадёживающее.
3. Врать надоело! Ну их! На всю железку!
Таких исключают из Союза, выдворяют за пределы, кое-кого сажают. Книги их изымают, из справочников и словарей вычёркивают. Злопыхатели и очернители, советская литература как-нибудь и без них обойдётся.
Такова в самом грубом виде классификация литературного процесса, писательской братии. Есть отклонения, нюансы, неожиданности. Есть ответвления. Например, те, кого окрестили бардами. По популярности, по любви к ним читателей, вернее слушателей, с ними никто не сравнится. Власть не нашла ещё способа с ними бороться. «Двое из самых каверзных, слава Богу, отдали концы, третий тоже не очень здоров, часто болеет…» А народ слушает, переписывает, поёт…
Ну, а автор этих строк, к какой категории он примыкал? Во всяком случае, не к третьей, с грустью приходится признаться. Ко второй? Ко второй «Б»? Пожалуй. Где-то между ними. Имел и квартиру отдельную, и литфондовскую поликлинику, писал для журналов, издательств, за «железный занавес» ничего не посылал. Парочку-другую подпольных, в меру крамольных рассказиков писал для друзей, почитывал им за вечерним чаепитием. Вот так и жил. Пока не выяснилось, что мы с советской властью смертельно друг другу надоели. В результате – Париж. Десятый уж год…
Хорошо, но не пора ли кончать эти несколько затянувшиеся исследовательски-теоретические выкладки? Вернёмся-ка к нашей игре.
Мой добрый конь застыл, храпя, у очередного бел-горюч камня.
Поедешь прямо – голубое небо, лёгкий ветерок и толпа хорошо одетых, упитанных Героев Соцтруда, лауреатов, председателей, редакторов, издателей, их замов, помощников, чуть в сторонке рядовые товарищи, тоже в меру упитанные… К нам, к нам! – машут они тебе руками, и шофёры их «ЗИЛов», «Волг», даже «Мерседесов» (не густо, но есть) приветливо открывают дверцы…
Направо – тёмный лес.
Налево – ещё темней.
Поколебался недолго и поехал прямо.
И окружили меня добрые, приветливые люди.
15
– Ну, в нашем полку прибыло. Выпьем же за пополнение!
Константин Михайлович Симонов поднял бокал и с нескрываемой симпатией посмотрел на несколько смущённого молодого автора. Симонов только что приехал из Москвы и привёз с собой свеженький, пахнущий ещё типографской краской восьмой-девятый номер «Знамени», тот самый, долгожданный…
Расположились за маленьким столиком, вдвоём, в небольшом открытом ресторанчике на склоне Днепра, сразу же налево за ажурным мостиком Петровской аллеи. Дул лёгкий ветерок. Небо из голубого стало розовым, потом лиловым, потом как-то забылось, не до него было.
Говорили тоже о чём-то розовом, радужном. Закусывали чем-то очень вкусным и дорогим.
– Нет-нет, Виктор Платонович, разрешите уж мне. Всё-таки в начальствах хожу, посостоятельней.
Было очень-очень хорошо. И важно было не испортить, не увлечься, не расхваливать «Дни и ночи», не злоупотреблять фронтовыми воспоминаниями. Держаться скромно, с достоинством, не проявлять излишней радости. Хотелось же схватить журнал и тут же упиться им. Удержался, полистал, отложил в сторону.
Ах, как хорошо! Подумать только, сам Симонов привёз…
Рассчитываясь, Константин Михайлович вынул из бокового кармана толстенную пачку сотенных и, не требуя сдачи, бросил какое-то их количество на стол. Пачку небрежно сунул обратно в карман. Такой толстой я ещё не видел.
Александр Евдокимович Корнейчук, толстогубый, весь в орденских планках и лауреатских значках, как всегда улыбаясь, указал на бутылки.
– С чего начнём? «Столичная», «Выборова», коньячок? Или, может, вермут?
Вермут я видел впервые, поэтому остановился на нём.
– Вермут так вермут. А тебе, Ванда?
Мужеподобная Ванда с руками колхозницы – любимое занятие копаться в саду – предпочла водку. Потом и мы перешли на неё.
Выпив, как положено, первую рюмку «за того, который…», вторую осушили за писателей-фронтовиков.
– У нас их много, каждый второй воевал. – Корнейчук разлил по третьей. – И хорошо воевали. На разных фронтах. И в партизанах фрицам духу давали.
Выпили и за партизан.
Сидели за длинным, покрытым белой скатертью столом, уставленным всеми видами балыков, телятины, сёмг, осетрины, не говоря уже о нежнейшей селёдке – норвежской, пояснил хозяин, – с крупно нарезанными кружочками лука. Было это в сорок шестом году. Ещё до реформы, жили на карточки. По писательским, литерным, выдавали чуть побольше. Я получил уже литеру «А». Литер-атор. Кроме того, были литер-бетеры и прочие кое-какеры. Это так «хохмили» тогда.
После четвёртой или пятой рюмки Александр Евдокимович заговорил о Сталине. Какой он, мол, прекрасный тамада. Тут подключилась и Ванда Львовна, до этого помалкивавшая. Она с товарищем Сталиным тоже неоднократно встречалась. Курьёзный был человек.
– Ванда хочет сказать, что с юмором, – поправил её Корнейчук. – Чего-чего, а этого у него хватало.
Я удивился, не знал. Корнейчук рассмеялся.
– Расскажи-ка, Ванда, Виктору про этот ваш Щеттинек.
И Василевская, в прошлом член польского, так называемого Люблинского, правительства, рассказала, как Сталин вызвал их, чтоб уточнить границу между Польшей и Германией. Всё шло хорошо, к взаимному удовлетворению, но вот Штеттин он почему-то оставил немцам.
– Мы просим, а он смеётся и говорит: «Нэт-нэт, это нэмецкий город».
Мы убеждали, что с XII века он польский, а Иосиф Виссарионович только смеётся. «Нэт-нэт, нэ польский, а прусский. С XIII века». Мы чуть не плачем, ведь лучший порт на Балтике, а он ни в какую. «Хватит! Нэмцам отдаю. Они тоже нэплохо воевали». И мы умолкли. А когда расставались, уже к дверям шли, вдогонку сказал: «Мынуточку…» Мы обернулись. «Как его, этот город, Штеттин, да? Ладно, бэрите сэбэ, – и хитро подмигнул. – Воевали-то они нэплохо, но всё же каждый второй у них фашист. Бэритэ сэбэ, пока не раздумал…»
После этого Александр Евдокимович удалился в свой кабинет и вернулся, неся, точно святыню, белый лист бумаги.
– Письмо от товарища Сталина, – полушёпотом произнёс он и, не давая мне его в руки, только показав, прочитал: «Спасибо, товарищ Корнейчук, за хорошую пьесу «Фронт». Такие пьесы помогают бить врага. С комприветом. И. Сталин».
Так же бережно, чуть ли не на цыпочках, письмо было отнесено обратно в кабинет.
Потом, малость ещё выпив, опять заговорили о писательских делах:
– Значит, так, Виктор. Творчество творчеством, а и общественные дела не надо забывать. Посоветовались мы тут с товарищами и решили, что отважному нашему воину надо какой-нибудь пост дать. Например, моим заместителем по русской литературе. Что скажешь?
Я пожал плечами.
– Загiн росiйских письменникiв в нас не великий, але добрий, – перешёл он вдруг на украинский язык. – Ось i будешь керувати росiйською секцiею. Добре?
Так я стал членом президиума и шестнадцатым, если не изменяет память, заместителем Голови Спiлки письменникiв Украiни… Избрали единогласно. Даже аплодировали.
На каком-то съезде или пленуме подошёл бело-розовый Фадеев – волосы белые, физиономия розовая, вплоть до ушей.
– Что-то вид у вас неважный, Некрасов. Худой, бледный. Не болен ли? Или заработался? Оправдать первый успех хочешь? – Он стал искать кого-то глазами, нашёл, подозвал. – Надо, товарищ Суббоцкий, путёвочку защитнику волжской твердыни дать. На юг куда-нибудь, к тёплому морю. За наш счёт, разумеется.
И, похлопав по плечу, мол, давай-давай, отошёл.
Обхаживали, обхаживали, заманивали…
И шло бы так из года в год. Похлопывали бы по плечу, угощали бы вермутом, считали бы, что в их полку прибыло, всё чаще и чаще пускали бы за границу. На съезды борцов за мир, симпозиумы о «традиции и новаторстве» или судьбе романа, на встречи обществ «СССР – Эфиопия», «СССР – Мадагаскар». Посмотрел бы Африку, встречался бы с разными Менгисту, вручал бы им медали, то ли за борьбу, то ли за стихи.
Жил бы не тужил. Попивал бы с друзьями. И теми, и другими. С одним – обнимаясь, с другим – морщась. Что-то писал бы. Может, и медалька какая-нибудь перепала бы, даже наверняка. Отдыхал бы с неунывающей, всегда весёлой мамой в разных Малеевках и Коктебелях. Путёвки получал бы без боя. И продлевали бы без всяких хлопот. И дачка под Киевом. Что ещё надо?
Хорошо…
А может быть?..
Может, в этой кажущейся идиллии не только розы, «сто грамм» и уютные вечера, освящённые улыбкой загадочной Тай-Ах в волошинском доме? И коктебельский пляж – не только сердолики и халцедоны? Бывают и зыбучие пески. А они засасывают…
16
Приехала как-то в Париж группа советских поэтов. Человек пятнадцать, не меньше. Во главе с поседевшим, обрюзгшим, потраченным молью Симоновым. Всех не припомню, но были там Роберт Рождественский, Евтушенко, наш украинец Коротич, Олжас Сулейменов, Булат Окуджава…
Это была какая-то неделя какой-то дружбы, и все они выступали в большом спортивном зале, где-то на окраине Парижа. Я сел во втором ряду. В первом сидели товарищи из посольства.
Поэты читали стихи – неплохие, средние, плохие, очень плохие. Кто с большим, кто с меньшим темпераментом. Какой-то француз переводил. Зал хлопал. Иногда погромче, иногда потише. Особых оваций не было, но после концерта участники, обмениваясь мнениями, очевидно, пришли всё же к выводу, что встреча прошла с успехом.
Я сидел во втором ряду, тоже хлопал. В перерыве все пятнадцать скрылись за кулисами. Только один соскочил с эстрады и решительно направился ко мне. Мы обнялись и расцеловались. Не виделись лет шесть, а может, и больше. Всё это происходило на виду у всех. И товарищей из посольства в том числе. Человеком этим был… Ну, догадайтесь сами.