Текст книги "По обе стороны океана (сборник)"
Автор книги: Виктор Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Виктор Некрасов
По обе стороны океана
Записки зеваки
Саперлипопет, или Если б да кабы, да во рту росли грибы…
Curriculum vitae[1]1
Жизнеописание (лат.).
[Закрыть]
Родился 17 июня 1911 года в городе Киеве (Россия). Отец – Платон Федосеевич Некрасов – банковский служащий (1878–1917). Мать – Зинаида Николаевна Некрасова (до брака Мотовилова) – врач (1879–1970).
Детство провел в Лозанне (мать окончила медицинский факультет Лозаннского университета) и в Париже (мать работала в военном госпитале). В 1915 году вернулись в Россию и обосновались в Киеве.
После окончания школы учился в железнодорожно-строительной профшколе, в Киевском строительном институте (закончил архитектурный факультет в 1936 г.) и в театральной студии при киевском Театре русской драмы (закончил в 1937 г.).
До начала войны некоторое время работал архитектором, потом актером и театральным художником в театрах Киева, Владивостока, Кирова (бывш. Вятка) и Ростова-на-Дону.
С августа 1941 года – в армии. Воевал в Сталинграде, на Украине, в Польше. После второго ранения в 1944 г. демобилизовался в звании капитана. Награды – медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды.
С 1945 по 1947 г. работал журналистом в киевской газете «Советское искусство». В 1946 г. опубликовал в журнале «Знамя» (г. Москва, № 8, 9, 10) повесть «В окопах Сталинграда». В 1947 г. она была удостоена Сталинской премии. В последующие годы переиздана большинством советских издательств общим тиражом в несколько миллионов экземпляров. Переведена на 36 языков, в том числе на французский.
Основные произведения последующих лет: романы «В родном городе» и «Кира Георгиевна», сборник военных рассказов «Вася Конаков» (все три изданы во Франции). Кроме того, очерки о путешествиях «Первое знакомство», «Месяц во Франции», «По обе стороны океана». Эта последняя книга была раскритикована Никитой Хрущевым (1963), что привело в конце концов к исключению из КПСС (вступил в 1943 году в Сталинграде) и из Союза писателей СССР. В 1974 г. эмигрировал во Францию, гражданином которой стал в 1983 г.
Во Франции написаны книги: «Записки зеваки», «Взгляд и нечто» (издали Julliard и Gallimard), «По обе стороны Стены», «Из дальних странствий возвратясь», «Саперлипопет», «Маленькая печальная повесть» (русские эмигрантские издательства).
Веду регулярные передачи на «Радио-Свобода».
В 1957 г. по повести «В окопах Сталинграда» на Ленинградской киностудии сделан был фильм «Солдаты» (во французском кинопрокате «Четверо из Сталинграда»).
Член французского Пен-клуба. Член Баварской Академии искусств.
Адрес: 3, place du President Kennedy,
92170 Vanves.
Tel. 46.38.73.33. 1
Виктор Некрасов
Январь 1986 г.
Виктор Платонович Некрасов скончался 3 сентября 1987 года в Clinique de Gentilly (Hauts de Seine, France) в 18 час. 10 мин. от рака легких и внутреннего кровоизлияния.
По обе стороны океана
От автора[2]2Это небольшое авторское предисловие предваряло книгу В. Некрасова «Путешествие в разных измерениях» (М., 1967), в которую вошли его очерки о поездках в Италию, Америку, Францию и на Камчатку. Включая в настоящее издание его скандально-знаменитые очерки о поездках в Италию и Америку «По обе стороны океана» (впервые – Новый мир, 1962, № 11–12), разруганные в 1963 г. Н. Хрущевым, мы решили оставить это предисловие В. Некрасова (хотя оно непосредственно и не входит в текст «знаменитых» очерков), в котором он рассказывает, какое место в его жизни занимают путешествия (примеч. сост.).
[Закрыть]
Есть люди, которые с детства любят ковыряться в будильниках, разбирать замки, возиться с разными колесиками, винтиками, не расстаются с отвертками, стамесками, гаечными ключами. Мне все это было чуждо. Я любил путешествия. И до сих пор мне кажется это самым интересным.
В юности это было совсем просто – рюкзак за плечи и с товарищем через Бечойский перевал в Сванетию или на Эльбрус, в Домбайскую долину, через Клухор в Грузию. В белых резиновых тапочках, с двухнедельным запасом хлеба в мешках, фотоаппаратами и хрупкими тяжеленными пластинками (которые перезаряжать надо было только ночью) мы протопали все Военно-Сухумские и Военно-Осетинские дороги, Ингурскую тропу, Черноморское побережье, Южный берег Крыма…
В войну я несколько охладел к пешему хождению, но к путешествиям – нет. Будь у меня возможность, время и деньги, я б подобно Меркурию, Богу не только торговли, но и путешествий, объездил весь земной шар, всю планету, как теперь принято говорить… Что может быть интереснее?
Но есть и другой вид путешествий – не менее интересный – путешествие во времени. Нет, не в поисках морлоков, не к рыцарям короля Артура (что, впрочем, не менее интересно), а в поисках чего-то, что тебе дорого, необходимо, а рядом, увы, нет. А может быть, это поиски самого себя, путешествие по собственной жизни? Сейчас мне трудно это объяснить – надеюсь, что, прочитав все до конца, читатель поймет, о чем идет речь.
Итак, в путь, в необычное путешествие во времени и пространстве.
I. В Италии– Опять, значит, побывали в Италии?
– Опять.
– Ну и как?
– Устал дьявольски. Две недели все-таки такой сжатый срок.
– Сжатый, понятно. И все же?
– Ну, как вам сказать. Интересно, конечно…
– Почему – конечно?
– Да все потому же. За две недели, точнее даже за тринадцать дней, столько намотаешься, столько наговоришься, столько увидишь, что потом за полгода не разберешь.
– M-да…
Собеседник умолкает, в его взгляде я вижу что-то нехорошее.
Такой же взгляд был, очевидно, и у меня, когда лет десять тому назад один очень крупный наш писатель, ездящий по всевозможным конгрессам, отойдя от телефона, выругался:
– Тьфу, пропасть! Опять в Париж ехать надо… – И в ответ на мой удивленный взгляд: – Если б вы только знали, до чего надоели все эти парижи, стокгольмы, женевы… Мотаешься как белка в колесе. Ни поработать, ни отдохнуть.
Я был поражен, возмущен и даже обижен.
И вот сейчас я чувствую на себе подобные же взгляды: «Устал, видите ли, бедняжка. Двух недель ему не хватает. Впечатлений, мол, слишком много, переварить не может…»
Я чувствую эти взгляды, и мне становится неловко.
Пять лет тому назад я впервые поехал в Италию. Пробыл там около месяца. О впечатлениях своих попытался рассказать в очерке «Первое знакомство». Пока писал, думал: «Ну, это так, первые впечатления. Авось поеду еще раз, тогда постараюсь знакомство это углубить, расширить, развить». И вот этот «еще раз» произошел. В марте 1962 года. Так ли он произошел, как мне думалось, хотелось? Нет, не так. И все же…
Вопрос: как, попав в ту или иную страну, да еще на короткий срок, побольше узнать о ней?
Ответов много. Самый разумный, очевидно, следующий:
«Собираешься ехать в Италию? Тогда будь любезен сходи в библиотеку, поройся в специальной литературе, почитай о том, что тебя больше всего интересует, и в Италии тебе не придется задавать вопросов, на которые ты можешь найти ответы и дома. Это первое. Это фундамент. Второе. Составь приблизительный хотя бы план того, что и кого ты хочешь повидать, и старайся по мере сил придерживаться этого плана. Третье – не распыляйся, не хватайся за все, сосредоточься на том, что тебе действительно интересно и нужно. Четвертое – не расставайся с записной книжкой, на память не рассчитывай. Пятое – не ложись поздно, вставай рано: прекраснее утра ничего нет и дома и за границей. Шестое – лучше в одном месте подольше, чем «галопом по Европам». И, наконец, седьмое: а выучил ли ты язык? Если нет – грош тебе цена.
Вот эти семь заповедей. Выполнишь – будет польза. Не выполнишь – пеняй на себя».
Бог ты мой, как я себя убеждал в необходимости придерживаться этих заповедей! Убеждал, убеждал, и ничего не вышло. Кроме шестой и частично первой, не выполнил ни одной. И, как ни странно, не жалею. Стыжусь только за седьмую – языка так и не выучил.
Нет, не в плане дело, не в регламенте, не в записной книжке. Интереснее всего бывает как раз противоположное – неожиданность, случайная встреча, новое знакомство, вдруг возникший спор, непредвиденный вопрос – одним словом, не расписание, а как раз нарушение расписания, и не только моего, но и «местных жителей». Об этих нарушениях будет еще разговор впереди (они связаны не столько с Италией, сколько с поездкой в Америку и вообще с организацией нашего туристского дела). Сейчас же несколько слов о записной книжке, точнее – писательской записной книжке.
Еще в прошлый приезд в Италию в Ватикане я впервые увидел сонмы туристов (в основном западногерманских), испещрявших страницы за страницами свои записные книжки, хотя все, что им рассказывали гиды, изложено было в зажатых у них под мышками путеводителях. Тогда нелюбовь к записной книжке зародилась. В Америке она окрепла, когда я заметил, что кое-кто из наших туристов занимается тем же – пишут, пишут, не успев даже взглянуть на картины, перед которыми стоят. В Антверпене я еще больше возненавидел записную книжку. Проходя мимо одного из старинных зданий, наш гид указал на него и мимоходом сказал:
– Вот в этом дворце всегда останавливается король Бодуэн, когда приезжает в Антверпен.
– В каком, в каком? – Одна из самых бойких и деятельных наших туристок дернула меня за рукав.
– Вот в этом, – ответил я и, не выдержав, через плечо заглянул ей в блокнот.
«Вот в этом дворце всегда останавливается король Бодуэн, когда приезжает в Антверпен» – дословно записала она и, боясь прозевать очередной дворец, рысцой стала догонять гида.
На это не без основания могут возразить, что не обязательно записывать всякого рода ненужности, все зависит от самого записывающего. Возможно, это и так, но, на мой взгляд, записная книжка нужна писателю главным образом для занесения в нее телефонов и адресов, в остальном же она только мешает. Магия записи, ее избирательность, если можно так сказать, впоследствии уничтожает непосредственность воспоминания. В какой-то степени получается то же самое, что при частом рассказывании одной и той же истории: «забалтываешься», рассказ превращается в сработанный, отрепетированный номер с проверенными «на публике» деталями, которые «стоят насмерть» и не дают хода другим.
Не знаю, как другие, но я против записной книжки.
Окончательно возненавидел я ее года полтора тому назад в своем родном Киеве, когда туда приехал Данило Дольчи. Крупный итальянский общественный деятель, лауреат Ленинской премии, в прошлом триестинский архитектор, сейчас он навсегда переселился в Сицилию, чтоб жить среди крестьян и рыбаков, которым посвятил всю свою жизнь. Это очень добрый, честный, самоотверженный человек. Жизнь его достойна удивления и подражания. Он бессребреник, почти нищий. Все, что имеет, отдает крестьянам и рыбакам. Он пытается организовать для них сносное существование. Познакомились мы с ним еще в Италии, в 1957 году. Он усиленно приглашал тогда к себе на Сицилию, но, как обычно, помешали регламент и расписание, и поездка не состоялась. Сейчас он приехал в Советский Союз, чтоб ознакомиться с системой нашего планирования – авось удастся применить что-нибудь и у себя на родине.
В Киеве он был занят с утра до вечера – разрывался между министерствами, Госпланами и совнархозами; я забежал к нему на часок в гостиницу, чтоб пожать ему руку и вместе пообедать. Не успели мы сесть за столик, как он вытащил блокнот. Ни одного моего слова он не пропустил, все записал. Возможно, то, что он записал, было ему очень нужно, но мне было как-то грустно – вместо беседы получилось интервью.
Нет, я определенно против записной книжки и против планирования «осмотров и встреч», против расписания. Самое интересное возникает вдруг, нежданно-негаданно, хотя в этой нежданно-негаданности есть свои рифы и пороги.
Для затравки я расскажу об одном случае, происшедшем, правда, не в Италии, а у нас, в Советском Союзе, но с итальянцем. Я до сих пор холодею при одном воспоминании об этом случае.
Итальянец этот – Джулио Эйнауди – крупный туринский издатель, сын бывшего президента, друг Советского Союза, много сделавший для популяризации советской литературы в Италии. Приехал он не один, а с женой и с другом – венецианским писателем Карантото-Гамбини.
В Киеве они пробыли дня два или три. Ездили по городу, знакомились с достопримечательностями – все честь честью, как положено. И вдруг ни с того ни с сего захотелось Эйнауди на базар. Иностранцы, нужно сказать, вообще любят знакомиться с базарами. Но нашему Эйнауди кто-то сказал к тому же, что только на базаре можно приобрести настоящие произведения народного искусства. Как потом выяснилось, речь шла ни больше ни меньше, как о намалеванных на клеенке лебедях и полосатых лупоглазых кошках из папье-маше. Ну что ж, базар так базар. Сели в интуристскую машину и покатили на Подол, на Житний базар. Кроме гостей была переводчица и еще один мой друг. Без всяких помех доехали куда надо. Вылезая из машины, Эйнауди спросил:
– А фотографировать у вас можно?
– А как же, – сказал я. – Все, кроме военных и стратегических объектов.
Через минуту вокруг бедного Эйнауди собралась толпа, и толпа далеко не безмолвная. Его обвиняли в том, что он фотографировал какую-то старуху, торговавшую муравьями (от ревматизма, что ли?). Кое-кто шел дальше, утверждая, что съемки производились со специальной целью. Так или иначе, но все мы четверо – главный виновник и трое нас, советских граждан, – оказались в отделении милиции. Что и говорить, это было не самое образцовое отделение. Продержали нас там минут сорок – куда-то звонили, выясняли, требовали фотопленку, – и только после активных наших убеждений («Сын президента! Директор крупнейшего издательства!») и дополнительных звонков нас отпустили и даже извинились. Нужно сказать, что все эти сорок минут, проведенные по соседству с какими-то спавшими в углу базарными пьяницами, наш директор крупнейшего издательства держал себя с большим достоинством и даже пытался утешить меня, повторяя по-русски:
– Бивает… бивает…
Потом, в Москве, говорят, он очень весело рассказывал об этом инциденте, добавляя, что в Италии подобная история длилась бы по крайней мере несколько часов. Вообще же он остался очень доволен и огорчился лишь тем, что нам так и не удалось купить «произведения народного искусства» – торговки наотрез отказались продавать. Одна из них прямо сказала мне:
– Если б знала, что для него, сделала бы по-художественному, а это ж так…
– Скажите, пожалуйста, что самое интересное было у вас в Италии (или в Америке)?
На первых порах я затруднялся на это прямо ответить. Сейчас могу. Самое интересное – это споры. Не скажу, что это самое легкое, но это самое увлекательное и, может быть, самое нужное. Но об этом позже. Сейчас же о том, что самое приятное.
Я часто задаю себе вопрос, что доставляет большее удовольствие: когда окружающие тебя люди знают, кто ты такой, или когда не знают?
Не буду лукавить – очень лестно сидеть за одним «круглым столом» (хоть он на деле и продолговатый) вместе с Альберто Моравиа, Карло Леви, Пьером Паоло Пазолини, Гвидо Пьовене, рядом с советскими писателями, представляющими здесь, в Риме, во дворце Мариньоли, нашу литературу. И выступление по римскому телевидению тоже приятно. Подумать только, Чухрай и ты – первые советские люди, которые попали в это громадное, усиленно охраняемое здание, хозяева которого далеко не симпатизируют нашему строю, нашим взглядам. Чухрай почему-то абсолютно спокоен (привык, черт!), а я волнуюсь. Волнуюсь, может быть, чуть меньше, чем милая молоденькая переводчица, дальнейшая работа, а значит, и судьба которой зависит от того, как она справится сегодня с переводом выступлений этих двух «совьетико». И муж ее рядом, тоже волнуется. (Могу успокоить – все сошло хорошо, и на следующий день юные муж и жена прислали нам с Чухраем трогательные сувениры и кулечки засахаренного миндаля – традиционный подарок молодоженов.)
Одним словом, что скрывать – популярность всегда оставляет удовольствие.
И все-таки не это самое приятное. Не знаю, как другие, но я часто, смотря какой-нибудь хороший фильм (ну хотя бы «Машиниста» Пьетро Джери или «Улицу Прери» с Жаном Габеном), невольно устраиваюсь за одним из столиков того самого парижского бистро, где Габен спорит со своими друзьями о велосипедных гонщиках, или подсаживаюсь со своим стаканом кьянти к захмелевшему Джерми-машинисту, когда у него так тяжело на душе. Джерми-машинист… Как мы его полюбили, большого, седого, жестокого и мягкого, любителя выпить. Как полюбили его жену – за всех ей надо думать, за всех решать, все нести на своих плечах. Полюбили детей, и старших и младшего, обаятельного черноглазого пострела. Полюбили и кабачок, в который всегда после дежурства забегает машинист – даже перед Новым годом и то забежал! – полюбили и самого кабатчика.
И вот ты в этой стране. В стране Джерми-машиниста, в его городе.
В один день мы пролетели чуть ли не всю Европу. Полчаса в Варшаве, три часа в Париже. Потом через выглядывающую из туч вершину Монблана – в Рим. Сверкающий огнями и стеклами новый аэропорт Фиумичино (не знаю, что лучше – новый Орли в Париже или Фиумичино). Автобусом мимо Колизея к Стационе Термини – римскому вокзалу. Десять часов вечера. Впереди еще четыре часа поездом до Флоренции – конечного пункта нашего путешествия.
Забрались в вагоны, забили сетки своими чемоданами. Тронулись. Я открыл окно и высунулся… Высунулся и оказался в фильме «Машинист»! Черт возьми, тот же вокзал, тот же поезд, так же все быстрее и быстрее стучат колеса электропоезда по стыкам и стрелкам, те же проносятся будки, мачты, дома… Кто ведет поезд? Когда мы приехали во Флоренцию – она встретила нас дождем, сыростью, холодом, – я не удержался и заглянул в переднее окно электровоза. Можете смеяться надо мной, но там сидел Пьетро Джерми. Честное слово!
Я, конечно, не мог найти, да и не искал того кабачка, где машинист пел песни и играл на гитаре со своими друзьями, но я был в другом, в который он мог зайти. И Кабирия могла. И любой герой из «Рима в 11 часов». Там играли в какую-то игру. Я выпил пива и тоже включился в эту игру. Это была электрическая игра. Над большим ящиком ходит небольшой портальный кран. В ящике лежат всякие завлекательные вещи – брошки, портсигары, мундштуки. Ты опускаешь в щель автомата пятьдесят лир и нажимаешь кнопку. Кран начинает двигаться. Когда он доходит до соблазнившего тебя предмета, ты нажимаешь другую кнопку, кран останавливается, и опускается ковшик, который захватывает или не захватывает то, что тебе хотелось. Я ничего не захватил. Истратил лир триста да еще веснушчатому рыжему пацану дал сто, но оба мы остались с носом. Впрочем, остальные тоже, за исключением шоферского типа парня в комбинезоне, вытащившего перочинный ножик. А в общем было весело. Все ржали, особенно при чьей-нибудь неудаче. И пили пиво. И рылись в карманах, опять опускали монетку. Потом жены стали уволакивать своих мужей. Те сопротивлялись. Опять пили пиво. Было весело. Особенно мне. Я чувствовал себя своим в этом окраинном рабочем кабачке. На меня никто не обращал внимания. Вернее, столько же, сколько на других. Вот это, пожалуй, самое приятное.
И еще. Мы бродили по ночной Флоренции. Я и двое моих друзей. Было очень поздно. На улицах пусто. Шли без всякой цели, куда глаза глядят. По улочкам, переулочкам, вдоль набережной Арно. Вышли к Понто-Веккио. Это стариннейший мост, ему четыреста лет. Живописнее его нет в мире мостов. Он мост и в то же время улица. На нем лавки и магазины, в основном, ювелирные.
Существует, вероятно, миллион фотографий и открыток этого моста. Он чудом уцелел в эту войну, хотя одно время линия фронта проходила через Флоренцию по реке Арно.
И вот мы вышли на этот мост. Облокотились о перила. Смотрели на стремительную Арно под нашими ногами, на огни ночного города, отражающиеся в ней. И тут подошли к нам два ночных сторожа. Попросили закурить. Один из нас знал итальянский. Заговорили. И знаете, о чем они через несколько минут уже спорили? О Чили! О том, кто выйдет победителем на всемирном футбольном чемпионате.
На Понто-Веккио о футболе? Кощунство? А по-моему, нет. За те пять или шесть дней, которые мы пробыли во Флоренции, Понто-Веккио из знакомого постепенно превратился в друга, а мы чуть-чуть меньше стали туристами.
Когда я впервые, пять лет тому назад, попал на площадь Синьории, я чуть ли не на цыпочках вошел в Палаццо Веккио, постоял в знаменитом дворике, поднялся по лестнице, с трепетом ходил по громадным залам, украшенным картинами Вазари и скульптурами Микеланджело. Святилище.
В этот приезд Палаццо Веккио был для меня уже не только замечательным памятником архитектуры и эпохи, но и местом, где мы сидели с наушниками на голове, слушая выступления делегатов конгресса Европейского сообщества писателей. Заседания происходили в Зале Пятисот (том самом, где Вазари и Микеланджело), во время официальных приемов у входа и на лестницах стояла стража в средневековых одеждах, с алебардами и факелами. Что говорить, к концу конгресса все немного устали. Стоит ли удивляться, что кое-кто из нас не всегда досиживал до конца заседания и «смывался» в город побродить по тихим улочкам. Я думаю. Палаццо Веккио за это на нас не в обиде – он тоже стал другом, а в дружбе этикет только мешает. Правда, за него обиделся мой киевский друг, архитектор, когда, рассказывая ему о чем-то, я неловко обмолвился, что в какой-то там вечер не захотелось идти в Палаццо Веккио – все-таки каждый день утром и вечером…
– Дожили, – сказал мой друг, и в голосе его не было и тени сочувствия. – А Флоренция тебе не надоела? И утром, и вечером, и днем, и ночью…
Я почувствовал снова неловкость.
Да, самое приятное – это когда перестаешь чувствовать себя туристом. Когда чуть-чуть обживаешься. Когда идешь пешком от Вилла Боргезе к себе домой, в гостиницу «Имперо» возле Стационе Термини, и никого не спрашиваешь, как пройти, и не раззеваешь уже рот на вокзал, а думаешь о нем как о месте, где можно сейчас купить последний номер «Пари-матч» с продолжением воспоминаний о Хемингуэе его младшего брата. Когда можешь сказать своему товарищу, футбольному болельщику: «Между прочим, завтра на стадионе Фламинио любопытный матч: Рим – Милан. Интересуешься? Это недалеко. Сядешь у вокзала на шестьдесят девятый автобус и до площади Фламинио. А там два шага. Можно и тридцать третьим, но он с пересадкой». (Сам я облазил вчера весь этот стадион, ведь его построил Пьер Луиджи Нерви, знаменитейший итальянский архитектор, а теперь говорю о нем, будто это стадион «Динамо».)
Есть еще одно, что доставляет неизъяснимое наслаждение, – вторичные встречи. Встречи, открывающие тебе в уже знакомом что-то новое, неожиданное.
Я не злоупотреблял музеями. Лучше меньше, да лучше. В Уффици, во Флоренции, я обошел залов десять, не больше. И открыл для себя заново Бронзино, Филиппино Липпи, Паоло Учелло. Особенно последнего. Скажу прямо, хотя это немного и стыдно: я о нем ничего не знал, увидел впервые.
Зайдя в один из первых залов Кватроченто, я остановился перед картиной, которая меня неожиданно вдруг поразила. Как мог я ее не заметить, когда был здесь в прошлый раз? Вот что значит туристская беготня! Картина была необычайна. Называлась она «Битва». По изысканности и ритмичной законченности композиции, по тонкости рисунка, по колориту, по удивительной смелости сочетания цветов и, наконец, по какому-то совершенно исключительному умению разъединить и в то же время объединить между собой первый и задний планы я, пожалуй, не знаю ничего равного. Первое, что тебе бросается в глаза, когда ты входишь в зал, это брыкающаяся обеими задними ногами лошадь в правой части картины. И еще две лошади – поверженные, голубого цвета. Почему они голубые? Не знаю. Но они должны быть голубыми. От картины невозможно оторваться. Первый план – сражающиеся рыцари. В центре на белом коне – падающий от удара копьем воин. Копье, невероятной длины, мощно пересекает картину по горизонтали. Слева и справа лес других копий, создающих редкой красоты, почти музыкальный ритм. И все это на фоне пересеченных какими-то низкими посадками полей, по которым там и сям прыгают крохотные гончие. И еще какие-то войска идут из-за пригорка…
Описал картину? Да разве опишешь? Я затрудняюсь толком объяснить, что в ней поражает. В первую очередь, какое-то магическое – я не нахожу другого слова – сочетание условности и реальности. Плоскостность картины нигде не нарушена, иллюзорности никакой, и в то же время глубина, причем глубина, созданная не элементарными законами перспективы (которой, кстати, Учелло был великим мастером), а чем-то другим, гораздо более близким искусству. Плоскость картины не разрушена, не прорвана, а сохранена в своей неприкосновенности. Для этого же и не дано небо, которое сразу же создало бы иллюзию глубины. Нет, иллюзии никакой! Глубина создана только планами, размерами фигур переднего и заднего. Не изображать, а выражать – вот в чем весь Учелло… И теперь мне понятно, почему поверженные лошади голубые. Они мертвы. Это выражение смерти. А я-то сначала думал, что эти два серо-голубых пятна на переднем плане нужны художнику для цветового равновесия, как белые гончие и зайцы на втором плане…
Кем же он был, этот кудесник раннего Возрождения, Паоло ди Доно, прозванный «Учелло» – «Птица» (говорят, он очень любил животных, особенно птиц)? Флорентиец, сын цирюльника, золотых дел мастер, мозаичист, автор рисунков для витражей знаменитого Флорентийского собора, работал у Гиберти, дружил с Донателло. Прожил большую жизнь, умер в 1475 году. Большинство работ его не сохранилось. Наиболее значительная – «Битва», на мой взгляд, недооцененная современниками, да и нами тоже.
Вот что пишет о нем Джордже Вазари в своих знаменитых «Жизнеописаниях наиболее известных живописцев, ваятелей и зодчих»: «Паоло Учелло был бы изящнейшим и изобретательнейшим гением, какой со времени Джотто был в искусстве живописи, если б к людским фигурам и к животным он проявлял столько же усердия, сколько усердствовал он и тратил времени в делах перспективы… Паоло Учелло от природы был одарен умом гибким и тонким, но не знал другого удовлетворения, кроме как искать решения для каких-нибудь трудных и невозможных задач перспективы… Паоло, не давая себе отдыха, находился в вечной погоне за самыми трудными вещами в искусстве… В итоге он до такой степени стал искушен в этих трудностях, что нашел способы, приемы и правила, как вводить в свои перспективы стоящие на ногах фигуры так, чтобы они постепенно, от одной к другой, укорачивались, соответственно уменьшались и совсем исчезали из виду; между тем до него это делалось, как приведет случай… Все эти изобретательства пристрастили его к одиночеству, почти к нелюдимости, так что он сидел дома, не перекидываясь ни с кем ни словом в течение недель и месяцев и не показываясь на люди… Потратив время на эти головоломки, он в течение всей жизни находился скорее на положении бедняка, нежели знаменитого человека… Так прожил он до глубокой старости, испытывая мало радостей от своих преклонных лет, и умер на восемьдесят третьем году жизни… После себя он оставил дочь и жену, которая рассказывала, что Паоло все ночи напролет проводил в мастерской за поисками законов перспективы, а когда она звала его спать, отвечал ей: «О, какая приятная вещь эта перспектива!»
Мне кажется, Вазари несправедлив к Учелло. Достаточно взглянуть на «Битву» в Уффици (среднюю часть триптиха, левое крыло которого хранится в Лондоне, а правое – в Лувре), чтобы понять, что не одной только перспективой заслужил себе славу Паоло ди Доно, по прозвищу Учелло. Впрочем, что можно сказать об эпохе, в которой рядом или один после другого работали Чимабуэ, Джотто, Учелло, Гиберти, Мазаччо, Брунеллески, Донателло, Пьеро делла Франческа и десятки других, об эпохе, которая дала миру Микеланджело.
Встречи с Микеланджело особенно радостны. Я опять пошел на поклон к «Моисею», к «Пиета» в соборе святого Петра. Но в соборе было слишком много народу и ставили какие-то загородки, готовясь к празднику, а в Сан-Пьетро ин Винколи возле «Моисея» появились ящики с наушниками: опустишь монету – и пленка тебе все расскажет на итальянском, французском, английском и немецком языках. Группа американских морячков толпилась у английского ящика. Я опустил монету во французский, послушал, и захотелось на улицу.
Зато в Сан-Лоренцо в капелле Медичи не было никого.
Капелла Медичи…
Мне всегда казалось преувеличением, когда говорили, например: «Можно часами стоять перед «Сикстинской мадонной». Теперь не кажется. В капелле Медичи я пробыл, вероятно, не менее часа. Для меня сейчас бесспорно – это величайшее произведение искусства. Человечество не знает другого примера столь совершенного синтеза скульптуры и архитектуры. Сила эмоционального воздействия громадна. В чем секрет? И тут загадка.
Когда смотришь на надгробие Лоренцо и Джулиано Медичи, все кажется совершенным. И глубина мысли, и способ ее выражения, и пластичность самих фигур… Нет, это все не те слова. Перед вами прекрасное. Вот и все. Нечего убавить, нечего прибавить. Предельная законченность.
Законченность? Но почему же тогда лица у фигур, олицетворяющих «День» и «Вечер»[3]3
Очевидно, у нас прижился неправильный перевод По-итальянски не «Вечер», а «Сумерки» (Il Crepuscolo) и не «Утро», а «Рассвет» (L'Aurora) – это точнее.
[Закрыть], не завершены? Трудно предположить, чтоб Микеланджело просто не успел их закончить, хотя в целом работы после Микеланджело завершал Вазари. Вряд ли гениальный мастер столько времени уделил бы второ– и третьестепенным деталям (капители колонн, например, с крохотными масками каких-то смеющихся существ с бараньими рогами), не завершив основного. Нет, внешняя незаконченность эта, очевидно, входила в намерения скульптора.
В замечательной своей книге «Образы Италии» П. Муратов пишет: «Освобождение духа, образующего форму из инертного и бесформенного вещества, всегда было главной задачей скульптуры. Преобладающим искусством античного мира скульптура сделалась потому, что античное миросозерцание держалось на признании одухотворенности всех вещей… Но родным домом духа, каким он был для греческих ваятелей, или новой прекрасной страной его, какой он был для живописцев раннего Возрождения, мир перестал быть для Микеланджело. В своих сонетах он говорит о бессмертных формах, обреченных на заключение в земной тюрьме. Его резец освобождает дух не для гармоничного и по-античному примиренного существования вместе с материей, но для разлуки с ней. О невозможности этой разлуки, о крепости земного плена как бы свидетельствуют неотработанные куски камня, вторгающиеся в совершенство его одухотворенных форм».
Прав ли Муратов? Об этом ли думал Микеланжело, создавая свои полу загадочные фигуры? Или объяснения эти можно скорее отнести к только-только начавшим вырываться из-под ига мрамора «пленникам», находящимся в Академии художеств? Я не берусь судить. Для меня это загадка, которую я не могу разгадать.
Все эти вопросы возникли у меня именно во второе посещение Сан-Лоренцо. В капелле пусто. Тишина. Только откуда-то доносится колокольный звон, не наш, не русский. Но и он что-то дополняет, как орган в готическом соборе. Сижу в большом кожаном кресле. Я как бы растворился в окружающем, но мозг, проклятый, не выключился. Задает вопросы. Почему? Почему? Что значит незаконченная рука «Ночи», опирающаяся на маску, олицетворяющую сон? Случайность? А маленькая маска усатого человека на спине у Джулиано Медичи – маска, которую смогли увидеть, только сняв фигуру с постамента для каких-то реставрационных работ? Все это загадка.