Текст книги "Свидание Джима"
Автор книги: Виктор Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
68.
В наших комнатах всегда тишина, у нас никогда никого не бывает. В этой тишине мне иногда слышатся давно замолкшие голоса, все чаще снится мое прошлое и ничто не мешает приготовляться к уходу и ждать ночи.
Когда госпожа приезжает из театра и я могу смотреть на нее, видеть ее движения, слышать ее слова, шаги, шелест ее платья, мне всегда думается, сколько счастья заключено в звуке ее голоса, выражении лица, в блеске печальных и добрых глаз, в руке, худой и нежной. Во всем этом нет ничего особенного, но сколько здесь могло бы быть – для того, кто всего этого не дождался, – покоя, счастья каждой минуты, той, почти необъяснимой, удовлетворенности, которая познается в самой обычной повседневной близости и которая иногда так велика. Госпожа знает это теперь, и, вероятно, поэтому она со мной, живым звеном, связывающим ее с господином, все больше не такая, как с другими. С каждым днем она становится искреннее и проще, словно согревается, и ее первоначальный холодок и недоверие исчезли почти совершенно. И только теперь, должно быть, она такая, какой ей самой нужно быть. В ней полное доверие ко мне и полное сознание, что вдвоем со мной всякое притворство или игра бесполезны и не нужны, невозможны, запрещены. Но так, я знаю, только со мной, и не оттого ли она к нам никого не допускает? Ее жизнь проходит за стенами нашего дома. Там, в Париже, ее работа, театр, студия, ученицы и друзья, там, может быть, еще кто-то, кто ей ближе остальных и с кем она чем-то связана. Еще недавно я несколько ночей подряд слышал, как, возвращаясь из театра, госпожа каждый раз с кем-то долго прощалась у подъезда. Сквозь мягкий рокот мотора до меня доносился всегда один и тот же мужской голос. Было бы смешно ревновать к памяти господина. Годы госпожи, ее положение, необходимость жить делают естественным то, что происходит. Главное – не в этом, и здесь даже не такой компромисс, какой я наблюдал в господине в последние месяцы его жизни. Здесь нет ухода, нет измены, это не душевная потребность и не влечение, это давно и хорошо знакомое мне «не то, не то». В самом деле, если было бы все не так, как я думаю, какой смысл мог бы таиться в заботе обо мне, Джиме, зачем в нашей тишине, вдвоем со мной, ей тоже нужно прислушиваться, застывать, обняв меня, заглядывать мне в глаза, выговаривать мое имя, вкладывая много значения в интонации голоса. Разве можно в этом жить, отдыхать, занимать себя этим без скуки, если за всем этим ничего нет? Не оттого ли это происходит, что госпожа знает, около какой любви к ней я вырос, чем была для нас она, не украшенная ничем, кроме того, что ее теперь к нам обратило? Она с нами, но ее жизнь не должна кончаться на этом, и сердце, в котором нашлось место для меня, не закрылось, не ушло от возможного. Прошлым летом и осенью, когда мы жили у моря, к нам часто подходил на пляже какой-то господин. По тому, как он надолго задерживал при поцелуе руку, говорил и заботливо обращался с госпожою, было заметно, что она для него не простая и безразличная знакомая. Как-то он принес вместе с цветами, которые приносил всегда, новую неразрезанную книгу. Отдавая ее госпоже, он говорил:
– Вот, переведена еще одна книга того самого автора, из-за «Свидания Джима» которого вы, как мне передавала ваша подруга, переехали в Париж. Вы любите, я знаю, читать и, вероятно, прочли уже и эту книгу в подлиннике, ведь автор – ваш соотечественник, но я все-таки на всякий случай решил взять ее для вас.
Недавно я прочитал и то «Свидание». Извините меня, но я совершенно не понимаю этой вещи, и еще меньше понимаю, чтобы она могла и вас не только прельстить, но и просто заинтересовать. Ваша подруга, конечно, шутила, высказывая мне свое предположение о вашем отъезде из Италии. Вы, с вашим недоверчивым и – я говорил вам это много раз – не по-женски спокойным умом, могли бы изменить что-нибудь в ваших взглядах из-за того, что там написано? Я не поверю этому никогда, это слишком невероятно и не похоже на вас. Но, кстати, я давно хочу спросить, откуда у вас этот Джим? Не в память ли того, который столь необыкновенно в той книге нашел свою госпожу, вы приобрели себе ирландского сеттера с таким именем? В Италии его не было ни у вас, ни у ваших знакомых. Вы очень изменились за это время, и я не могу догадаться, что с вами происходит. Вероятно, самая совершенная женщина не может жить, чтобы рано или поздно не принять в свою жизнь долю фантастического.
Госпожа взяла книгу, заглянула в некоторые страницы и на все произнесенные слова знакомого спокойно и неторопливо ответила:
– Я еще задолго до Италии хотела, чтобы со мной всегда был такой, как у меня теперь, Джим.
Эти слова очень мало объяснили тому господину, и ему не осталось ничего другого, как пожать плечами. Но как много в них было сказано для меня! Вот, значит, когда уже намечался путь, по которому госпожа пришла за мною, вот что слушал и слышал мой господин в нашей ночной тишине. Госпожа никому ничего не говорит, ни с кем, кроме меня, не делится воспоминаниями и грустью, и никто, даже друг господина, с которым у нее бывают беседы о далеком и близком прошлом, даже он не знает и не понимает ничего. Я слышал, как он говорил жене:
– Здесь никто ничего не разберет. Они стоили друг друга. Ей, кажется, действительно дорога память о нем, она расспрашивает у меня все мелочи, какие я помню, но я никогда не поручусь, что если бы та книга нашла ее раньше, то она стала бы его женой. Или она – великолепная артистка и в жизни, или я – слепой и дурак. Ну, хотя бы раз заплакала, ну вздохнула бы, сжала руки… а она – ничего! Да и он хорош: любить столько лет и – ни слова, и потом – пожалуйте: эта книга, ожидание, и только за год-два до смерти точно ожил. Хорошо, что хоть она-то умнее его, не тратила и не тратит себя попусту. Я все больше думаю, что он любил ее, как любят художники сотворенный ими образ, а то, что переживает теперь она – признательность модели или – игра этой новой роли, которую он для нее написал. Они знали друг друга давно и близко, и им действительно лучше всего жить в одной и той же легенде. Но только в легенде. Да и недаром: он – в его книгах, она – в балете. Оба в сказке… В жизни они не смогли бы ступить ни шага вместе.
Я не знаю, конечно, что было бы, я помню и знаю то, что было и есть. Образ первой подруги явился господину не из его книги, а из его прошлого, которое шло за ним, из его любви, потому что из чего же, как не из любви, вышла и та книга? Он говорил, что «Свидание» моего предшественника было попыткой проститься навсегда с девушкой, но почему же эта попытка и в тот первый раз еще более крепко привязала его к ней? А чувства госпожи? Стоит ли кому бы то ни было так играть какую-нибудь роль? Одиночество, старый, никому не нужный Джим, какие-то тетради, та книга, воображенный мир, воображенные чувства, жизнь в воспоминаниях, – но разве все это может быть необходимым и постоянным, если та книга – только книга, если она не объяснила, не помогла поставить все на свое место? Госпожа и господин – участники одной легенды? Да, конечно, это верно. Но разве то же самое не может случиться и не случилось уже в менее обостренной форме и более удачном завершении с тем же другом господина и его женой? Не так издалека, не с такой внимательностью, со счастливым умением обращать тяжелое и горькое в легкое и небольшое, не живут ли и они, пока любят друг друга, в такой же ими выдуманной легенде?
69.
Итак, не одно мое недавнее чувство, но и рассудок друга господина говорит о сомнении, которое было и у меня первое время. Не ошибаюсь ли я теперь?
Но что же было бы, если бы тот Джим не опоздал? Неужели действительно ничего?…
Но тогда зачем – Париж? Зачем брать к себе сохранившиеся книги, дневники и меня? Зачем расспросы у друга и наше невеселое одиночество?
Госпожа, может быть, в самом деле играет свою новую роль?
Что значат встречи на пляже, беседы, заглушенные мотором?
Но почему и в ту ночь, всего через несколько минут после разговора у подъезда, она не забыла позвать меня, заглянуть в мои глаза и ответить слабой, но почти счастливой улыбкой на то, что она в них увидела?
Почему не в книге, а на моих видевших много правды и неправды глазах свершается встреча госпожи и господина, намного более значительная, чем она могла бы быть в представлении друга?
Почему я не завидую моему предшественнику, который был счастливее меня и нашел вовремя?
Не потому ли, что он не видел госпожу так, как вижу ее я, что там, в книге, возвращение происходило счастливее и проще, но не так искренно и глубоко, что он не знал торжества любви господина после его смерти?
Мне не в чем сомневаться. Госпожа могла, при желании, обмануть себя, но меня обманывать ей незачем и бесполезно. И это не обман, а так, значит, нужно, что в ее жизни не может не проходить то, что проходит в жизни многих женщин. Я знаю, как все это мало значит, не нужно для госпожи, может кончиться в любую минуту, знаю, что все это лишь случайности, эпизоды, являющиеся лишь потому, что нет того, что переросло самое смерть. Что взвешивать мне еще, если опоздавшее, невозможное больше счастье сильнее и крепче тех возможностей, которые судьба посылает иногда, как небрежную подачку и заботу о том, чтобы все обычное шло в надлежащем ему порядке?…
70.
Сейчас вечер, сгущаются сумерки. В наших комнатах пустынно, тихо, полутемно. Я только что перечитал записанное мною, и, кажется, я сказал все, что мне представлялось нужным. Не мне судить, удачны ли мои записи. Что смогли бы они вызвать, если бы им было суждено увидеть свет и быть замеченными? Меня осудили бы, вероятно, строже всего за то, что я, сеттер Джим, слишком очеловечился, перевел на себя переживания господина и рассказал в моей его юность. Что же делать? Я лишь повторяю то, что было рассказано в книге моего двойника, и не я, Джим, виноват, что Люль и я существа вымышленные. Но разве и мне самому нельзя так же говорить, разве мы, Джимы, не близки, иногда, к людям, к их наиболее любимому и тайному?
Я слышал, что где-то около Парижа есть маленький островок на Сене, отданный для нашего вечного упокоения. Там уже лежат несколько Джимов. Только ли чрезмерная чувствительность является причиной внимания к тем тлеющим костям? В них, этих костях, в заботливой о них памяти мои защита и оправдание, если кому-нибудь покажется выдуманной невозможностью мое свидание с прошлым. О нем мало кто узнает, еще меньше будет тех, кому оно сможет стать близким. Моя цель иная: я хочу, чтобы мои госпожа и подруга меня пережили, чтобы от всего, что я в них увидел, осталось хотя бы что-нибудь, хотя бы эти мои несовершенные слова. В них нет ничего нового и необыкновенного, они – маленькая памятка и простая запись о моих самых близких спутниках и переживаниях, которые показали мне, что самая большая радость ближе всего к самой большой печали, заставили меня узнать, как трудна любовь, иногда та самая, что лишь обогащает, но как все трудное в ней – только проверка, незначительное испытание чувства и того, к чему это чувство направлено.
Ну, вот и все. Путь от корзины, в которой я спал с моими тремя братьями и из которой мосье Манье увез меня на выставку, близок к концу. Всему подведен итог. За госпожу, за Люль, я ни на что не имею права жаловаться.
Темнеет – мне трудно заканчивать эту страницу. Но вот и сейчас, в самом конце, во тьме, которая надвигается на меня все больше, мне все так же ярко светит моя, конечно, счастливая звезда, которая вела меня всю жизнь и позволила мне узнать правду и власть любви.
Скоро ночь! Скоро и моя ночь!
Люль! Я иду к тебе. Может быть, скоро мы будем вместе. Я так давно тебя не видел, так давно не был с господином. Мы скоро встретимся и будем втроем оттуда, из другой жизни, беречь нашу госпожу.
Виктор Емельянов.
Париж,
29 декабря 1929—19 марта 1935.
Предисловие к журнальному изданию
В одной из работ испанского философа Ортеги-и-Гассета есть примечательные рассуждения о «теплоте чувств», коей обладают, по его мысли, не только такие понятия, как любовь и ненависть, но и все великие цивилизации, культурные эпохи и даже… различные художественные и литературные стили. Что ж, если попробовать применить к литературе этот критерий, то, быть может, удивительная «теплота чувств» и станет главной характеристикой представленной повести Виктора Емельянова, писателя почти совсем безвестного, принадлежащего к так называемому «незамеченному поколению» первой русской эмиграции.
Биографических данных о Викторе Николаевиче Емельянове (1899—1963) совсем немного. Родился в Екатеринбурге, учился на медицинском факультете Таврического университета в Симферополе, участвовал в гражданской войне – служил на Черноморском флоте, был ранен, в результате чего на всю жизнь остался с искалеченной рукой, проделал классический путь эмигранта и осел во Франции.
Вот как сам Емельянов описал свою эмигрантскую жизнь в нескольких строчках частного письма: «Я во Франции с 1923 года. С первых дней на заводах полуквалифицированным рабочим. 1923—1934 – на автомобильном, с 1934 – на химическом, а с 34 по 37 – безработица – невольный и невеселый отдых (…) Теперь мне 54, и 30 лет работы. Машина износилась, работает почти бесперебойно, – но только работает. 10 часов в день – не бюро, где нет ни грязи, ни тяжестей, где работают сидя. На занятие другим сил больше нет».
И все-таки «другое» в жизни Виктора Емельянова состоялось, ибо он, как и многие из эмигрантов, существовал в системе странного двоемирия, где удручающая реальность жизни внешней, дневной компенсировалась реальностью иной – трансцендентной, поэтической, интеллектуальной – словом, той, которую можно назвать реальностью духа. Эта последняя и нашла себе выход и воплощение в повести «Свидание Джима».
«Не будет преувеличением сказать, – пишет О. Можайская, автор вступительной статьи к единственному переизданию книги (Париж, 1964. С. 7—11), – что В. Емельянов не только вложил всю свою душу в эту книгу (в ней много автобиографических данных), но и пожертвовал своей жизнью, чтобы создать ее. В годы безработицы у него был выбор – научиться какому-нибудь ремеслу, чтобы освободиться от заводского труда, или писать эту повесть. Творческая страсть оказалась сильнее инстинкта самосохранения. Другого такого случая больше не было ему дано, и до конца дней он был обречен на тяжелый труд, что и было причиной преждевременной смерти».
Впервые повесть была напечатана в сокращенном виде под названием «Люль» в первом номере альманаха «Круг» в 1936 году, в 1938-м – вышла отдельным изданием, в 1964-м, уже после смерти автора, – переиздана.
Отклики современников оказались разными. В. Вейдле, например, в своей рецензии (Современные записки. 1939. № 68. С. 479) скажет: «Книга В. Емельянова оставляет двойственное впечатление: душевной привлекательности и литературной беспомощности». С точки зрения критика, повесть, увы, не принадлежит к высокому искусству, ведь автор в ней просто «напомнил нам», «какие трогательные бывают на свете чувства из тех, что мы называем нежной любовью, грустью, смирением перед неизбежным концом», а «для искусства этого мало». Противоположная оценка прозвучит в рецензии Г. Адамовича, поборника человечности и искренности в литературе. В книге Емельянова, как он считает, «нет сентиментальности, слащавости», но «есть тот внутренний свет, который всегда оживляет всякую поэзию» (Последние новости. 1939. 26 янв.).
Адамович и Вейдле судят, конечно, с разных позиций – первому важен очищающий и преображающий «источник», откуда пошло произведение, его ореол и аура; второму – непосредственный эстетический результат, итог, остраненный и отстраненный от своего создателя. Умнейший, проницательнейший Вейдле судит как филолог, Адамович же – как проникновенный философ, а может, как вдумчивый и небезразличный читатель. Положительность его оценок, а писал он о «Свидании Джима» не однажды, подтверждается популярностью, читательской востребованностью повести, ее «участием» в действительной жизни людей. Вот, к примеру, свидетельство редактора журнала «Грани» Н. Тарасовой: «Этой книгой в войну зачитывались наши русские девушки и юноши, взятые по набору в гитлеровскую Германию. Ее рвали в библиотеках из рук. Над ней плакали, потому что ее искренность и ее бесконечная простота находит прямую дорогу к сердцу» (Грани. 1956. № 32. С. 233—235).
Действительно, в повествовании В. Емельянова нет ничего открыто биографического, нет ничего об эмигрантском житье-бытье, вообще ничего социально значимого. Его сюжет может показаться несколько отвлеченным и заведомо оторванным от реальной жизни, но вместе с тем в этой книге столько бесконечно печального, светлого и живого человеческого чувства, которое не дает обмануться – если не жизнь автора, то душа его раскрывается в ней вполне, с предельной полнотой и искренностью. По всей видимости, перед нами тот самый случай, когда необходимо единство философского и филологического видения, когда онтология и эстетика не отделимы друг от друга, когда жизнь и искусство, пользуясь терминологией М. Бахтина, «обретают единство только в личности, которая приобщает их к своему единству». В этом, очевидно, и кроется секрет обаяния «Джима».
Юлия Матвеева,
доцент Уральского госуниверситета