Текст книги "Свидание Джима"
Автор книги: Виктор Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
44.
Я долго не выходил на улицу. У меня болела прокушенная лапа, стрясшееся несчастье отняло все желания. Казалось, что все кончилось, ничего больше не нужно, да и нет ничего, за что стоило бы уцепиться. Ласка и внимание господина помогли мне вернуться к жизни. Я часто слышал тогда: «Джим, нужно жить, обязательно нужно жить! У тебя заживет раненая лапа, и ты увидишь, что жить можно, даже не соглашаясь на компромисс». Обостренная чувствительность долго не принимала этого утешения. Потом, когда первое отчаяние стало сменяться воспоминаниями, эти слова были входом в отдых и надежду, что и для меня есть возможность жить во все еще не гаснувшей любви господина. «Значит, правда, – думал я тогда, – значит, есть что-то, перед чем померкла красота хозяйки Люль, что сильнее разлуки, многолетней неизвестности», о чем теперь, после давней гибели Люль, перед моим недалеким уже концом, и я могу сказать: сильнее смерти. Память о Люль, служба сердцем господину, вот во что вылились мои чувства, когда, оправившись после потрясения, я вновь вышел на назначенную мне судьбой дорогу.
45.
Мои позиции были взорваны, позиции господина казались неприступными. Но только казались. Я все-таки что-то проглядел. Сбылись еще раз слова из рассказа моего предшественника: «Всякая чужая, даже самая близкая жизнь – книга с вырванными страницами». Эти слова сбылись в первый раз на Люль, такой строгой, требовательной и все-таки допустившей себя до Фоллет. Наше непонимание и связанное с ним одиночество идет, может быть, еще дальше. Не зовет ли нас иногда непонятный и неотступный голос, не заставляет ли безотчетная и неодолимая сила поступать помимо и часто против нашей воли? Это ли не еще более страшные одиночество и беззащитность – одиночество и беззащитность перед самим собою?
Как счастливо, что есть возможность не помнить, не встречать этого в себе, как счастливо, что снятся сны, от которых можно никогда не проснуться. Но есть действительность. И та действительность, которая во второй раз нарушила сон господина, была, может быть, в том, что слишком велика была его тоска, еще более необходима и по-прежнему невозможна помощь. Условия последнего полугодия его жизни сложились так, что та усталость ожидания, которая была в нем уже ко времени встречи с хозяйкой Люль и которая, казалось, исчезла после разлуки с нею, раскрылась вновь с неожиданной для меня силой и привела сначала к сомнению, а потом – к разочарованию.
46.
Началось это так: друг господина переехал в Париж. Он, его жена и совсем молоденькая девушка пришли к нам. Наша тишина, в которой редко раздавался человеческий голос и никогда не был слышен женский смех, внезапно заполнилась звенящими нотами. Был теплый июльский вечер, когда мы с господином услышали шаги и разговор в саду и вышли на террасу. Из-за темноты я не мог тотчас же рассмотреть лица пришедших. И я не увидел, а почувствовал немного шумное довольство жизнью и общительность женщины и замкнутость, неловкость или неудовольствие от чего-то в те минуты – девушки.
– У вас так хорошо в вашем предместье, что я не хочу сейчас же заходить в комнаты, – сказала жена друга, и разговор завязался на террасе.
Они говорили на том же языке, что и мосье Манье. Больше всех говорила молодая женщина. Обращаясь то к одному, то к другому, то ко всем одновременно, она никого не оставляла без внимания и приглашала каждого быть участником разговора или заинтересованным слушателем. Ее общительность казалась скольжением по самым различным темам, скольжением, может быть, блестящим, но не оставляющим никаких следов и едва ли интересным. От воспоминания о весело проведенном времени на пляже Канн она перешла к тому, что постоянное одиночество господина – вещь невозможная, обещала в самом недалеком будущем позаботиться о нашем развлечении, и эта забота сейчас же сменилась заботой об устройстве недавно нанятой квартиры и о покупке автомобиля. Друг господина не ошибся в выборе спутницы – с такой, как его жена, жизнь должна идти нетрудно и несложно.
Они вошли наконец в дом и расположились в комнате господина. Когда женщины остались на короткое время одни, старшая из них подошла к портрету. Вероятно, зная от мужа значение этого портрета, она сказала:
– Я думала, что она красивее. Та книга, конечно, выдумка и ничего больше. Ты мечтательница, – обратилась она к сестре, – без сомнения, хотела бы быть на ее месте?
Девушка сидела на диване и, давно увидев и рассмотрев портрет, рассматривала комнату.
– Нет! – ответила она. – Но разве каждой из нас так плохо быть для кого-нибудь тем, чем была для него она?
– Но, дорогая моя, это поэзия, и это – одно, а жизнь – другое.
– Здесь все, как в той книге: та же обстановка, такой же Джим, – нет лишь ее самой. И потом, мы знаем эту женщину и его слишком мало.
Я рассматривал и сравнивал их лица. Лицо старшей было красиво, выражало удовлетворенность, но мне не захотелось долго вглядываться в него или постараться запомнить. Лицо девушки, намного менее эффектное, не сразу открывало свою прелесть. С неправильными чертами, быстро меняющимся выражением, то мечтательным, то неподдельно серьезным, оно говорило о мягкости, девичье-трепетно настороженном внимании и большой душевной разборчивости. Чем больше я смотрел на него, тем мое расположение становилось большим. Я понял тогда, что с женой друга у нас будут безразличные отношения, а с девушкой – дружба прочная и навсегда. С того вечера, при встречах, я не отходил от нее.
47.
Они ушли от нас в тот вечер, оставив впечатление, в котором безоблачное благополучие смешивалось с незаметной, замкнутой в себе прелестью семнадцати лет девушки.
Ночью, как обычно, я дремал под столом, около ног господина. Была старая, ничем не нарушаемая тишина. Я дремал, просыпался, и, как прежде, меня окружал все тот же мир. Все было, как в счастливое время, только на душе у меня не было больше сознания, что утром я буду с Люль.
Вот в коротких словах то, что потом со мной происходило.
Мне никто, кроме господина и нашей тишины, не был нужен. Когда, после болезни, я стал выходить, встречаться, – случилось то, что должно было случиться, – у меня появилась другая подруга. Близость с ней была скучной, и, кажется, в первые же недели между нами начались недоразумения. На упреки, слезы, сцены всякого рода у меня не было никакого ответного чувства. Мне очень скоро стали неинтересны вкусы и оценки моей новой подруги, я не мог к ним прислушиваться с тою же тревогой, с какой – всегда вознагражденной – я прислушивался к Люль, в них ничто, как я это знал, не могло меня по-настоящему обрадовать или опечалить. Вероятно, и в самом деле только в небезразличном для нас существе нам на все важен и дорог именно тот или другой ответ. Мы жили, пожалуй, не хуже других, крупных ссор между нами не было, я почти не сомневаюсь в верности той подруги и не изменял ей сам. Но как все это действительно безразлично, ничего не значит для меня… Я не люблю, но и не боюсь громких и страшных слов, и такая измена, даже в Люль, меня едва ли бы в чем-нибудь разубедила.
Ах, Люль, Люль! Разве так важен пойнтер или что-нибудь подобное, если ты сама не изменилась, если я всегда встречал в тебе ту, другую, более ценную верность, которую больше не находил ни в ком? Почему в словах моей второй подруги я так часто слышал те твои слова, которые она сказать не умела или которых у нее не было? Тебя больше нет, нет давно, я лишь во сне тебя вижу, но я все помню и жду нового свидания. Теперь оно не за горами.
Сколько раз в те весенние дни, когда у меня стала заживать рана и я мог выходить на улицу, я бродил около калитки, долгими часами сидел перед каменным забором и ждал, что, может быть, случится чудо и мне снова явится мое белое видение. Я смотрел на забор, а над ним по-весеннему прозрачно голубело небо, и только иногда облачко плыло по нему неторопливо и одиноко.
48.
Прошло меньше двух недель после того, как у нас был друг господина со своей семьей. Как-то, перед закатом солнца, он снова приехал к нам и увез нас к себе. Тот вечер прошел в обществе его жены, той же девушки и еще трех или четырех человек. Было весело и интересно. Мы вернулись домой после полуночи, и господин, немного усталый и рассеянный, недолго оставался за столом. Впервые, после возвращения к прежней жизни, он лег спать до рассвета.
Через несколько дней друг и его жена снова приехали за нами. Господин работал и не согласился на их предложение тотчас же отправиться с ними на загородную прогулку. Жена друга взяла с него обещание навестить их дня через два-три.
Прошла неделя, мы никуда не выходили, друг господина приехал один и увез нас почти насильно. «Он недоволен, что мы нарушаем его одиночество, – говорил он в тот вечер жене, – но несколько обедов у нас, прогулок за город, встреч с твоими подругами, и он сам почувствует нелепость своего положения».
Друг ошибался, господин не был недоволен, но, конечно, и не чувствовал нелепости, которой не существовало. Общество, в которое он вошел, не могло дать ему того, что давало одиночество.
Друг, вероятно, действительно решил увести господина от необычной жизни: встречи, прогулки, телефонные звонки, срочные вызовы стали повторяться все чаще. Иногда господин отказывался, иногда с шутливой покорностью подчинялся. Его как будто забавляло это дружеское вторжение, и он с интересом приглядывался к новым знакомствам, держась, как всегда, сдержанно и отдаленно. Наших ночей между тем становилось все меньше. Первой подруги он не забывал и не уходил от нее. Так прошло около двух месяцев.
49.
Та борьба, исход которой был предрешен и печален, началась незаметно. Двух месяцев оказалось достаточно, чтобы вновь, как после близости с хозяйкой Люль, еще больше убедиться в незаменимости девушки и в невозможности жить в других тем, чем он жил в ней. Встречи, новые знакомые, завязавшиеся более или менее близкие отношения с той или иной из молодых женщин, все это только обостряло всегдашнее желание, усиливало веру и постепенно приводило в тупик, из которого выхода не было. Он мог бы найтись, конечно, если бы сердце опять ошиблось, но и опять поверило бы, но в этот раз оно еще не уходило от своего единственного пути, ждало все с большей тоской, напряженностью и – уставало ждать. Этого не знал и не мог знать никто, кроме меня. Тогда все находили господина повеселевшим, никто ничего не подозревал. Только после встреч, весело проведенного времени, оставшись наедине со мной, весь, точно чем-то истерзанный, сразу постаревший на много лет, крепко обняв мои плечи, после долгого молчания, он говорил мне: «Это не то, не то. Неужели мы никогда ее не дождемся?» По звуку его голоса я понимал, что он близок к пределу наболевшего желания, и если в самом скором времени не придет помощь, он надорвется, обессилит и отчается. Помощь не пришла.
50.
Господин и его друг сидели на веранде кафе, против большого магазина, – жена друга и девушка ушли за покупками.
– Я очень доволен тобой, – говорил друг, – ты гораздо мягче, чем кажешься. Не понимаю, как у тебя хватило воли расстаться с моей знакомой по Остенде. Но это небольшая беда, те, с которыми ты теперь, действуют на тебя не менее благотворно, – ты лучше выглядишь и настроен веселее. Ту, первую, не ждешь больше?
– Нет, не жду.
– Так – лучше, не правда ли?
– Так – проще, а лучше ли, не знаю.
– Ты все-таки как будто бы грустишь еще. Прости, что я затронул старое. Оно уйдет вскоре без следа. Мне кажется, оно уже ушло. Так должно быть, ведь все равно ничего не будет, это только твой мираж. Жизнь – не то.
– Да, конечно.
Вечером, в тот же день, когда поединок слишком неравных противников все быстрее приближался к концу, когда разоруженная очевидностью бесполезного ожидания усталая душа все еще жила, чувствовала и желала, из нее ушло доверие.
– Джим! Мы только мечтали, это был сон, ошибка – у нас никогда ничего не было…
– Как же не было, мой господин, если мы так любили и так думали?
51.
Без Люль, невольный и бессильный свидетель начавшегося второго ухода от девушки, я нигде и ни в чем не мог найти поддержки. В те часы, когда господин бывал дома и садился за работу, для меня не было уюта и спокойствия около его ног. Шли холодные и тревожные для меня дни…
Была одна из немногих в то время ночей, которую господин провел за столом. Словно перед отъездом, навсегда прощаясь, он пересматривал и уничтожал все, что могло обременить в путешествии и что еще совсем недавно составляло цель и смысл его существования. Он доставал из ящиков стола исписанные тетради, старые записные книжки, письма в узких серых конвертах, иногда задерживался над тем или иным листком, перечитывал его и, разрывая, как и все остальное, бросал в корзину. Ярко вспыхнул потом огонь в камине, и от того последнего, торопливого и неинтересного свидания остался бесстрастный и недолгий след.
– …так – лучше, Джим! – говорил он мне, пододвигая ближе к пламени клочки бумаги, – нужно перестать жить несуществующим. Мы любили с тобой эти годы мою вымышленную модель. Понимаешь, Джим? Моделью оказалась не она, я слишком понадеялся, не рассчитал ее сил. Теперь будем помнить, что нет ни ее, ни другой, как она. Ждать больше нечего. Нам будет легче, проще и спокойнее…
Сгорала бумага. С ней вместе сгорала наша прежняя жизнь и счастье господина. Впрочем, тогда оно не казалось больше счастьем.
– …я думал, Джим, что она – твоя будущая госпожа. Она была ею и могла придти к нам только в той книге. К нам она не придет – ей незачем это делать. Нам нужно было ее, но ей нас было не нужно. Ты был счастливцем, Джим, твоя подруга в том рассказе вернулась к тебе и погибла, как и Люль, так странно. Она не могла пережить, примириться… Моя примирилась. Примиримся с этим и мы. Не будем жить, как прежде, будем без нея.
Наши ночи прекратились совершенно. Господин работал с того времени по утрам, работал очень много, но в тех утренних нормальных часах работы не было ничего, что когда-то его так сильно мучило и, вместе, делало счастливым.
52.
Сердце, которое устало и отчаялось, больше не могло и не хотело жить прежним. Портрет, правда, остался, остался и я, Джим, но мы никогда больше не собирались, не были втроем с господином. Я видел, как иногда какое-нибудь прорвавшееся воспоминание не согревало, как в былое время, но лишь раздражало, – уход был в самом деле решительный и определенный. Новая жизнь, знакомства, завязывавшиеся близкие отношения принимались теперь, без всякого влияния друга, не с чувством, что это «не то, не то». Я многого не понимал, со многим не мог примириться, хотя не понимать и не примиряться было невозможно, и в то время, когда господин перестал верить, я, Джим, верил все так же. Когда он в спокойствии отчаяния дождаться, найти первую подругу решил уже не добиваться больше счастья, а лишь как можно проще, легче и незаметнее проводить свои дни, я знал, что для него это не выход, что он не удовлетворится чем-нибудь и что это ему удастся еще менее, чем первая попытка компромисса. Тогда пригрезилась возможность замены, теперь, чтобы не сбиться на старую дорогу, сердце не оставлялось без присмотра, но оно было тем же самым, и не на этом упрощенном, деланном благополучии оно могло успокоиться. Господин мог ему не поддаваться, мог, конечно, остановить все его желания, но изменить его был не властен. Он больше не верил, не ждал и не искал, но ему все так же нужно было только одно, то же, что и прежде, а в его новой жизни было холоднее и более пустынно, чем в моей, после того, как во мне прошла смерть Люль.
53.
Музыка заглохла. Нежность, страстная тоска пытались найти утоление там, где его не могло быть. Второй компромисс был также обречен на неудачу. Слишком велик был недавний напор, слишком ничтожно было все новое, а возвращение к прежнему состоянию – невозможно. Спасти могло одно – появление первой подруги. Слабым, слишком слабым сопротивлением раскрывшейся и захватывавшей пустоте была дружба господина с молодой родственницей его друга. Предо мною блеснула было надежда, я видел, как господин выделял эту молоденькую девушку, с какою благодарностью смотрел на нее в иные минуты. Но, как бы остановлено в нем было тогда его прежнее стремление, – он не допускал ни себя, ни ее до той душевной близости, которая была возможна и, может быть, необходима. С недоумением, иногда с недовольством, наблюдала эта девушка за господином, когда он бывал среди их знакомых. «Я не могу понять, – сказала она господину в одну из прогулок по кварталам старого Парижа (на эти прогулки они всегда брали меня с собой), – мне трудно примирить ваши книги и вас прежнего с той жизнью, в которой вы теперь живете. Я люблю мою сестру, она неплохая женщина, но вам нужно быть не с ней и не с такими, как ее подруги. Последнее время вы как будто бы стараетесь доказать обратное, но это похоже на игру. Я не понимаю, зачем вы это делаете. Вы бываете теперь веселым чаще, чем в начале нашего знакомства, но мне кажется, что вы стали еще более грустным».
Что-то блеснуло в глазах господина, он быстро и пытливо взглянул на девушку и тотчас же, что-то оборвав в себе, почти насмешливо ответил:
– В самом деле? Я не замечаю этого. Все, кроме вас, находят меня в превосходном состоянии. Этому нужно верить. Я, вероятно, наскучил вам, или вы грустите сами, но это оттого, что вам только семнадцать лет. Когда вам будет в два раза больше, вы будете говорить то же, что другие.
Их встречи и разговоры были для меня освежающим ветерком. Только в те часы, когда они бывали вдвоем, на прогулках, в комнатах или во время игры в теннис, на меня веяло прежним. Прощаясь после одного из вечеров, проведенных в семье друга, господин поцеловал руки обеих сестер. Друг, смеясь, спросил: «Разве ты целуешь руки всем девушкам?» Ответ был не ему: «Я не уверен в том, что все девушки становятся потом одинаковыми».
54.
Шла ненастная зима того года. Дни начинались в тумане, были бессолнечны, вечера тягуче-медленно переходили в ночи, бесконечные и томительные. С парижских улиц ушло обычное для них оживление, все было загнано в себя, затаено и одиноко. Ночь, непогода – как счастливо именно тогда услышать слова, такие простые и необходимые. Но если нет и их, – как счастливо вслушаться в тишину, уйти в воспоминания, вызвать сон, в котором нет ненастья и одиночества. Тогда еще не пустота, не конец и не смерть, тогда нет нужды искать тепло искусственное и чужое. Конец и смерть, когда, собираясь к себе, вспоминая, пересматривая и оценивая, можно найти только пустое и холодное молчание, которое никогда не нарушится, когда вокруг тьма, что никогда не разорвется. Тогда – конец, тогда единственное облегчение, чтобы все скорее кончилось.
В ту ненастную погоду господин простудился. Первое время болезнь не вызывала ни внимания, ни заботы, но это был конец. Причиной его было не внезапное осложнение, вызванное неосторожностью, но явившееся сознание, что жить если нечем, то и незачем.
55.
Была ночь, за окном шумел дождь и ветер, и в наших комнатах снова горел огонь, снова, после очень большого перерыва, господин сидел за столом. Он дня три уже не выходил из дому из-за начавшегося легкого недомогания. Ночь и вынужденное для него в то время одиночество потянули его к прошлым привычкам. Отвыкший за последние месяцы от моего уюта около его ног, я лежал у стены под портретом и видел, как господин внимательно перечитывал свою последнюю работу. Он как будто искал что-то в каждой странице, хотел что-то там увидеть. Выражение его лица было сосредоточенным и становилось все более суровым. Я вспоминал наши прежние, тем же занятые часы. Сколько удовлетворенности, счастья испытывал он, перечитывая исписанные им страницы, сколько раз встречал в них, иногда давшихся ему мучительно и трудно, то же самое, радовавшее и освежавшее его, что в былое время переносилось на него с портрета. Ничего похожего на такую встречу не было той ночью. Поиски в новом не могли дать ничего. Он закрыл рукопись, не глядя, отодвинул, почти оттолкнул ее от себя, долго бесцельно мял папиросу, сломал, бросил ее и, поднявшись, медленно пошел по всем комнатам. Насвистывая, глубоко заложив руки в карманы домашней куртки, он ходил из комнаты в комнату, казалось, с самым беззаботным видом. Но, когда он сел затем на широкий диван, забился в его угол и оттуда, оглядев комнату, заметил и позвал меня, я понял, что с ним происходило. Его лицо было искажено, взгляд был пустой и потерянный, в глазах бегали больные огоньки, рука была в ознобе.
– Джим! Ты слышишь, какая кругом мертвая тишина? – с мукой проговорил господин.
За окном шумели деревья, по стеклу ударяли капли дождя, нас окружали давно знакомые предметы, но все это в те минуты было далеко, глухо, непроницаемо.
– Значит, правда, Джим, совсем ничего нет и не может быть? – падали слова в отчаяние той ночи.
Господин не вспомнил тогда о первой подруге, не подошел за помощью и защитой к ее портрету. Жизнь за последние месяцы навсегда и далеко увела его из прежнего состояния. Ничего больше не интересовало и не привязывало.
На другой день господин слег. Первое время за ним ухаживала наша пожилая женщина. Болезнь осложнялась. У нас стал появляться незнакомый мне человек, который озабоченно выслушивал грудь господина, предписывал строгий уход и на расспросы друга, его жены и девушки, к тому времени попеременно остававшихся в нашем доме, все безнадежнее разводил руками и говорил о неправильной работе сердца. Болезнь развивалась быстро и была тяжелой.