355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Емельянов » Свидание Джима » Текст книги (страница 7)
Свидание Джима
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:43

Текст книги "Свидание Джима"


Автор книги: Виктор Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

64.

В первый раз я увидел Люль на закате солнца. В таких же розовых и золотых лучах я впервые увидел ее, мою госпожу. Мы сидели в столовой, когда раздался звонок.

– Это она! Я пойду встречу, – сказал, поднявшись, друг господина. Поднялся и я. Мне приказали остаться на месте. Я смотрел на дверь, через которую они должны были войти, – на нее падал луч. Послышались приближающиеся шаги и голоса. У меня замерло сердце. Вероятно, во мне пронеслось: что испытывал бы он, господин, если бы он так же, как я, слышал за дверями ее шаги и голос? Я помню, как повернулась ручка двери и солнечное пятно быстро взлетело. Дверь широко распахнулась.

– Так вот она какая! – подумал я. – Наша девушка, его и моя госпожа.

Девушка, почти девочка, с которой я так хорошо сжился за те годы, которая заглядывала и в мои сны, стояла теперь предо мною усталой и печальной женщиной. С чертами лица давно мне знакомыми, с невеселыми складками уголков плотно сжатого рта, со строгими и добрыми глазами, со светло-золотой прядью, выбившейся из-под маленькой шляпы, в сером весеннем костюме, по-девичьи легкая и стройная, вся очень простая и нежная, в луче, скользнувшем по ее лицу и груди, пришла она ко мне и принесла долгожданное и опоздавшее для господина и неожиданное для меня счастье.

Друг господина познакомил ее с женой и родственницей. Потом она подошла ко мне.

– Так вот он какой, его друг! Джим, здравствуй!

Я видел, как после пробежавшей улыбки еще плотнее сжались ее губы. Я лизнул погладившую меня руку. Рука была узкая, бледная и, в те секунды, холодная…

Когда они сидели за столом, я рассматривал лицо госпожи. Мой господин не ошибся в своей предсмертной тревоге. У счастливых не бывает ни такой горькой усмешки, ни такого безразличного, ни во что как будто бы уже больше не верящего взгляда. Только что-то очень строго за собой наблюдающее, только внешне храбрящееся было в ее словах, звуке голоса, движениях.

– Вам будет приятнее и проще беседовать о вашем прошлом на вашем родном языке. Мы не хотим вас стеснять, – сказала молодая женщина очень любезно.

………………………………

– …Вы помните, вы были очень капризны, – улыбаясь, говорил друг господина, – и мне пришлось вас долго уговаривать. Он говорил мне, что с тех пор, как он вас впервые увидел, прошло больше года до той мартовской ночи, когда после нашего ученического концерта вы наконец захотели сами, чтобы я привел к вам его. Теперь, после «Свидания Джима», вы видите, как ему было необходимо это знакомство.

– Я видела это всегда, – ответила она просто и спокойно, и в ее словах не было ни удивления, ни взволнованности, ни грусти. Да и во весь тот вечер я, несмотря на то что с первого момента появления госпожи почувствовал ее неподдельную близость к прошлой жизни господина, я нисколько и ни в чем не слышал желания вернуть прошедшие годы и прожить их по-другому. Не хотела ли она позволить себе раскрыться или приняла все, что пережила, как необходимое и должное, я не знаю. Мне показалось тогда, что она как будто бы даже с сомнением и недоверчивостью относилась к тому, что с каждой минутой все подробнее узнавала. Она спокойно, пожалуй, слишком спокойно и холодно слушала своего собеседника, когда он говорил:

– Ваш портрет висел перед его столом все эти годы, и, вероятно, это самая продолжительная первая любовь, о которой нам с вами суждено узнать. Когда он говорил о вас, у него было то же самое выражение лица, каким оно было – я вижу это очень ясно – на уроке скучной латинской грамматики на другой день после того концерта. Мы, весь класс, скучали и зевали, но когда я оборачивался со своей скамьи и встречался с ним глазами, я видел, что ему не может быть скучно. Я не знал тогда, что это так надолго останется, – это было семнадцать лет назад.

– Да, мы были почти вдвое моложе, и теперь, после этих семнадцати лет, и каких для всех нас лет… – задумавшись, она не договорила фразы и, как бы стараясь уйти от совсем других воспоминаний, стала рассказывать о встрече с книгой, которая столько лет ее искала.

– Рассказ того Джима мне привезла на репетицию моя подруга. Она сама только что прочла его и сказала мне, чтобы и я тоже узнала об этом невозможном, фантастическом происшествии. – Госпожа слегка усмехнулась. Я не знаю, к чему относилась та усмешка, кто – она или ее подруга – назвала ту книгу фантастической.

– В тот день, – продолжала она, – я была все время занята, и название книги и тем более псевдоним, мне ничего не говорили. Я не знала тогда, что я носила с собой весь день. Признаться, книга даже мешала мне, потому что после репетиции я была на прощальном завтраке моего бывшего директора, потом поездка и проводы на вокзале, потом деловые встречи с декоратором и костюмером, потом вечер, снова театр, приготовления, и только поздно ночью, вернувшись домой после спектакля и ужина с намерением скорей уснуть, я принялась за чтение. С первой же страницы я почувствовала, что читаю о чем-то очень знакомом и близком, не то свой, не то чужой дневник обо мне. Вы помните, в этой книге нет ни слова правды, вымышлено и условно все, с начала до конца: этот Джим и его подруга, их слишком очеловеченные чувства… Но в этой книге нет и лжи, все, о чем ведется рассказ, было или могло бы и должно было быть. Вот только конец не тот. Он слишком понадеялся. Хотя, впрочем, что ж?… Я сижу у вас, мы говорим о том, что было так давно, я приехала за Джимом… Утром я написала ему письмо, а через два дня узнала из газет о его смерти. А потом и письмо пришло обратно. Оно так ненамного опоздало. Но оно, конечно, и не могло бы все равно вернуть ему здоровье.

Она говорила об этом, и я не мог понять, какое место в ее сердце занимал господин, о чем она писала ему в ее возвратившемся письме. Все та же маска, недоговоренность и спокойствие не изменяли ей. Она внимательно и с интересом слушала, что говорил ей друг господина, когда они подошли к книжному шкафу.

– Я нашел после его смерти пятнадцать или двадцать книг, которые лежали отдельно в его второй комнате. Я не знаю, верно это или нет, но девушка, которую вы только что видели, утверждает, что и эти книги, и та комната были приготовлены для вас.

Госпожа взглянула на некоторые из них, и опять лишь заглушенным отголоском очень глубоко спрятанного чувства были слова:

– Он не ошибся и здесь. Я знаю и люблю эти книги.

Затем друг господина показал ей сохранившиеся рукописи.

– Он говорил мне незадолго до своей болезни, что он многое уничтожил, но вот все-таки среди вещей, над которыми он работал последнее время, остались два старых дневника. Очевидно, с ними он все-таки не хотел расстаться. Вам будет, вероятно, интереснее, чем кому-нибудь другому, проследить, из чего рождался рассказ Джима. Для нас с вами не тайна, что «Свидание Джима» – его свидание. Я слышал от него, что вся его работа часто заключалась в том, чтобы в других словах и картинах рассказать пережитое им самим.

Перебирая в шкафу книги и рукописи, друг господина нашел портрет и, подавая его, сказал:

– Ваша заместительница. Вы знаете по рассказу Джима, как много было ночных бесед с этим портретом. Кажется, такою он вас впервые увидел.

– Это мое первое сценическое выступление, – ответила она, долго и внимательно рассматривая свое изображение.

Взяв портрет, две тетради сохранившихся дневников и меня, госпожа увезла нас к себе.

65.

И вот уже давно идут мои одинокие дни. Моя госпожа со мною лишь по ночам, и я, старый, берегу ее покой и сны. Ее существование – цель и единственный смысл всей моей жизни. Она мне дороже, чем был когда-то господин, и, если это возможно, дороже, чем Люль. Я постараюсь объяснить, почему мое чувство к ней такое. Люль, все, что было в ней, представляется мне теперь как самое прекрасное, что могло пройти в моей личной жизни. Господин без его прислушивания, работы и ожидания не смог бы дать мне так много, как дал. И потому, что его жизнь была через край переполнена любовью и капли этой любви падали и на меня и помогали мне в моих переживаниях услышать всю ту музыку, которая и посейчас еще не заглохла, как же мне может быть не дорогой та, кто всему этому была началом и причиной? Но кто же, что такое она?

В ней нет как будто бы ничего, что было бы замечательным, и друг господина по-своему был прав, говоря когда-то, что в книге моего предшественника была легенда, вымышленный и украшенный воображением образ, а та, кто была моделью и играла такую исключительную роль в нашей жизни, была женщиной с теми же достоинствами и недостатками, что и у других. Я помню, господин согласился с этими словами, – «… но все дело в том, – прибавил он, – что не каждой женщиной можно и стоит занимать внимание, не каждая умеет, даже при наличии любви к ней, надолго задержать его. Конечно, в рассказе Джима легенда о девушке, женщине, но так и должно быть, и все дело в прочности, в продолжительности такой легенды. Я не могу представить себе ничего подобного с твоей знакомой по Остенде. Понимаешь, мне нечего сказать. Да, признаюсь, я ошибся. В ее начальном внимании и нежности мне показалось, что нам с ней никогда не будет скучно. Трех месяцев было вполне достаточно, чтобы уйти и не желать возвращаться. Может быть, я не понял, не подошел, не отнесся к ней, как нужно, но, нет, я думал тогда, что она станет госпожою Джима, а получилось… – прошло меньше года, и у меня меньше и беднее воспоминания, чем о том, что было пятнадцать лет назад. Впечатление о внешней красоте и скуке, которая охватила меня в конце нашей близости, вот все, что у меня осталось. Или, если хочешь, осталось еще ощущение от очень небольшого ума, но зато большой хитрости и пошлости. Любовь, говорят, сильнее смерти, но она, право, слабее пошлых выходок. Легенды, как видишь, в данном случае не может создаться. Из ничего, при всем желании, ничего нельзя сделать».

Я наблюдаю теперь госпожу, присматриваюсь к ее движениям, улыбкам, прислушиваюсь к звуку ее голоса, стараюсь понять, как и чем она живет, и, проникая через прошлые воспоминания господина в ее юность, я за ее кажущейся простотой и внешней непримечательностью все яснее вижу и только теперь начинаю вполне охватывать то горестное и счастливое чувство, около которого я жил. Холодок и недоверие, которое я заметил при первой встрече с госпожой, говорят мне теперь не о холодном и еще более не о пустом, а об опустошенном человеческом сердце. Я едва ли сумею объяснить, как и в чем именно, но с каждым новым приближением мне открывается, что внешне блестящая жизнь госпожи совсем не то, что ее могло бы удовлетворить и заполнить. Я часто вижу за ее сдержанностью и строгостью к своим чувствам что-то очень слабое и жалкое, как в птице с перебитыми крыльями, что-то очень по-женски несчастливое. Оно кроется за всеми обычными и такими легкоуспешными у госпожи делами, но из-за них-то вот чаще всего и прорываются попытки найти помощь даже в таких вещах, как слова из книги моего предшественника и обращение со мной.

Я думаю так потому, что вот уже много раз, когда мы остаемся вдвоем и иногда долго смотрим друг другу в глаза, стараясь прочитать один в другом важный для нас и последний ответ, я вижу, с какой надеждой и боязнью обмануться и здесь она хочет увидеть во мне что-то и поверить этому. В эти минуты мне становится тяжело и, вместе, радостно. Тяжело оттого, что я начинаю понимать, как ее слишком горькое, слишком во всем разуверившееся сознание не позволяет ей этого сделать. Я смотрю на нее, на это бывшее полудетское видение господина, на эту совсем недетскую и нерешенную задачу его жизни, и мне радостно вспомнить и перенестись в наши далекие ночи, их тишину, напряжение, музыку. Те ночи были навеяны недаром. Если теперь, после всех этих лет, когда накопилось так много разочарований и усталости, моя госпожа все еще такая, то что же было в ней – девушке той поры, когда оне в их первом цветении так щедро оделяют своей прелестью каждого, кто к ним, хотя бы на время, приближается?

Кроме этих чувств, я испытываю и другое: госпожа больше и сильнее господина, и только около нее, около такой, как она, могло быть его спасение. Посторонний шум не заглушил в ней, даже усталой и разуверившейся, того, что в ней когда-то было.

Я не знаю, что она писала в том возвратившемся письме. Опоздало ли оно принести им обоим счастье или было чем-нибудь другим. Мне кажется иногда, что если бы их встреча осуществилась, счастливая растерянность первых минут не тотчас же сменилась бы тем, что им обоим было нужно. То, как она бережет его книги, дневники, как внимательно слушает рассказы друга, как нежно относится ко мне, – только условия, при которых могла бы, может быть, разрешиться задача, но еще не само разрешение, не ответ. Только постепенно, так же постепенно и медленно, как раскрываются теперь перед госпожою те подробности, около которых прошла первая половина моей жизни, могло бы исчезнуть ее недоверие и одиночество. Вероятно, так случилось бы, потому что нужные ей книги, дневники, воспоминания друга о том, в чем участвовал и я, да и я теперешний, но ведь все тот же Джим, разве не он сам, господин? Но, вероятно, все это разрешается непросто, нелегко и нескоро.

Недавно ночью, проснувшись, я увидел госпожу плачущей. Я помню, как вздрагивало ее обнажившееся из-под одеяла плечо, с какою болью и примиренной безысходностью она вздохнула. Казалось бы, из-за чего? Той ночью, вернувшись из театра, она привезла с собою особенно много цветов и, несмотря на усталость за день, была блистательной, праздничной и точно одержавшей победу. Я узнал потом, что это был вечер одного из самых больших ее успехов. О чем же слезы, хотя бы и единственные, в моей всегда строгой к своим нервам госпоже? Или успех, внешнее убранство, благополучие и нарядность – не все? Или все это так мало стоит, так не нужно и беззащитно, если нет еще чего-то, может быть, незаметного для посторонних и такого необходимо главного, часто трудного, а иногда и совсем невозможного для себя?

66.

Был один из немногих дней, которые госпожа с утра до вечера провела со мной. Ей нездоровилось, и я, признаюсь, порадовался и этому. Она так редко может отдавать мне свое время. И еще – я заметил это давно – в нездоровье, в недомогании люди ближе, может быть, больнее, но искреннее подходят к их внутренней жизни, вероятно, тогда больше времени остаться наедине с собою и увидеть самое главное из того, как сложилось и в чем проходят дни. Закутавшись в теплую шаль, в начинающихся декабрьских сумерках госпожа сидела у окна и перелистывала давно прочитанный ею дневник господина. Я видел, как она то улыбалась, как улыбаются детям, то сосредоточенно и с недоумением сдвигала брови. Она остановилась на двух страницах, перечитала их несколько раз, потом поднялась с кресла и достала с полки книгу моего предшественника. Она долго перелистывала ее, отыскивала нужный ей отрывок и наконец нашла, стала сравнивать написанное в дневнике и в книге. Все внимательнее и строже делалось ее лицо, казалось, что она была недовольна. Она задумалась. Потом она точно вспомнила о чем-то, заглянула еще раз в раскрытые страницы и уже не могла больше не верить. Строгость исчезла, и счастливая улыбка говорила о почти совсем ушедшем последнем оставшемся сомнении.

– Так все это – правда, Джим? Я так была вам нужна? Вы так меня ждали? – говорила она мне, когда я подошел к ней, положил голову на ее руки, обессиленно упавшие вместе с книгой и дневником на колени. Она склонилась ко мне, смотрела мне в глаза и выговаривала мое имя все нежнее.

– Джим! Мой Джим! Значит – правда? все это – было? могло существовать? Ты не выдумал ничего, а рассказал только правду в твоей книге?

– Что же делать, Джим? – сказала она потом, поднявшись и вздохнув. – Так тоже было нужно. Я не могла тогда быть другою и не виновата перед вами.

За окном темнело. Мы долго сидели не шевелясь и думали об одном и том же.

Да! Вероятно, так нужно. Ей нужно было пережить ее прошлое, чтобы теперь приблизиться, понять и нуждаться в нас. Она, конечно, поняла, почему поиски шли столь необычным путем. Для нее, как и для господина, встреча оказалась нужна и возможна только во мне, Джиме. Так же, как господин, лишь после того, как он написал книгу моего предшественника, понял, чем была и осталась для него его первая подруга, так теперь и она на тех же страницах находит для себя то нужное, чего у нее нет и не было.

Так вот, необычно и странно, едва коснувшись, навсегда переплелись их жизни: она принесла ему все лучшее, что в ней было, заставила его поверить в это, и, отвернувшись от этого сама, уйдя в совсем другое, она только теперь, по своим же следам, которые мы сохранили, к себе и к нам возвращается. Но, должно быть, и в самом деле в поисках счастья «есть два пути… иным нужен более трудный и продолжительный». Нужно обмануться в одном, чтобы желать уйти от него, нужно перестать верить другому, чтобы погибнуть. Госпожа и господин прошли различные пути, но теперь-то видно, что они шли к одному.

Мы провели тот вечер в грустной тишине, и когда госпожа гладила мою голову, точно так же, как это делал господин, мне думалось, что вот лишь так, через меня, через ласку, мне, им было суждено встретиться во второй раз и до конца понять друг друга. Их два мира, совершенно одинаковые, шли, как рельсы, и, как рельсы, без нарушения правильности, может быть, без катастрофы, слиться или хотя бы немного сблизиться здесь, на земле, – не могли. Они оба были лишь путем, по которому прошло то, что пройти не смогло бы, если бы одного из них не было. И, может быть, эта возможность значительнее, чем то, что они могли или не могли быть вместе. Значительна возможность такой простой и необыкновенной сказки, как бы эта сказка ни была тяжела и печальна. Сказки веселые и легкие можно принимать только в детстве. Теперь таким сказкам мы все равно не поверим. И тем ценнее, что, давно выйдя из детства, давно многое потеряв и отлично зная, что вокруг все – так обыденно, скучно, почти все – нехорошо, мы иногда за всеми нашими делами и заботами наталкиваемся в себе или других на пренебреженное сердце, которое творит вопреки всему часто самое неуместное, противоречивое, невозможное, но всегда и в самом деле сказочное.

67.

Сегодня солнце, а мне холодно – моя старая кровь не греет. Утром, после того как госпожа уехала в Париж, я долго еще дремал на ковре около ее постели. Мне дремлется теперь всегда и почти всегда спится очень плохо. Часто далее днем я неожиданно для себя засыпаю и вижу сны. В этих снах – господин, моя первая подруга, все та же, все такая же, которую нельзя рассказать до конца, но которую я особенно хорошо чувствую теперь, когда среди ненастной парижской зимы около меня вдруг падает солнечное пятно. Его свет и теплота напоминают мне свет и теплоту Люль. Мне кажется тогда, что она опять рядом со мною… По-зимнему едва греющий, одинокий и сиротливый луч помогает мне глубже погрузиться в воспоминания и как будто бы заново освещает какую-нибудь полузабытую подробность в той или иной картине.

Как всегда, госпожи сейчас нет дома. Чтобы не очень тосковать, я брожу по нашим комнатам. Их тоже, как в доме господина, четыре, и мне тоже лучше всего в той, где живет она. Мебель, очень напоминающая нашу прошлую вторую комнату, безделушки на камине и туалетном столике, оставленные в кресле шаль, книга или рукоделье и постоянная, ничем не нарушаемая тишина оживляют иногда очень сильно мое одиночество и связывают его с тишиной комнат господина. Я знаю, что ждать нечего, нельзя, но мне больше, чем прежде, кажется, что эта теперешняя тишина полна неоконченностью, ожиданием, приготовлена для встречи. В той тишине была намеренность, в этой все складывается само собою. Так, печально и счастливо, разорванная цепь моих дней соединена вновь.

Иногда я подхожу к окну, заглядываю на улицу. Там та же торопливая жизнь. Я смотрю на прохожих, и, кто знает, сколько, может быть, в каждом из них разорванных, но несоединенных снова дней. Чем больше я живу, тем больше вижу запутанного, неразрешимого и невеселого. Редко-редко кто проходит свой путь благополучно, умеет не натыкаться на препятствия. Как хорошо, но и как тяжело жить на земле.

Сегодня ранним утром, когда я смотрел на спящую госпожу, мне очень хотелось, чтобы она увидела во сне что-нибудь по-настоящему радостное для нее, от чего ей и наяву стало бы легче и веселее. У меня такие сны бывают – ко мне приходит Люль, ласковая, нежная, посмеивающаяся над моими слабостями, и у меня надолго остается хорошее чувство от ее напомнившей о себе свежести.

Должно быть, земное счастье раздроблено и его никогда нельзя собрать воедино. Всегда недостает какой-нибудь части, или за одну нужно отдать другую. Как драгоценные алмазы, как следы упавшей с неба и разбившейся прекрасной звезды, счастье возможно на земле только в том или ином из его осколков.

Как-то недавно я стоял у ворот нашего дома, вспоминал, глядя на улицу, прогулки с Люль и почувствовал, что теперь, если бы даже Люль была жива, мне едва ли хотелось бы вновь вмешиваться в парижскую жизнь, которая меня захватывала. Я теперь устал и состарился еще сильнее. Мне скучно смотреть на толпу. Я вижу в ней, в ее оживлении жалкую попытку искусственного возбуждения, обмана и желания, чтобы как-нибудь, во что бы то ни стало, но не показать неблагополучия многих из нее. Я наблюдал за выражением лиц, улыбками, и как невеселы они были, когда они переставали быть масками, когда можно было не притворяться. Меня удивляла раньше, но не удивляет теперь очень обычная парижская картинка: небольшая толпа, слушающая очень плохие и глупые песенки, которые исполняются еще более плохими певцами и музыкантами. Как много нужно потерять, не знать и не иметь ничего хорошего, чтобы принимать такие забаву и облегчение. Несвязанная ничем, кроме, может быть, неосознанной тяжести и пустоты, эта бедная толпа подбирала грязные крошки и ненадолго, но была сыта ими.

Я не разлюбил Париж, этого, мне кажется, не может случиться ни с кем. В нем живет госпожа, он, требовательный и щедрый, помогает ей в ее работе. Я помню, как часто господин в своем прошлом нескучном одиночестве жалел о том, что именно в Париже с ним не было его первой подруги. Нет! Я говорю не об этом. Мне трудно быть теперь участником парижского шума и торопливости. Но нужно ли мне их желать? Я каждую ночь вижу госпожу. Я устал, но мне неплохо и нескучно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю