Текст книги "Свидание Джима"
Автор книги: Виктор Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
6.
В первый раз я увидел Люль на закате солнца. Было начало лета. Только что прошел дождь. Улица, на которую я тогда выбежал, была вся розовая. Воздух был влажный и чистый. Блестела зелень каштанов. По мокрому асфальту, шурша шинами, подъехал к дому напротив нас спортивный голубой автомобиль. За рулем сидела молодая, очень красивая женщина. Она легко и упруго соскочила на тротуар. Вслед за нею выпрыгнула белая борзая. Я не знаю, как назвать то, что тогда произошло во мне. Я тотчас же весь без остатка и навсегда, почти бессознательно и ни с чем не считаясь, потянулся к тому, что шло на другой стороне, немного склонив голову и легко переставлял лапки. Едва закрылась их калитка, я перелетел дорогу и увидел следы. В воздухе еще пахло духами той женщины и пахло… Ах, Люль, Люль!… Разве это возможно, что тебя больше нет, что большой тяжелый автомобиль раздавил тебя на парижской улице?… Я смотрел на землю, по которой она только что прошла, ходил около калитки и, не сдержавшись, толкнул ее лапой. Калитка была слишком тяжелой или запертой…
– Это вы? Наш необщительный, как и ваш господин, незнакомец? Вы немного рассеянны… – услышал я из-за калитки. Так заговорила Люль, так началось наше знакомство. Она сказала мне, чтобы я обежал квартал и ждал ее у каменного забора. Я быстро нашел тот забор, но был в недоумении. Забор был очень высокий, и не было ни ворот, ни калитки. Я стоял, не понимая, как я мог ошибиться и прийти не туда, куда следовало… Над забором взвилось белое, и, поджав ноги, рядом со мной упала Люль. «Вот и я», – сказала она, смеясь и переводя дыхание. Вероятно, у меня был очень смешной вид. Продолжая смеяться, Люль спросила: «Вам понравился мой прыжок?» От неожиданности, восхищения и от чего-то еще, что сбило мои чувства и мысли в радостный сияющий ком, я ответил совсем не так, как хотел и как было нужно: «Но с той стороны забора земля выше, чем здесь? Там есть что-нибудь?…» – «Там была теннисная площадка, – разгон больше чем достаточный», – ответила Люль и заговорила о другом… Вечерело, Люль улыбалась и внимательно слушала тот, конечно, вздор, который я говорил тогда. «Я должна возвращаться домой, да и вам пора к вашему господину», – сказала она наконец. «Но я хочу с вами встречаться. Вы очень смешной. Не сердитесь – так лучше, чем многое другое. Когда-нибудь, когда вы подольше поживете с нами, познакомитесь, вы это хорошо поймете. А пока – не стойте на дороге». И Люль так же, как появилась, так же и исчезла за высоким каменным забором.
7.
Такой была наша первая встреча. Люль исчезла, не назначив мне следующего свидания. Прошло немало дней прежде, чем я ее увидел вновь. Я выходил много раз на улицу, ходил около калитки, подолгу сидел, глядя на каменный забор. Не было ни Люль, ни голубого автомобиля. В этих неопределенных и тоскливых ожиданиях начались мои знакомства. До тех пор я не знал никого, отчего Люль и назвала меня необщительным. Первым был Рип.
Я возвращался с моих безрезультатных поисков. На душе была пустота, во всем недоставало Люль. Явившись мне всего один раз, она во всем сделалась необходимой.
– Эй! Послушайте! Вы! Сосед! – крикнул кто-то мне из подворотни. – Все Люль ищете? Плюньте на это дело: Люль увезли. Да и не стоит ею заниматься, все равно она не захочет знакомиться с вами. Люль горда, едва разговаривает с нами, и вы – бросьте дурака валять.
Я не ответил, но Рип продолжал.
– Ну, что вы в самом деле? Люль да Люль! Можно ли ходить курицей из-за этого? Верьте дружескому слову – плюньте. Здесь есть лучше, чем она. Фоллет знаете? – моя прошлая слабость. Теперь у меня Мирза. Всегда с одной – тоска. Но не хочу лгать: Фоллет – то, что надо: и формы, и характер восприимчивый. А Люль?… Худа, холодна, с ней скучно: скажи, не сделай ничего лишнего. Плюньте. И потом, повторяю, Люль увезли, может быть, навсегда. Завтра, когда я не буду под замком, я вас познакомлю с нашей компанией. Будет весело, о Люль и не вспомните. Увидите сами…
Люль не было, я не знал, вернется ли она, у меня все тоскливее становилось на душе, и было слишком мало воспоминаний, чтобы оставаться всегда одиноким, я выходил все чаще, и очень скоро у меня завязалось обширное знакомство. Много вкусов, характеров, манер думать и держаться прошло предо мною в те три месяца. Но я ни разу и ни в одной из моих знакомых не почувствовал того, что безошибочно узнал и чему без колебания поверил в мелькнувшей тогда всего один раз и навсегда оставшейся светлым видением – Люль.
8.
Все это было давно, все прошло, кончилось. Нет больше Люль, я не знаю, живы ли мои знакомые той или иной поры. Теперь тишина и одиночество. Все давно утряслось, переболело, волноваться больше не о чем и незачем. Пришло время неторопливых оценок. Я перебираю в памяти всех, кого я знал, и останавливаюсь невольно над одной Люль, но не потому, что она была моей подругой. Мне кажется теперь, что, если бы я не любил ее, я все-таки не смог бы и в то время как-то по-особенному ее не заметить и не выделить в очень немногочисленный круг. Я не хочу отмечать ее ум или красоту. Говорить о таких вещах в наших молодых подругах стоит вообще только тогда, когда они, эти подруги, не оставили нам иных воспоминаний. Люль не принадлежала к числу их и еще больше не была тем, что мы находим без радости и без сожаления теряем. С самой первой поры нашего взаимного сближения, узнавания и открывания она заставила меня прислушиваться к ней и никогда не потерять любопытства. В ней все было внешне просто и все было свое. Остальные, почти без исключения, принадлежали к большинству, которое было избито, серийно, серо. Публика бесцеремонная, с дешевыми, обленившимися душами, самодовольная, скучная и неумная, для которой все очень просто, понятно и легко. Ни от кого, кроме Люль, на меня не веяло свежестью, вспоминающейся мне теперь лучше всего в ранних летних утрах и только что сорванных цветах, ни с кем я не бывал в иные минуты в такой же тихой торжественности, какая таится в черных усыпанных звездами ночах, – которые так любила Люль, – ни в ком я не чувствовал той беспрестанной внутренней работы, которая не позволяет скучать, ощущать бедность в душевном хозяйстве и от которой даже повседневные, часто совершенно незначительные, мелочи становятся дорогими безделушками. Капризы Люль, ее насмешливость, которых не могло не быть, потому что Люль не могла не выбирать и не высмеивать смешное, меня не оттолкнули. За этими капризами и насмешками было то, к чему я часто шел под защиту.
Теперь мне многое безразлично, а было время, и я был злым и непримиримым. И когда я, злой и одинокий в своей правде, приходил к Люль и, отвечая на ее заботливые расспросы о причине моей злости, рассказывал ей все то, что меня угнетало, – как просто и хорошо умела она успокаивать, примирять, или нет: она учила меня быть добрым и терпимым. Я не знаю, может быть, разгадка той тишины и счастья, которые тогда спускались на меня, заключались в интонациях ее голоса, в том, что именно в ней одной, Люль, я мог найти. Я не помню слов, которые она мне тогда говорила, и не в словах, конечно, здесь дело, – едва ли ими можно было утешиться. Важно было другое: она дарила меня сознанием, что я не одинок, что у меня действительно есть подруга-союзник во всем, есть она, та, такая, для которой на многое стоит согласиться. Так было всегда, даже в то время, когда она уходила, отдалялась от меня. Об этом после, а сейчас о второй встрече с нею.
9.
Я говорил, что прошло много дней, прежде чем я ее увидел вновь. Ко времени нашей второй встречи мне успели наскучить все, с кем меня познакомил Рип. Я старался меньше выходить на улицу, но тоска ли по Люль, молодая ли и нетерпеливая кровь были сильнее меня. Они заставляли меня общаться, искать и желать заполнить то бездонное, что открылось во мне с тех пор, как я увидел Люль.
Стояли жаркие и тихие осенние дни. Два моих знакомых и я лежали на берегу реки, под широко и низко раскинувшимся деревом. Около воды сидел старик с удочками. Один из моих знакомых спал, другой лениво грыз склонившуюся до земли ветку. Так, каждый занятый по-своему, мы провели много времени. Мимо пронесся велосипедист. Оставив ветку, мой знакомый лаем разбудил спавшего и привел в ярость старика. Тот долго бранил нас, что мы нарушаем необходимую для него тишину, и своим криком нарушал ее еще больше. Мои знакомые погнались за велосипедом, и эта погоня была настолько бессмысленной, что совсем не соблазнила меня. Я даже обрадовался, что остался один и, поднявшись на дорогу, направился в другую сторону. Но мои знакомые скоро меня догнали и были в восторге от пережитого приключения. У меня была тоска, они мне надоели, и я молчал. Вероятно, это казалось оскорбительным. Один из них не выдержал и сказал другому:
– Джим, конечно, равнодушен к тому, что всех занимает. Не понимаю, какой смысл лишать себя удовольствия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы он вообще мог на кого-нибудь броситься.
Мне захотелось попробовать мои клыки, но, к счастью, я сдержался. Произошла бы основательная потасовка, а всего через две минуты… Я сдержался и ответил вопросом:
– Чем вам помешал велосипед?
– Он не помешал. Но разве не удовольствие погнаться, напугать?
– Не понимаю…
– Вы не спортивны.
– Пугать велосипедистов – спорт?
– Вы отсталый. Современность требует…
Он не договорил. Из-за поворота показался автомобиль. Он был запылен, и я не успел рассмотреть его окраску. Я заметил лишь блестевшие на солнце фонари и металлическую полоску перед колесами. Мы отбежали в сторону. Моих спутников опять захватил «спортивный» припадок, а я, я стоял и не знал, что делать: бежать ли куда, кинуться ли тут же под колеса. Из автомобиля молча, внимательно и чуть прищурясь на меня смотрела Люль.
10.
Мои спутники погнались за автомобилем, я, сокращая все дороги, помчался домой. Да! Сомнений не было – голубой автомобиль, запыленный и грязный, стоял у ворот их дома. Я не знал, что делать. Ждать долго я не мог. Вскоре должен был проснуться господин, и мое место было возле него. Я не увидел тогда Люль и не мог объяснить ей ничего. Радуясь, что Люль вернулась, боясь, что она не захочет даже говорить со мною, увидев меня в компании, в которой я был, как провел я весь этот день и спал ли я в следующую ночь, или и днем, и ночью был как во сне, я не помню. Да, конечно, я спал, но почему-то не на обычном месте, под столом, около ног господина, а на террасе. Во всяком случае, там я проснулся. Я припоминаю, кажется, все было так: когда на другой день солнце поднялось совсем высоко, я еще раз выбежал на улицу. Был ранний час, и в доме, где жила Люль, жизнь еще не начиналась. Вернувшись, я сел на террасе. Осеннее солнце пригревало ласково и печально. Я лег, положил голову на лапы, закрыл глаза. «Люль здесь, вернулась…» – счастливо дрожало и замирало во мне, а ее презрительно прищуренные глаза, которые я вижу и сейчас, заставляли меня в то утро чувствовать себя без вины, но определенно виноватым и ждать наказания.
11.
– … безобразничать на большой дороге, водить дружбу с хулиганами… и это после воспитания у мосье Манье и во время службы господину?… Чтобы этого больше не было! Джим! Слышите?… Я не хочу вас таким.
Как я мог не услышать, не почувствовать сквозь сон, что Люль пришла, поднялась на террасу. Я вскочил, и это оно, счастье, свалившееся на меня такой огромной лавиной, это оно сделало так, что я не мог владеть чувством, которое тогда меня охватило. Волен ли я был в те минуты в своих словах, движениях? То, что тогда происходило со мной, было больше всего этого.
– …ну, конечно, конечно, я не сержусь, конечно, – мир и дружба – вы видите, я пришла первая…
Я помню мягкое сопротивление Люль, помню, как она, смеясь, отстраняла меня, отворачивалась, приказывала вести себя как следует. Но и она была взволнована. Она говорила:
– …я почувствовала здесь ошибку и свою вину. Я верю вам и себе. Мы должны быть вместе. Мой план такой…
С предусмотрительной заботливостью Люль распределила время наших встреч.
Когда из комнаты послышался кашель проснувшегося господина, Люль убежала, не позволив мне пренебречь исполнением моего долга. Не знаю, как выразить все, что творилось у меня на душе, я бросился в комнату, без разрешения прыгнул на диван и, опершись лапами о плечи одевавшегося господина, лизнул его щеку и нос так, как не лизал никогда. Я получил выговор, но это не показалось мне большой бедой.
Начались счастливейшие дни в моей жизни.
12.
Вероятно, и мне не удастся избежать слащавости в описании далеких дней моего счастья. Но у меня есть сомнительное утешение. В моем прошлом не все было сладко.
Я не помню, где и когда я слышал: «О несчастьях тяжело вспоминать, но они помнятся лучше, чем что-нибудь счастливое». И в самом деле, какими словами можно передать то, что мы испытываем, когда рядом с нами бьется милое нам сердце, и бьется, и стучит оно в нашу жизнь, и чем сильнее этот стук, тем счастья больше. Отдельные слова Люль, обращения ко мне, ее гримаски, намеренно-преувеличенный и комично-сокрушенный вздох над какой-нибудь моей, чаще всего вымышленной, оплошностью, взгляд ласково-сердитый, внимательный и, иногда, насмешливо-лукавый, но в котором всегда, в самые заразительно-веселые минуты, была точно какая-то печаль, как след или предчувствие чего-то бесконечно-грустного, то или другое ее легкое и изящное движение, и нежность, все обвевающая нежность, – вот на что я мог бы указать, привести несколько примеров в каждом случае, отлично зная, что это никому ничего не скажет. Так, вероятно, нужно, что мы не умеем объяснить этот посылаемый иногда судьбой подарок, который выцветает в наши будни и который мы принимаем и бережем, как редкий отдых и самое высокое наслаждение, как залог того, что и здесь, на земле, с нами может быть хорошее.
Я говорил, что я был злой, а Люль добрая. Мнение наших знакомых было иное, но оно едва ли было правильным. Они не знали и не любили Люль, – а что можно знать без любви? Это были большей частью ее сверстницы, более милостивые ко мне, чем к Люль, с которыми она сама, к моему большому удовольствию, никогда не переходила черту спокойных, добрых, но ничем не обязывающих отношений. Дружна она не могла и не хотела быть ни с кем. Такие вещи не прощаются, и мне, за мое невнимание и нежелание бывать с кем-нибудь, кроме Люль, приходилось не раз выслушивать, что я слишком переоценил свою подругу и когда-нибудь за это буду наказан. Я наказан, Люль у меня отнята, и все осталось, как было. Люль была добра и справедлива по-настоящему, и за ее внешним холодком билось нехолодное сердце. Она не терпела притворно-глубоких переживаний, но подлинная радость или горе вызывали в ней сочувствие и понимание, какие не часто встречаются. Не дружа ни с кем из подруг, она ни одной из них не сторонилась и требовала того же от меня. Я повиновался ее желаниям, но из этого выходило мало хорошего. Правда, Люль бывала довольна мною, когда нам приходилось встречаться с той же Фолетт или Мирзой, но как только мы оставались вдвоем, я немедленно переходил в лучшее состояние, чем вызывал новые упреки:
– Джим! Ты не умеешь жить и никогда не будешь счастливым. Пока мы вместе – все хорошо: у нас будет неплохо и нескучно. Но кто знает, что впереди? Ты должен быть готовым к компромиссу. Пожалуйста, не спорь. Я знаю, что ты идешь на него уже и теперь, но ведь я вижу: ты делаешь это только для меня. Мы воспитаны и обязаны быть неискренними, а ты злишься и еле сдерживаешься. Так нельзя, ты очень трудный.
Люль была права. Ей часто бывало нелегко со мной. Я избалован, конечно, и это она, Люль, избаловала меня, она сделала так, что всякая фальшь, поза, разговоры о неудовлетворенности, мечты о «красивой» жизни, мелодраматичность, отсутствие такта и чувства меры вызывали во мне отвращение. Люль это понимала, но понимала и то, что встречи с такими вещами неизбежны, и поэтому хотела научить меня снисходительности и терпению. Так было по отношению к другим, но к себе самой и ко мне Люль всегда оставалась очень требовательной.
И вот такая-то, вся нежная и строгая, она была со мной. Любила ли она меня? Не знаю. Что говорили, обещали, что как будто бы уже признавали ее ничем не вынужденные слова: «У нас будет неплохо и нескучно»?
Люль! Почему без тебя я доживаю свои дни? Почему так страшно все кончилось? Ты хотела быть со мной? У нас было бы «неплохо и нескучно»? У «нас»? Не знаю, не знаю…
13.
Как-то в зимнюю ночь я неожиданно проснулся и почувствовал, что выспался и спать больше не буду. Был я тогда молод, здоров, было просто и спокойно на душе. Рядом со мной были ноги господина, и я знал, что близко, за надежным каменным забором, спит Люль.
В комнате было тепло, ночь проходила, как обычно.
Я думал о том, как счастливо сложилась моя жизнь. Люль и господин дополняли друг друга, объясняли, помогали понимать одного через другого. Живя у кого-нибудь не такого, каким был господин, я не сумел бы, не научился ценить прелесть моей подруги, а встретив на своем пути не Люль, не такую, как она, едва ли бы понял наши ночи и одиночество. И откуда-то, я не знаю и сейчас, как могло мне это представиться в то блаженное для меня время – откуда-то явилась мысль: а что, если я их потеряю, и ее, и его. Мне стало так страшно, что я вскочил и уткнулся в колени господина. Он наклонился ко мне:
– Что такое, Джим? Отчего ты не спишь? Все в порядке, спи спокойно. Ты увидишь во сне ее, твою подругу. – Он улыбнулся. – Это правда, Джим, ночью, когда темно и никого нет, лучше всего спать и видеть во сне ее.
Он гладил и успокаивал меня, говорил как будто бы со мной, а на самом деле, это был разговор опять с самим собою. Я смотрел ему в глаза и видел, как невесело жил он, только ночью, в тишине и одиночестве, бывая в напряженной и странной близости к той, которую искал мой предшественник. Да, конечно, лишь с такой, как Люль, можно было жить той жизнью, и лишь такая жизнь открывала и обогащала ценностями, заключавшимися в наших подругах. Хорошо ли это, правильно ли, счастье это или несчастье – так любить, так помнить, я не знаю. В такой любви и памяти много печали, многое слишком хрупко и призрачно, но оно незаменимо, в нем единственный выход, единственное спасение, та вторая жизнь, без которой первая ничего не стоит. Что значат все трудности, сопровождающая их иногда боль, если есть то, на чем все можно удержать, не разменять себя, не разувериться и, как в Люль, после ее ужасной и бессмысленной гибели, жить лучами и теплом того волшебного света, который она зажгла во мне?
Сейчас, когда я вспоминаю прошедшее, сравниваю свое чувство с чувствами других, я – повторяю это снова – не вижу ничего исключительного ни в Люль, ни тем более в моем отношении к ней. Так же приближаясь ко второй жизни, так же познавая ее, переживали это и другие, те, кому суждено было это переживать. Больше или меньше напора, такое или иное восприятие – вот все различие. Как правда, любовь – одна, и только такая. Но есть еще одна правда, тоже для всех одинаковая – ее не выдержала Люль. Я расскажу об этом в свое время, а сейчас еще о далеких счастливых днях и о ней, капризнице и неженке.
14.
Мы были в парке, все шло, как в другие дни, и только Люль захандрила и раскапризничалась почти с самого начала той встречи. Случалось и раньше, что Люль ни с того ни с сего объявляла мне, что я ее совершенно не люблю, что она мне надоела и что я только из непонятного упрямства бываю с ней, а не с другой. Это нелепое предположение меня всегда очень смешило, но, в конце концов, смеялась Люль, потому что мне все-таки приходилось в чем-то оправдываться, что было, конечно, очень смешно и что излечивало Люль от ее хандры. В тот день попытка посмеяться надо мною обернулась для Люль неожиданным образом. У меня была тоска, чувство, которое я узнал, кажется, раньше всего в жизни. Спасением от него была одна Люль, ощущение ее близости. Мы шли тогда молча, и Люль заговорила первая:
– Что же мы молчим? Ты очень невеселый сегодня.
Я не знал, что ответить.
– Тебе скучно со мною. Тебе никто не нравится, разонравилась и я.
Понимая всю несерьезность этих слов, я решил в тот раз выслушать до конца и не прерывал потока придуманно жалких выражений. Люль не унималась.
– Я думала: правда, Джим любит меня так, как я хочу, поверила… – и, деланно-горько усмехнувшись, добавила: – А Джим такой же, как и все.
– Ты ошиблась, Люль. Джим хуже всех, – в тон ей ответил я, – но не горюй, тебя всегда утешит кто-нибудь другой.
– И правда. А ты будешь с Фоллет, я никогда не верила, что она тебе не нравится.
Эта допущенная нами глупая болтовня кончилась бы, без сомнения, как и все предыдущие в таком роде, и, в конце концов, Люль опять заставила бы меня оправдываться в грехах, которые я не собирался совершать, если бы в ту минуту к нам не подошли Фоллет и ее новый друг, один из тех, кого Люль особенно не терпела. Вслед за едва заметной и, вероятно, непроизвольной гримасой что-то, как озорство, блеснуло в ней.
– Вот, кстати, – весело обратилась она к подруге, – Джим по тебе страшно соскучился, поговори с ним. Мы не будем им мешать, не правда ли? – и она ушла со спутником Фоллет.
Меня нисколько не рассердил этот поступок Люль, но я решительно не знал, чем занимать мою неожиданную собеседницу, и поэтому не я, а Фоллет, несколько удивленная всем происшедшим, первая завела разговор. Тема была старая.
– Джим! Вы, может быть, все еще считаете нас улицей, но ведь и улица… – и тянулась старая неправда о неудовлетворенности и пустоте. К ней, может быть, стоило бы прислушаться, если бы я слишком хорошо не знал, что это только слова, тема для разговора, что той же Фоллет никто не мешает уйти от неудовлетворявшей ее жизни в другую, более интересную, и если бы я уже в то время не видел, как улица, даже в страдании, остается верной самой себе. Вернувшаяся очень скоро Люль прервала, к счастью, эти излияния. Мы снова остались с ней вдвоем, и она заговорила сердито и, на этот раз, с непритворной жалобой:
– Ты не имел права отпускать меня с такими. Я не обязана выслушивать то, чем восхищается Фоллет. «Вы изумительная, чуткая», «обожаю» – скажите, пожалуйста… – какая честь… Какой он дурак, или за каких дур считает нас. Быть с такими… Джим! ты понимаешь, какая это мерзость, как неприятно, нехорошо… – еще немного бы, и со слезами на глазах, – жаловалась мне чуть уколовшаяся, но уже оскорбленная в своей нежности, сама вся – нежность – Люль.