Текст книги "Ночь на площади искусств"
Автор книги: Виктор Шепило
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Жизнь Александра
А ведь когда-то у Ткаллера была прекрасная пора. Жил он мальчишкой на окраине этого городка, купался в речке, ел сочные крупные абрикосы и ловил с сестрой на теплых камнях ящериц.
Когда Александр подрос, его отдали в общую школу, а также в музыкальный класс, где он начал учиться игре на гобое. Ему нравилось играть на гобое. Даже простая гамма звучала, как нежнейшая пастораль. Занимался он подолгу и с удовольствием. Окончив классы, Александр уехал в столицу и поступил в консерваторию. В годы учения Ткаллер играл партию второго, а затем и первого гобоя в симфоническом оркестре. Гобой Ткаллера отличался мягким, приятным звуком, мастерством фразировки и особенно, что очень важно, чистотой тона. Александру нравилось ощущать себя частицей большого слаженного коллектива, нравились кропотливые, долгие репетиции, обсуждения, перекуры в коридорах и, конечно же, концерты. Торжественность их, тишина перед первыми звуками и то, что именно он, первый гобой, дает оркестру настройку – ля первой октавы. Ему интересно было наблюдать со сцены лица слушателей, как они меняются или не меняются. В долгих паузах Ткаллер размышлял, что заставляет в ненастный вечер собираться сто музыкантов – на сцене и тысячу зрителей – в зале. И так на протяжении нескольких столетий. Что за явление? Что за магическая форма человеческих отношений – музыка? И почему музыка прошлого собирает больше поклонников, чем музыка, рожденная сегодня?
Но вот как-то во время одной из гастрольных поездок Александр простудился, начался бронхит, который затем перешел в хроническое воспаление гортани. Ткаллер лечился, но как только наступали сырость или холод, горло предательски подводило. Играть на духовом инструменте в профессиональном оркестре стало невозможно. С работой гобоиста пришлось расстаться. Это был, пожалуй, по-настоящему первый удар судьбы. Как жить? Чем заниматься? Ткаллер бродил по улицам, не зная, куда себя деть. Ему неинтересно стало жить, и это его пугало. Жизнь ведь – это не только гобой и оркестр. Это он понимал, но он понял и другое – как для него это было много. Без музыки Ткаллер уже не представлял своей жизни.
По натуре он был мягок, добр и общителен. Кроме того, зачастую точно прогнозировал, будут ли иметь успех те или иные пьесы или солисты; на какой публике стоит играть программу, на какой нет. Этот талант был оценен, и ему предложили стать администратором оркестра.
Спустя время Ткаллер освоился с новой должностью, разобрался в новом ремесле, и дела оркестра шли успешно. Ткаллеру удавалось приглашать известных и даже знаменитых солистов, дирижеров. Оркестр гастролировал, порой делал удачные записи, с ним сотрудничали композиторы.
Но с середины восьмидесятых годов дела оркестра пошли хуже. Постепенно стал угасать интерес публики к симфонической и вообще серьезной музыке. В городах закрывались оперные театры, расформировывались симфонические оркестры. Наступала новая музыкальная эпоха – грохота, ломаных ритмов, синтезаторов и диссонансов. Симфонические музыканты оставались без работы. Пришлось переквалифицироваться – кто шел служить в контору, кто шофером такси, кто в галантерейный магазин или лавку мясника.
Когда распустили большой оркестр, Ткаллер начал разъезжать с небольшим струнным оркестром виртуозов, который исполнял лишь произведения популярных старых итальянцев: Вивальди, Тартини, Торелли. Затем он работал с ансамблем, который играл классическую музыку в современных ритмах и джазовой обработке. Затем – с дуэтом пианистов-импровизаторов. Затем к исполнению камерной музыки стали подключать электронику. Публика требовала лишь новинку и сенсацию, на привычное и знакомое раскошеливаться не хотела. Ткаллер изобретал, организовывал новые коллективы, раскручивал рекламу… И вдруг в один ясный апрельский день ему все осточертело. Хватит, сказал он себе. Несколько месяцев он ничего не делал, даже на концерты не ходил. Наступила полоса созерцания и раздумий.
Чтобы не сидеть все время дома, он завел себе собаку, подолгу выгуливал ее, а вечерами играл ей на гобое концерты Гайдна.
Как-то, гуляя с собакой, он познакомился с женщиной по имени Клара Петерс. Побродили по парку. Поговорили о погоде, о собаках, еще о каких-то пустяках. Вскоре совместные прогулки стали регулярными, а беседы более откровенными. Клара полгода тому назад развелась со своим мужем и тоже чувствовала себя одинокой в этом большом мире. Правда, она охотно иронизировала по поводу своего первого замужества. Вообще, она на окружающий мир умела (в отличие от Ткаллера) смотреть с насмешкой и даже легким презрением, чем развлекала Александра, уводила от тяжелых мыслей о бесцельности жизни. Вскоре они стали жить вместе, нужно было зарабатывать на жизнь. Александр решил вернуться к работе импресарио, но работы в столице не нашлось. Тогда Ткаллер с Кларой решили навестить город, близ которого прошло его детство, побродить по знакомым местам, навестить знакомых и родственников, обдумать дальнейшую жизнь.
Родной город не показался Ткаллеру слишком уж тихим и провинциальным. Он ходил по узким улочкам, душным от прогретого камня, но дышалось ему здесь легко и свободно. Ткаллер вспоминал свою юность. За многие годы в городе мало что изменилось. Все та же спокойная, размеренная жизнь, только в ожидании туристов стало больше сувенирных лавок, гостиниц и уличных, как бы средневековых, харчевен. Издавна город славился своей своеобразной кухней: чудесно фаршировались цыплята, в духовках выпекались слоеные пирожки. Вдобавок к огромному выбору вин варилось отличное пиво пяти сортов.
Наискосок от ратуши на центральной площади города стояло особняком здание XVIII столетия – зал для торжественного проведения городских собраний и концертов, ныне закрытый в ожидании ремонта. Муниципальные дебаты никак не могли решить, что делать с обветшалым строением. Реставрировать – да, но для каких нужд? Город переживал не лучшие дни, следовало во что бы то ни стало заманить туристов – только так можно было пополнить оскудевшую казну. Выдвигались предложения оформить в здании ресторан в старинном стиле с роскошным залом и кабинетами или кабаре при казино. Так бы, наверное, и поступили.
Но членами муниципалитета были люди средних и преклонных лет. Они вздыхали при мысли, что грохот, шум, визг и, не дай бог, выстрелы будут раздаваться над центральной площадью, именуемой площадью Искусств. Влиятельным гражданам хотелось, чтобы в старом городе соблюдались традиции вечного спокойствия и уважения к искусству. Вспоминали с гордостью, что здесь гастролировал юный Моцарт, потрясал слушателей в пору своего расцвета Ференц Лист, останавливался и написал несколько стихотворений Генрих Гейне.
Ритм жизни города и теперь больше располагал к почтенному отдыху. Автомобили по площади не ходили – заслуга партии зеленых. Лишь Мэру по особым дням было разрешено подъезжать к муниципалитету в ландо на эллиптических рессорах. Среди почтенных жителей города было немало любителей домашнего музицирования. Все эти люди голосовали за восстановление концертного филармонического зала. Их поддержала партия зеленых. Правда, ее члены были не слишком чувствительны к классическому искусству, считая его ценностью не первозданной, а отфильтрованной гениями прошлых времен. Но из двух зол выбрали меньшее, и почти все единодушно проголосовали за филармонический концертный зал.
Когда решение о реконструкции зала было принято, стали искать того, кто мог бы возглавить эту нелегкую работу. Тут нужен был особый человек. Вспомнили о Ткаллере. Мэр долго приглядывался к бывшему импресарио, наводил справки, советовался со своими заместителями и музыкальными деятелями. Наконец Александр Ткаллер был утвержден директором филармонического зала. Зала «Элизиум», где праведники блаженствуют так, как только им хочется. Что может быть заманчивее?
Явление двух маэстро
У Матвея Кувайцева в его временной мастерской дело уже шло вовсю. Поначалу, конечно, Матвей опечалился, увидев слишком озабоченного и встревоженного Ткаллера. Прежде Матвей знал его другим: приветливым, улыбчивым. А тут пришел замкнутый, зашторенный, словно эти глухие окна. Явно директор не в себе. Очевидно, компьютер вычислил неподходящие или, того хуже, вовсе ничтожные пьесы, которых Ткаллер и названия не пожелал сказать.
Но его дело переплетное. Что положено, то он совершит по совести и по всем правилам, чтоб не стыдно было перед Москвой-матушкой. Когда Кувайцев уезжал из столицы, устроил небольшое застолье, и друзья ему наказывали: «Ну, Матвей Сергеевич, главное, не посрамись. Сработай ювелирно». Теперь что же получается? Он настроился на срочную, важную, незаурядную работу, сколько материалов привез: сафьян, юфть, лайку – все легкие дорогие кожи, приспособления для рельефного тиснения, а ему говорят: просто бархат. Двух цветов. Да это любой мало-мальский местный переплетчик сделает. Зачем его вызывали, тратились? И все-таки самое обидное то, что он даже не знает, ЧТО переплетает. Как работать? Такого никогда не было. И отказаться уже нельзя, и фантазию проявить невозможно. А без фантазии какая работа?
Напевая нечто среднее между «Дубинушкой» и «Катюшей», Матвей взялся готовить закройку бархатных тканей и картонных сторонок. На плитке в клееварке распаривался клей. Шнур Матвей признавал только пеньковый, но на такую «темную музыку» жаль и пеньку было тратить. Достал обычную тесьму с химволокном, принялся сшивать, разговаривая то с самим собой, то со своими старыми приятелями: иголкой, фанерными прокладками, линейками, переплетным ножом. Если иголка неохотно прошивала плотную неподатливую бумагу, называл ее аферисткой, шалопайкой или того хлеще – подлюгой.
Постепенно дурное настроение рассеялось. Матвей задумался, не прекращая работы и пения. Вспомнил лучшие свои творения, которые делал по особым заказам. Матвей реставрировал уникальное «Учение доминиканского монаха Фомы Аквинского», издание Святейшего Синода «Жития святых», трехтомник «Вселенная и человечество» под редакцией Ганса Кремера, а также двадцать томов «Деяний Петра Великого» и многое другое. Вот это были работы – и книги достойные, и спешки никакой.
Тогда его и приметил Ткаллер. Он приехал в Россию изучать акустику концертных залов, попал на ярмарку, где был зал редкой книги, и заинтересовался искусной реставрационной и переплетной работой. Ему представили Кувайцева. Ткаллеру понравилось, что Матвей держался с ним совершенно свободно и с удовольствием рассказывал о своем ремесле. Хорош при этом был его взгляд: с прищуром и своеобразной добродушной и тем не менее хитрой лукавинкой. Подобный прищур, растиражированный сотнями плакатов, сопровождал Ткаллера повсюду в этой стране. Но у Матвея было что-то свое, натуральное. Продолжили беседу уже в буфете, где выпили вечно юной русской водки под тихоокеанскую селедочку.
– Хороший вы народ, иностранцы, – захмелев, сказал Матвей.
– Не такой уж иностранец, – отвечал Ткаллер, поднимая рюмку.
Он поведал Матвею, что живет в небольшом европейском городке, где очень много русских эмигрантов. Притом эмигрантов еще прошлых времен – екатерининских, александровских, николаевских, которые, попав в Европу, по разным причинам не вернулись домой.
Например, его дед, Афанасий Ткалин, жил с братьями в Твери, занимался ткачеством. Братья неожиданно разорились, и младший, Афанасий, взяв свою долю оставшегося капитала, уехал в Европу искать счастья и учиться фотоделу. Там его застала первая мировая. Дед, не желая воевать против своих, изменил фамилию на Ткаллер, перебрался в нейтральную Швейцарию, чтобы переждать грандиозную по тем временам заваруху. Война затянулась. Ткаллер успел жениться. Он еще надеялся после войны вернуться в Тверь и открыть частную фотографию. Но по хворой России прокатилась революционная буря, перешедшая в гражданскую войну и разметавшая не только частных фотографов, но и сотни тысяч русских людей по белу свету. Афанасий решил еще переждать. Вдобавок появились дети. Трое. И коль не вернулся Ткалин-Ткаллер с семьей в двадцатые годы, то в тридцатые и последующие возможности не было уже никакой. Афанасий умер в начале пятидесятых. К тому времени уже никто из потомков не думал о возвращении на родину деда, в это огромное пугающее государство, в котором бесконечно разоблачали врагов, шпионов и вредителей.
Прошли еще десятилетия – и внук Афанасия Ткаллера сорокапятилетний Александр Ткаллер оказался в Москве. Чувствовал он себя довольно странно. Разумеется, он много читал о России, но, только пройдясь по Питеру да по Белокаменной, он вдруг ощутил, что его корни и впрямь здесь.
Александр всегда тяготел к русской культуре, а здесь еще и познакомился со многими интересными людьми. Кувайцев приглянулся ему особенно. Ткаллер воспринял его едва ли не как этнографический образец русского человека. Смешливый и вроде бы незатейливый, он обладал неподдельной гордостью художника. Узнав, что русский переплетчик ни разу не бывал за границей, Ткаллер записал его адрес: может быть, для него найдется переплетная работа – своего рода гастроль.
Прошло время. Матвей уже и забыл о Ткаллере, как вдруг в контору, где он трудился, пришло письмо-приглашение в большом и непривычно красочном конверте. Муниципалитет города просил направить на десять дней «переплетного мастера высокой квалификации господина М. Кувайцева». Муниципалитету кажется, что именно господин Кувайцев достойно справится со сложным делом, ибо он специалист-универсал, каких, к сожалению, в их городе нет. Все затраты по поездке город берет на себя. В письме еще было высказано пожелание: так как фестиваль международный (да еще и с карнавалом!), то желательно, чтобы гости прибыли в национальных костюмах.
– Можно съездить. Отчего же, – говорил Матвей, гордый таким приглашением, – Только костюмчика подходящего у меня нет.
Срочно заказали в театральном ателье спецкостюм. Но у заказчиков и художников возник вопрос: что такое русский национальный костюм в условиях политической разрядки? И вот боярский летник объединился с мужицкой косовороткой и богатыми штанами, вызывавшими в памяти одновременно монголо-татарское нашествие, Сорочинскую ярмарку и тяжкую долю закрепощенного вятского земледельца. Дополняли картину красные сафьяновые сапожки с носами, по-турецки загнутыми к Полярной звезде.
– Да, видно теперь, – сказал с одобрением автор, главный модельер, глядя на облаченного Матвея, – Русский народ – это настоящая национальная общность.
Но в министерстве культуры спецкостюм напрочь забраковали, а модельера перевели в закройщики, как язвительного насмешника и конъюнктурщика. Костюм для Матвея взяли в оперном театре. Это был опять-таки летник, но белого цвета и из легкой кожи. Его дополняла соболья опушка. Вниз спадали длинные рукава, до половины разорванные художественным воображением. Однако под летником опять-таки обнаруживалась синяя мужицкая косоворотка и штаны, вызывающие множество шаловливых ассоциаций. Матвея предупредили, что костюм стоит девятьсот долларов и пошит к премьере оперы «Золотой петушок» на основе эскизов знаменитого Ильи Судейкина. Так что не дай бог, если костюм будет утерян или не возвращен ко дню первого спектакля. Матвей попробовал отказаться от этого дорогостоящего «подрясника», но ему и этого не разрешили. Костюм сфотографировали для таможенных служб, Матвей выдал театру расписку и начал оформляться.
И вот, когда уже было все готово, когда Матвей сдал двадцать четыре фотографии, трижды переписал автобиографию, обошел уйму врачебных кабинетов, представил справку, что много лет является безвозмездным донором, вывел еле заметную татуировку «Рая» – оплошность молодости, словом, когда Матвей уже был готов к отправке… У служащих министерства культуры возник законный вопрос: а справится ли товарищ Кувайцев М. С. в необычной обстановке европейских интриг и бесстыдных инсинуаций? Не растеряется ли он, не уронит ли высокого звания гражданина, художника и даже почвенного патриота? Кое-кто засомневался и предложил готовить дублера, вернее, он уж был подготовлен – с безупречной анкетой и родственными связями в ОВИРе. Матвею рекомендовали передать часть своего инструмента и провести краткие курсы переплетного дела. Сообщили об этой идее Ткаллеру. Тот наотрез отказался, заявив, что, во-первых, фестиваль – не космос, а во-вторых, Кувайцев и только Кувайцев обладает тем своеобразием таланта и характера, которые и привлекли прежде всего организаторов фестиваля. Матвея такой ответ взволновал до слез. С гордостью, а порой и с опаской рассказывал он знакомым о случившемся. Наконец и высокие инстанции согласились – едет Кувайцев. Человек он, несомненно, талантливый и в общем-то надежный. В прошлые времена порядки критиковал, но не все, а лишь некоторые. И негромко. Правда, трезвости не совсем примерной, но и не пьяница. В дебошах не замечен. Провести хороший инструктаж – и пусть едет.
Далее с Матвеем работал опытный инструктор по фамилии Зубов. Коммунист с гранитным характером старой закалки. От него Матвей узнавал, как нельзя вести себя за рубежом Родины. С кем нежелательно общаться, куда не рекомендовано ходить, а главное, как уходить от нежелательных разговоров. Особенно Зубов любил репетировать ответы на всевозможные вопросы. К примеру, спросили о красном терроре. Нужно отвечать, дескать, политическая акция большевиков, предпринятая для укрепления народовластия. В чем-то вынужденная, в чем-то ошибочная. Все ответы были путаные, уклончивые, Матвею приходилось заучивать их наизусть ночами.
– Ну, Матвей Сергеевич, – сказал инструктор Зубов однажды на рассвете, – верим в вас и ждем благополучного возвращения.
– Спасибо за высокое доверие, – само собой вырвалось у Матвея.
А Ткаллер продолжал беспокоиться: звонил, присылал факсы. Поэтому Матвей прибыл в город на несколько дней раньше, и у него было время погулять по улицам и присмотреться к жизни.
И вот теперь в зале «Элизиум», по привычке разговаривая с инструментами и самим собой, Кувайцев никак не мог успокоиться. Конечно, приходило ему в голову, если Ткаллер не захотел говорить о результатах, то дела нехороши. Это ясно. Но как же ему работать? Листая нотные страницы, Матвей приглядывался к непонятным для него крючкам на линейке и ничего не понимал. Разве что только даты жизни. На одной партитуре 1808–1847, на другой 1810–1849. Значит, нужно сработать в манере девятнадцатого столетия. Матвей пожалел, что к истории музыки был столь нелюбопытен. Следовало бы подготовиться перед поездкой. И он думал об этом. Но оформление бумаг, поиски костюма, изнурительный инструктаж совершенно не оставили времени. Кроме того, он совершенно не мог предположить, что Ткаллер будет держать результаты в тайне. Остается одно – работать, как сотни его коллег, не читая. «Стану и я заправским мастерюгой. А завтра узнаю все вместе со всеми. Ну, за работу!»
Матвей примерил и раскроил материал, подгоняя его под нотные листы, взял шило и только проколол партитуру, чтобы прошить ее тесьмой, как вдруг страницы встали дыбом и веером прошелестели от конца к началу. Партитура закрылась.
– Господин мастер, что вы делаете? – услышал Матвей мужской голос, вежливый, даже слегка вкрадчивый и вместе с тем исполненный железной воли.
– Кто здесь?
– Я.
– Зачем?
– Где это видано, чтобы меня наряжали в черный бархат?
Матвей посмотрел по углам, оглянулся на окна, двери.
В комнате ничего не изменилось, но странное дело: Матвей не только отчетливо слышал голос, но и совершенно определенно чувствовал чье-то присутствие. И это присутствие ощущалось с тех самых пор, как ушел Ткаллер. Будто тот зашел в комнату с кем-то, а ушел один. Матвей не мог объяснить себе природу этого ощущения, но ему стало не по себе. Здание проверено полицией и тщательно охраняется. Кто же тут может быть? Какой подлец разыгрывает или запугивает? Матвей, поразмыслив, поменял шило, снова проколол партитуру и только начал прошивать уже золотою тесьмой, как вновь послышался знакомый странный голос, только на сей раз он был строже:
– Господин мастер, остановитесь. Вы перепутали.
Круги пошли перед глазами Матвея. Он зажмурился.
– Да кто? Кто со мной говорит?
– Я. Свадебный марш.
– Не понял.
– «Свадебный марш» Феликса Мендельсона-Бартольди. Разве вы меня не узнаете?
Вдруг зазвучали фанфары, ударили литавры и под звон медных тарелок в комнату влетела ликующая мелодия. Взлетела – и стихла.
– Полагаю, я вам знаком?
– Как же, – вытирал потный затылок Матвей, пытаясь как бы между прочим высмотреть в углах, не радиофицирована ли комната? А может, враги потешаются над ним – наблюдают через телекамеру? Матвей вспомнил московский инструктаж и решил в любом случае сохранять достоинство и хладнокровие. Проверил на всякий случай дверь – закрыта. И все-таки ему было не по себе. Матвей снова уселся за стол, отложил первую партитуру, взял вторую. Перелистал ее – скорее, чтобы успокоиться, – примерил винно-красную заготовку и только собрался действовать шилом, как его кто-то будто придержал за локоть.
– Господи, как вы, однако, упрямы…
Это был уже другой голос – низкий, мягкий, с одышкой. Как у пожилого, усталого, но опять-таки влиятельного человека. «Что за чертовщина? – подумал Матвей, – Вроде и не пил уж две недели, и жара нет». Потрогал лоб – нормально. Нет, нужно продолжать. Переплетчик обмакнул кисточку в клей, основательно промазал корешок, отложил для просушки. Снова не без боязни взял шило. И только он поднес стопку нот к обложке, как партитура прогнулась, словно карточная колода, страницы зашевелились, зашелестели с очень неприятным скрипом.
– Да остановитесь вы наконец!
Тут уж Матвей, не владея собой, вскочил с места, отбежал в угол и закричал:
– Слушайте, вы! Гудочники-волынщики! Не знаю, как и называть. На вшивость проверяете? Оставьте меня, иначе я бросаю работу и тотчас же отправляюсь домой!
В комнате повисла тишина. Не в силах выносить и тишину, Матвей, размахивая руками, продолжал угрожать своим невидимым противникам:
– Вас привлекут к ответу! Коли пригласили, так не мешайте! Сорвется заказ – я молчать не стану! Вас обязательно отыщут!
Он стращал невидимок, обещая грандиозный скандал. В конце концов он обмолвился расхожим словцом Сретенского бульвара: дескать, перед ними не какая-нибудь прошмандовка, а уважаемый мастеровой. И ему не до шуток!
– Помилуйте, любезный. Никто с вами не шутит и уж тем более не пугает. Наоборот, помочь хотим.
– Не надо мне такой помощи.
– Вы перепутали папки. Вы волнуетесь.
– Ничуть, – резко отвечал Матвей.
– Вы волнуетесь, это видно, – вежливо повторил голос.
– Кто вы? Что за наблюдальщики? – повторял Матвей, ища глазами потайные камеры.
– Я. «Траурный марш» Шопена.
– Какой-какой? Кого?
– Фридерика Шопена.
И после тяжелой паузы комнату наполнила до боли знакомая и леденящая душу скорбная мелодия – тоже с барабаном и медными тарелками. Матвей медленно попятился назад, уперся в стенку. Внезапно он закричал не своим голосом и кинулся к двери. Он бил руками и ногами, вышибал плечом – дверь не поддавалась. А траурные трубы не утихали. Казалось, они пронзили своей жгучей скорбью все здание. Да что там здание! Эта музыка была способна пробиться через мельчайшие щели повсюду. Она способна была заполнить площадь, город и весь белый свет. Она проникала в мозг, кровь и сердце. Дыхание Матвея как бы оледенело. Матвей чувствовал его холод. Мало того, музыка как бы придавила его тяжелой когтистой лапой. Ничего подобного Матвей в жизни не испытывал.
Матвей закрыл руками уши, чтобы избавиться от кошмара, и открыл их только тогда, когда все постепенно стихло: угасли трубы, затих бой барабанов и печальный стон виолончелей. Обессиленный Матвей стоял у двери, зная, что за ним наблюдают, и ожидал, что же будет дальше.
– Так-то лучше, – произнес голос, назвавшийся Траурным маршем, – Выпейте воды и давайте побеседуем спокойно.
Матвей кивнул, и вдруг помимо воли его дрожащая рука начала крестить лоб, затем углы и стены комнаты. Хотя Матвей был неверующим и даже не знал, как правильно осенять себя крестным знамением, он очень надеялся, что галлюцинация исчезнет и говорить будет не с кем. Тут уж было не до того, чтобы сохранять хладнокровие и достоинство.
– С кем говорить-то? – перекрестившись еще три раза, спросил Матвей больше для проверки, – Я никого не вижу. Я так не привык… Я не умею…
– Хорошо, – так же мягко и вежливо ответил низкий голос, – Только просим вас, не пугайтесь и не бейтесь в дверь. Руки и голова вам еще пригодятся.
– И дверь тоже, – добавил первый голос.
Матвей невольно соглашался частыми кивками, но вид имел, как у больной перепуганной собаки, – дескать, пощадите, не добивайте.
– Что бы вы ни увидели, не шумите. Вы в полной безопасности, – сказал более высокий голос, отрекомендовавшийся Свадебным маршем.
– Да-да, – мелко кивал Матвей, хотя, конечно, ничему не верил.
Он был убежден, что это происки врага. Поэтому не стоит закатывать истерик. Лучше уж подыграть коварным затейникам. Но как подыграешь, если каблуки дробь выбивают, руки трясутся и совершенно не слушаются, а зубки… зубки подлые прикусили одеревенелый язык. В глазах не проходит зелень. Матвей снова подумал, что утомительный московский инструктаж оказался все же недостаточным. Эх, Зубов, Зубов… Его бы на место Матвея. Покувыркался бы. Но как-то нужно спасаться. И срочно! Мелькнула мысль, и Матвей моментально развил ее. Есть покуда один выход: прикинуться простачком, этаким Иванушкой-дурачком. Метод, неоднократно испытанный на родных просторах. Авось пронесет, вывезет и спасет! Но как побороть страх, как справиться с собой? Проклятый язык все еще был немым, а вымученная улыбка заметно косила вправо.
Вдруг от партитур по всей комнате разлилось престранное голубоватое свечение. Разноцветные блики мерцали в млечно-голубом сиянии, словно потешаясь над Матвеем. Наконец сфокусировались в двух углах комнаты и постепенно растворились, а в углах возникли два замечательных субъекта. Один из них был одет в бархатный фрак цвета красного вина, другой – в черный, похоже, пасторский костюм. Они осмотрелись, учтиво поклонились друг другу, затем поочередно представились Матвею, чуть шагнув вперед:
– «Свадебный марш» до мажор Феликса Мендельсона-Бартольди.
– «Траурный марш» си бемоль минор Фридерика Франтишека Шопена.
Матвей потоптался на месте, нерешительно протянул вперед руку и тут же ее убрал.
– Матвей Сергеевич Кувайцев, мастер переплетного дела. Отец тоже Кувайцев, Сергей Прокопьевич. Покойный. Любил марш из «Веселых ребят»… А я нотам не обучен.
– Это мы знаем, на себе испытали, – ответили Марши, – Ну, как ваше самочувствие?
– Спасибо, улучшается. Кажется.
– Вы теперь убедились, что вас никто не разыгрывает? Мы есть. Мы с вами в одной комнате. Вы нас хорошо видите?
– Э… Некоторым образом, – выговорил Матвей, словно его занесло на академический диспут.
– А теперь объясните нам, уважаемый, что здесь происходит? Кто-то умер? Женится?
Матвей поднял брови:
– Я – нет. Не собираюсь.
– А кроме вас?
– Не знаю. Мне не говорили. Мне ничего не говорят.
Матвей стал объяснять, что человек он приезжий, можно сказать, случайный. Порядков здешних не знает, но готов уважать и порядки, и традиции.
– Странно, – переглянулись Марши, – Так зачем мы здесь?
– Ума не приложу.
«Ловко играют, – думал Матвей, – Шопен-Мендельсон… Штраус-Бетховен… Знакомые увертюры. Главное, не паниковать. Попробуем подыграть».
Марши снова обменялись взглядами. Задумались. Траурный не спеша прошелся по комнате. Один его тупоносый ботинок невыносимо скрипел. Голова его, в прилизанном седом паричке, была странной формы – удлиненная, с большим крутым лбом и ввалившимися висками. Кожа вокруг глаз была темно-коричневой. Похоже было, что этот субъект недавно перенес тяжелую болезнь. Весь облик Марша был пугающим. Зловещими казались даже агатовые запонки, от которых исходило серебристо-черное сияние, напоминавшее о том, что играло недавно в комнате. Матвею показалось, что когда Траурный говорил, от его тяжелого с присвистом дыхания тянуло знобящим холодком и терпкой ароматической смолой. И все-таки самым жутким был скрип ботинок (особенно правого), такой неприятно царапающий скрип. Это отметил и Свадебный марш. Он вдруг поморщился и спросил:
– Послушайте, достопочтенный, ваши ботинки не ортопедического ли предприятия производства?
– Не знаю. Но я ими доволен, – ответил Траурный, – Отшагал в них не одну тысячу километров на скорбных процессиях.
– И все-таки я прошу, посидите немного в кресле, – сказал Свадебный и повернулся к Матвею, – Любезнейший мастер, вы чего-то не договариваете. Мы не могли появиться здесь просто так, без повода.
– Да, такого еще не было, – согласился Траурный, – Обычно оповещают заранее. А тут… Совершеннейшее беспардонство.
– Может быть, в качестве судей или почетных гостей? – выдвинул гипотезу Кувайцев, натужно и неумело подыгрывая, – Фестиваль своеобразный.
– Что за фестиваль? – переспросил Свадебный серебристым, с чуть заметной интригующей хрипотцой голосом.
Это был изящный блондин с длинными душистыми кудрями и удивительно ясным, даже сияющим взглядом. Даже если он говорил нечто серьезное, глаза его все равно излучали радость. Даже беспечность. Ходил он пружинисто, словно пританцовывая в своих лакированных остроносых туфлях на высоких каблуках. В петлице винно-красного фрака красовалась белая гардения.
– Так что за фестиваль?
Матвей молчал. Затем быстро подошел к гостям и внимательно осмотрел одного, затем другого.
– Нет! Быть не может, – сказал он, – Господи, вы так напугали и удивили меня своим явлением… Я растерялся… Забыл! Но теперь я, кажется, понял. Господа, я от души вас поздравляю с полнейшей победой!
– ?
– Как я сразу не сообразил! Одурел с перепугу!
– ?
– Господа, вы победители крупного конкурса. Примите мои поздравления!
И Матвей, не дожидаясь вопросов, начал торопливо рассказывать о концертном зале, замысле директора, компьютере «Кондзё», который признал достопочтенные марши не только наиболее часто исполняемыми произведениями столетия, но и самыми необходимыми, без которых человечеству не обойтись.
– А вы этого не знали? – удивились Марши.
– Конечно, нет, – продолжал частить Матвей, – Я должен вас, то есть ваши партитуры, переплести в бархат, чтобы завтра этой музыкой открылся чудесный зал. Затем ваши партитуры торжественно возложат на вечное хранение в витрине фойе, – Матвей задумался и дал волю воображению: – Ну а коль и вы явитесь собственной персоной, то, скорее всего, вас забальзамируют, а партитуры положат в руки.