355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шепило » Ночь на площади искусств » Текст книги (страница 20)
Ночь на площади искусств
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:52

Текст книги "Ночь на площади искусств"


Автор книги: Виктор Шепило



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Кэтрин Лоуренс с женихом тоже сидели в первом ряду. Жених держал руку своей возлюбленной, то нежно гладя ее, то вдруг сжимая, как бы намекая на возмездие за измену. Красавица не обращала на это внимания – она обменивалась тайными взглядами с племянником Мэра.

Карлик сидел на балконе беспокойно. Он был все-таки немного недоволен своим местом, ведь большинство публики не могло видеть его замечательного фрака. Он сравнивал его с фраками музыкантов и находил, что покрой его фрака оригинальней и удобней. Пауль Гендель сидел между пеликаном и Карликом и был в совершенном восторге.

Мэр за кулисами готовился к выходу. Он уже успел назвать своих помощников дармоедами и полудармоедами, трижды поцеловать супругу, которая на это неизменно говорила ему «ни пуха ни пера», а Мэр отвечал «спасибо, родная» и притопывал правым каблуком, словно жеребец перед заездом.

Режиссера нигде не было видно.

Майор Ризенкампф сидел под домашним арестом за столом, потягивая пиво и без особого интереса поглядывая на экран телевизора. Пока оркестр настраивался, одна из камер прошлась по залу и остановилась на директорской ложе. Увидев, кто в ней сидит, Ризенкампф издал какой-то утробный не то стон, не то рык, который купировал двумя рюмками арманьяка. Подвинувшись к телевизору, он сказал жене:

– Теперь что-то будет… Вот увидишь…

Ничего особенного не будет

Закончив настройку, оркестр замер в ожидании. Из-за кулис важно вышел Мэр и стал чуть левее дирижерского пульта.

– Добрый вечер! Я отлично понимаю, почему мое появление вызвало улыбки и этот шепоток. Вы подумали: снова вышел этот старикан и опять будет надоедать длинными скучными речами. Да-да, я все понимаю. Я не хотел выходить. Но меня вынудили сделать это те господа, которые отказались от всяких речей – дескать, они не нужны…

Мэр достал из кармана несколько листочков и начал читать… Вдруг к нему подошел Первый помощник и подал листок бумаги. Мэр сначала нахмурился – затем прочел про себя, брови его поползли вверх, глаза сверкнули довольством. Это была телеграмма от президента и министра культуры. Мэр огласил ее дважды, затем спрятал листки своей речи, о которой потом в перерыве говорил, что его достопочтенные помощники внесли в нее столько несуразиц, сколько можно внести для того, чтобы их не поймали за руку и не обвинили во вредительстве, – все там было перепутано: понятия фестиваль и конкурс, симфония и оратория.

Мэр обвел весь зал гордым взглядом. Казалось, он опять парил на воздушном шаре – над «Элизиумом» и городом. Позже одна из городских газет так описывала его речь: «Ни Диоген Лаэртский, ни Перикл, ни даже великий Демосфен не ведали таких вдохновенных подъемов и прозрений. Голос нашего Мэра летел подобно свободной счастливой птице. Вот уж когда общественность убедилась, что хозяин города не нуждается в помощниках, ибо он не заглядывал ни в какие бумаги». Закончил свою речь господин Мэр просто и блистательно:

– Я убежден, что искусство должно быть лишь подлинно высоким. Усредненности оно не терпит – гибнет! Когда жизнь отнимает даже иллюзии, мы возмещаем отнятое, приобщаясь к искусству. По моему глубокому убеждению, музыка, и только она, является главным средством на пути к единению людей между собой и окружающим миром. Подлинному искусству сопутствует радость! Подлинное искусство проистекает из любви к людям и ко всему, что нас окружает! Теперь же я передаю полноправные полномочия двум самым великим и популярным творениям, созданным человеческим гением! Я завидую себе, вам и всем тем, кто будет слушать этот концерт!

Мэр закончил свою речь и начал раскланиваться еще до того, как публика начала аплодировать, – зал молчал, ошарашенный неожиданным красноречием Мэра. И только когда одна из дам преподнесла Мэру большой букет белых цветов, люди очнулись и устроили Мэру шумную овацию. Мэр трижды выходил кланяться, но публика не успокаивалась. Казалось, все загорелись желанием очиститься от житейских дрязг и благодарили Мэра за то, что он подготовил зал к этому очищению. Наконец было объявлено, что в первом отделении будет исполнена Восьмая, «Неоконченная», симфония Франца Шуберта.

Медленно, как бы погрузившись в мысли, вышел дирижер. Поклонился, поднялся к пульту, взял палочку, помедлил, наконец поднял руку и показал вступление контрабасам.

Будто ворчание могучей бури послышалось в этом вступлении. После недолгой тишины контрабасам ответил шелест скрипок – словно силе бури кто-то пытался противостоять. На фоне этого шелеста повели грустную мелодию флейта и кларнет. Валторны на длинной ноте словно увели первую печальную тему. Виолончели повели другую тему – более светлую, но она вскоре была оборвана тревожными аккордами, лишний раз напоминающими, что на дне человеческой души всегда таится тревога. Оркестр имитировал борьбу двух начал в развитии. Лидировала то одна партия, то другая – они спорили, теснили друг друга, казалось, конца не будет этому спору и душевному смятению. Но вот опять возвратилась первоначальная тема контрабасов и виолончелей, и все уже не развивалось, а оборвалось неожиданно четырьмя аккордами. Спор не решен, он прерван.

После небольшой паузы зазвучала вторая часть симфонии – Анданте – более спокойная, как бы созерцательная, но с внезапными ускорениями, которые, впрочем, вскоре смиряли свою прыть, и вновь печально торжествовали смирение и даже скорбь угасания.

«Да, не оставляет надежды даже Шуберт», – подумалось Ткаллеру. Взгляд его остановился на портретах композиторов. Как они внимательно слушали! Какие благородные, достойные своей музыки лица! Были ли они и в жизни такими? Или это всего лишь мастерство художников? Директор «Элизиума» всматривался в лицо вечно молодого кудрявого человека в маленьких очках. «Все-таки удивительно, – думал Ткаллер, – в молодые годы почувствовать собственное угасание. И не только самому почувствовать, но и передать другим поколениям. А они, эти другие поколения, способны почувствовать угасание Шуберта как свое собственное?»

Ткаллер присмотрелся к знакомым, сидящим в зале. Отметил для себя с удивлением, что почти у всех была такая же значительность в лице, как у великих композиторов. Как преобразила людей Восьмая «Неоконченная»! Мэр, полковник с супругой, Келлер! Келлер листал карманную партитуру, и мимика его была неподражаема: он кивал в такт и не в такт, морщился, гримасничал, расцветал благодушнейшей улыбкой…

В зале царила идиллия. Романтические грезы витали в воздухе. Неожиданно в самом спокойном месте во время проникновеннейшего соло английского рожка в проходе зала появился занимательный господин. Появился он так тихо, что многие не обратили на него внимания. Странным было все в этом человечке: черный глухой костюм с двумя рядами металлических пуговиц, высокий цилиндр, бледное лицо с глазами, словно обведенными сажей. В одной руке он держал небольшую корзину с летучим бледно-серым порошком – это был пепел! Другой рукой он набирал пепел в горсть и посыпал им головы слушателей. Делал он это вежливо и аккуратно. Слушатели смотрели на него с недоумением: делается ли это в честь открытия зала или это какая-то загадка, которая должна разрешиться впоследствии? Ни шума, ни скандала в зале не возникло. Правда, к странному человеку подходил дежурный, что-то говорил на ухо и пытался взять осторожно за локоть, но незнакомец осыпал пеплом и дежурного – тот поблагодарил вежливым кивком и ушел. Зрителей этот эпизод не испугал – скорее позабавил, показался своеобразной иллюстрацией к симфонии.

Вдруг в оркестре загромыхали литавры, словно вихрь подхватил мелодию, подул в зале – весь пепел из корзины был поднят в воздух и носился там призрачной серебристой метелицей. Как только кульминация симфонии прошла, воцарилась пастораль и пепел тихо осыпался на слушателей, словно снег тихим рождественским вечером – и вместе с ним на зачарованных зрителей снизошло умиротворение, подобное рождественскому.

Симфония закончилась светлым долгим аккордом. С ее окончанием и пепел перестал кружиться по залу. Люди стряхивали его с голов – странное дело: он остался только на волосах, ни на костюмах, ни на креслах его не было.

Зал аплодировал стоя, в восхищении, с криками «Браво!». В перерыве подходили к Ткаллеру: кто это так замечательно придумал с пеплом?

– А вот, очевидно, наш Режиссер, – указывал Ткаллер.

– Что вы, что вы, – скромно улыбался господин в твиде. – Ничего особенного не было. Так, пустяковые придумки.

И уже лично Ткаллеру: «Ну вот видите. Никакой я не злодей. Могу обещать, что и дальше ничего особенного не будет».

От группы к группе ходил любознательный Келлер с вопросами: «Какой вихрь? Какой пепел?» Он был так поглощен партитурой, что не заметил странного корзинщика.

Маршам вся эта история с пеплом не понравилась. Они негромко переговаривались между собой и старались не смотреть в сторону Режиссера. Ткаллер и Клара спустились из ложи вниз, Марши отказались их сопровождать. Кругом царило оживление, обсуждалось, в чем же должны жители города покаяться, коль их так обильно посыпали пеплом?

– Кто бы это мог быть? – гадали слушатели.

– Как, кто? – догадался Келлер. – Это же ваш легендарный трубочист Ганс! У вас же еще памятник ему стоит в сквере! Тот, с лесенкой… Я фотографировал!

– Так это же легенда.

– Легенды обязательно имеют продолжение… – загадочно отвечал любознательный.

– Ага! – возликовал Франсиско. – Я же говорил, что этому поганому городишке так просто не сойдет смерть великого Мануэля. Мне незачем даже обращаться в международный суд. Вас покарает возмездие, если вы не раскаетесь и не уплатите страховую компенсацию!

– Но ведь Ганс изгнал нечистого… За это ему и памятник…

– Скорее всего, он снова явился для этой миссии.

– А как пугливо повел себя пеликан, – рассказывал полицейский, спустившийся с балкона, – Впечатление такое жуткое… Надо было видеть…

Словом, все только и говорили о корзинщике и пепельном вихре. Лишь две престарелые дамы обменивались «музыкальными» впечатлениями.

– Я трижды прослезилась во время симфонии, – говорила седая дама со смятой розой на груди, – Как только побочная партия виолончелей – я в слезы. Мне казалось, что это завещание моего покойного мужа. У него был такой приятный баритон.

– Вы слишком впечатлительны… А знаете, что написано на могиле Шуберта? «Смерть похоронила здесь богатое сокровище, но еще более прекрасные надежды».

– О! Как это значительно! Надо будет придумать надпись на могиле…

– Мужу?

– Себе.

Девятая симфония

Перед началом второго отделения к Ткаллеру подошел Режиссер.

– Наши Марши по сравнению с Девятой симфонией просто невинные оранжерейные создания. Девятая гораздо опасней. В ней весь мир с его страстями, радостями и ужасами. Эта симфония вместила и Свадебный, и Траурный, а также все гимны и реквиемы. Вы правы, господин Ткаллер, только таким произведением и надо открывать наш великолепный «Элизиум». Но! – поднял палец вверх Режиссер, – Какая это колоссальная атака на человеческую психику!

– Снова пугаете? – насторожился Ткаллер, – Нельзя ли без этих ваших штучек?

– У меня своя реальность и свой с ней контакт. Но могу и утешить: психика большинства людей устроена так, что Траурный марш их куда более растревожит, нежели Девятая бетховенская во всей своей силе и славе.

Они разошлись по своим местам. Началось второе отделение. Дирижер раскрыл партитуру, привычно поднял руки и… застыл надолго. Публика недоумевала. Дирижер же никак не мог узнать партитуру, лежавшую перед ним: ноты прыгали с линейки на линейку, как хвостатые бесенята. Оркестранты в ожидании смотрели на своего руководителя. Лица их были довольно спокойными. Дирижер понял, что в оркестре все партии на месте, и решил дирижировать по памяти. И вот на фоне долгой ноты возникли жалобные и вопросительные интонации скрипок. Скрипки настойчиво повторяли свой вопрос, к ним добавились другие инструменты, все струнные группы оркестра – но удары литавр сказали свое решающее слово, не терпящее никаких возражений. Лирика спорила с грозной силой и, казалось, вот-вот должна была потерпеть поражение – но вновь возникала из грозы, из темноты, то робко и неуверенно, то как достойная соперница.

Ткаллер слушал, и ему думалось, что зло в искусстве – совсем не то, что в жизни: оно одухотворено талантом создателя. Музыка – как сама жизнь, наполнена множеством чувств, противоречивых и зачастую неясных. Директор зала каждую минуту ожидал подвоха, его поражало спокойствие Клары, которая как будто до конца не понимала всей необычности того, что рядом с нею Марши.

Однако ничего необыкновенного во время исполнения первой части в зале не происходило. Ровным счетом ничего. Разве что в середине части у концертмейстера вторых скрипок лопнула струна, а литаврист почему-то дважды бил на один удар больше, чем значилось в партии.

А вот во второй части начались сюрпризы. С самого начала игривого скерцо по сцене и залу запрыгали разноцветные искорки. Эти искорки сыпались на ноты, на лица музыкантов и слушателей – оранжевые, голубые, зеленые, розовые. Эта игра света, словно шутливое стаккато, вызвала улыбки на лицах музыкантов – и скоро улыбался весь оркестр, кроме дирижера и литавриста, который все продолжал колотить свою лишнюю ноту. Дирижер, казалось, только и делал, что показывал ему внушительные снятия, но литаврист жестами же отвечал, что есть этот добавочный удар, есть, вот он – в нотах!

Но это недоразумение не могло помешать распространению улыбок… Сначала публика недоумевала, почему это оркестр улыбается в Девятой Бетховена, но спустя время мягко и приветливо улыбался весь зал – так продолжалось до окончания скерцо.

Началась третья часть – Адажио. Некоторое время все шло обычно: свет ровный и не тусклый; скрипки вели свои нежные грустные мелодии; лица музыкантов были спокойны и даже благородны. Изумление проявилось на этих лицах, когда в самых акварельных фрагментах послышалось пение птиц. Потом сцена вдруг стала на глазах наливаться весенней зеленью, и вскоре весь оркестр уже сидел посреди нежно-зеленой лужайки, усеянной желтыми головками молодых одуванчиков. Венки и букеты сон-травы, примул и других первоцветов украшали пюпитры, дирижерский пульт, гирляндами свешивались с восьми контрабасов. Трава и цветы источали изумительный весенний запах. Кружило голову – от музыки, ароматов и пения птиц. Воздух порозовел, словно бы в предвечерней заре. Затем в зале стало смеркаться, птицы умолкли, зелень сошла, и цветы растворились во мгле. Третья часть закончилась. Публика пребывала в недоумении. Что это было? Голографический эффект? Грезы? Или… Неужели чудеса?

Пауза между третьей и четвертой частью была гораздо дольше, чем между предыдущими частями. На сцену вынесли четыре венских стула, затем стали выходить и размещаться на многоярусных подставках хористы. Первые четыре ряда заняли женщины в белых платьях, верхние три были отданы мужчинам в черных фраках. Каждый хорист держал в руке красную папку.

Когда хор разместился, вышли четыре солиста – две женщины и двое мужчин. Сопрано – молодая худосочная певица, лицом без подбородка чем-то напоминающая курицу; рядом с ней тенор – полный, низкорослый, но на высоких каблуках и с женоподобным, словно напудренным лицом. Меццо-сопрано – дородная дама с несколько грубоватыми чертами лица и с такой прической, будто она приходилась родней самому Бетховену. Последний солист был баритон. Скорее не человек, а могучий живой монумент. Даже когда он стоял спокойно, фрак на нем трещал, морщился и, казалось, даже пищал, желая соскользнуть с этого жаркого и потного тела. Папка в руке баритона казалась карманной записной книжкой.

Дирижер подождал, пока солисты разместятся, поднял руки – и вдруг раздался вопль:

– О! Это действительно будет Ода к радости! Вы еще не знаете, что такое истинная радость, восторг! Это на грани ликования и безумства. Начинайте, маэстро!!!

Так, более чем оригинально, выступил концертмейстер оркестра – Первая скрипка. Дирижер не знал, что ему делать. Из-за кулис появились два молодца и взяли Первую скрипку под руки.

– Куда вы меня ведете? – упиралась Первая скрипка, – Дайте мне сыграть каденцию Яши Хейфеца! Какие неотзывчивые люди!

Голос Первой скрипки стих за сценой. Дирижер смотрел на оркестр. Оркестр – на дирижера. Так прошла минута. Все как-то сразу почувствовали, что сейчас произойдет нечто необыкновенное. Все, что было до финала, было замечательно, но это была всего лишь музыка, теперь же готовится нечто особое.

И вот дирижер поднял руки. Палочка его дрожала – это видели все. Наконец взмах, громоподобный удар литавр, призывы труб – слушатели в зале слегка пригнулись или крепко схватились за подлокотники, словно эти трубы вещали о смертельной опасности. Виолончели и контрабасы дали отпор трубам, затем снова наступление труб и литавр – и вновь достойный отпор струнных. И еще какая-то неясная мелодия пробивается, теряясь и пропадая и вновь заявляя о себе: я есть, я существую и буду бороться за свое существование. И вот уже – о чудо! – эту светлую тему подхватывают уже те, кто ей сопротивлялся. Виолончели! Мелодия так проста и незатейлива, что сыграть и спеть ее может даже ребенок. Тему подхватывают альты, скрипки; вскоре она звучит во всем оркестре, и наконец вступают певцы-солисты. Баритон эффектно развернул плечи, вдохнул полной грудью и:

 
О бра-атья! Не надо печали!
 

Хор ему многоголосо ответил:

 
Радость! Радость!
 

И вот уже баритон выводит эту чарующую мелодию:

 
Радость – пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам.
Опьяненные тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
 

Хор повторил эти слова за баритоном. Затем баритона поддержали другие солисты, каждому из них время от времени предоставлялось право лидерства. Но в конце концов все голоса слились в едином гармоничном ансамбле. Хор поддерживал солистов и своею мощью утверждал великую шиллеровскую оду:

 
Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!
Там с надзвездною страной Бог, в любовь пресуществленный!
 
 
В пламя – книга долговая!
Мир и радость – путь из тьмы!
Братья, как судили мы,
Судит Бог в надзвездном крае!
 

Особенно отличались хористки из Капеллы непорочных девиц. Своими сияющими лицами они утверждали каждое слово. А слова эти пробивались все выше и выше.

Вдруг в оркестре снова возникла пауза. После паузы неожиданно поменялись тональность, размер и вся оркестровая окраска симфонии. Осталась деревянная группа оркестра, которая исполняла нечто подобное военному маршу. Вступил тенор. Его поддержали мужские голоса, но вскоре они умолкли, передав тему оркестру – пошла мастерская разработка триолями.

Драматизм музыки достиг высокой точки накала – и словно бы от этого в зале тут и там появились чиркающие вспышки, словно трассирующие пули метались по сцене и в проходах. Подул ветер, сначала слабый, как сквознячок, но вот уже кругами и вдоль зала поднялись вихри. В воздух полетели платочки, программки, растрепались дамские прически. Люди искали глазами машину, нагнетающую ветер, но с ужасом обнаруживали, что даже композиторы на портретах пытались закрыться руками от такого урагана. Вскоре по залу летали и листки нотных партий. Хористы тем не менее продолжали петь, а музыканты играть. У дирижера вырвало палочку, но он продолжал отмахивать эмоционально, нет – исступленно! Так исступленно, что руки дирижера отделились, поймали на лету палочку и уже отдельно от дирижера пытались управлять стихией звука. С балкона закричал и забил крыльями пеликан – по залу летала огромная петушиная голова со вздыбленным красным гребнем, а за нею гонялась и не могла догнать безголовая тушка петуха Мануэля. Казалось, что все сейчас должно смешаться или разбежаться, обрушиться и провалиться.

Но хор и оркестр не умолкали. Пение звучало так, словно все умершие молили о возвращении к земной жизни. И не только умершие люди – все, что жило, существовало когда-то на земле, облеченное в формы и краски, ожило вновь и, обнявшись с ныне живущими, поет вечный гимн. Не было ни Девятой симфонии, ни дирижера, ни оркестра, ни хора. Хаос и гармония существовали одновременно – и слушатели чувствовали себя вовлеченными в тот, самый первый, акт Творения, только в начале было не Слово, а Звук.

 
Выше огненных созвездий,
Братья, есть блаженный мир!
Претерпи, кто слаб и сир,
Там награда и возмездье!
 

И не было ни у кого в зале сомнений, что – да! Там, там, в вышине, ждут всех и награда, и возмездие! Настойчивые агрессивные триоли отступили, растворились, и на смену им снова пришла главная мелодия – «Обнимитесь, миллионы!». Вела ее только женская группа – сопрано, вела на самых высоких нотах – туда, туда, вверх! Оркестр поддерживал, не давал мелодии опуститься, казалось, что женская группа сейчас воспарит – и все были готовы к такому воспарению.

На четвертом возвращении темы все хористы и солисты обнялись. Обнялись зрители в зале, обнялись служители – гардеробщики, уборщики, пожарные, капельдинеры – и запели, нет, зазвучали, как струны неведомого гигантского небесного органа. Женские голоса достигли небывалой высоты – и вдруг такие же голоса донеслись сверху, и не то что бы эхом, а настоящей атакой небесной. Словно купол раздвинулся и все очутились в другом сияющем, наполненном удивительно объемным звучанием мире.

Уже никто ничего не понимал. Зал исчез. Всех обнимало звездное небо, все куда-то летели, и навстречу попадались лишь кометы, оставляя за собой длинные угасающие хвосты. И никто не заметил, как на портрете великий лирик Феликс Мендельсон вдруг зажмурился и закрыл лицо руками – и больше уже никогда не открывал его.

Да, это была Ода Радости! Ода всего человечества! И вдруг звучание оборвалось. Осталось лишь эхо, оно полетело куда-то в сторону, истончаясь, истаивая… Звезды постепенно исчезли, проявились купол, люстры, окаменевшие от восторга слушатели. И вдруг зал пронзил крик:

– Не верю!.. Не ве-ерю!! – Это Келлер, отбросив свой слуховой аппарат и карманную партитуру, метался по залу, вглядываясь в застывшие лица, словно спрашивая и не получая ответа. В горячке он выскочил в фойе и оттуда еще долго доносился надсадный вопль:

– Никому не ве-рю-ю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю