Текст книги "Неволя"
Автор книги: Виктор Кудинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– Знаю кому. Бегичу!
– Хотя бы Бегичу! Скачи, не теряй времени.
– А ты?
– Я – следом. Скачи, скачи! Не медли! – Михаил шлепнул ладонью по крутому заду Османова коня, заставляя его с места пуститься вскачь.
Кованые копыта ударили в землю, и туман поглотил Османа и его скакуна в одно мгновение. Михаил сказал пастушонку:
– А ты, Мамед, беги до своих. Пусть разбирают юрты – и подале, подале от шляха!
Мальчик убежал. Оставшись один на один с мертвецом, Михаил оглядел его одежду, осмотрел оружие. Сапоги, чекмень, рубаха – все добротное, теплое, оружие ухоженное и дорогое. Но ничего из этого не взял Михаил; он приметил кожаный ремешок на шее. И этот ремешок очень заинтересовал его. Ознобишин потянул за него и вытащил небольшую металлическую пластину, испещренную какими-то письменами, похожими на муравьиные следы, с изображением в середине летящего сокола. Это была байса. Он перерезал ремешок и взял её дрожащими руками. Удача-то какая! Будь у мертвеца мешок золота, и то бы он не обрадовался так, как этой пластине. Да с ней он теперь беспрепятственно мог пройти хоть на край света! Такую байсу ханы вверяли только своим приближенным, гонцам или очень верным людям, выполняющим тайное ханское поручение. Владельцу этой пластины каждый встречный на землях Орды обязан выказывать почтение и наделять всем необходимым, чтобы он, ханский поверенный, ни в чем не нуждался и скорее добрался до цели своего пути.
Михаил припал губами к пластине, как к животворящему кресту. Спасительная байса! Его надежда и защита в пути на Русь!
Совершенно счастливый, вскочил он на вороного и помчался в светлом тумане. "Какое везение! – думал он. – Нет, оказывается, худа без добра!"
Глава тридцать четвертая
Как Михаил и ожидал, письмо, доставленное Османом во дворец, оказалось очень важным для хатуни: в нем сообщалось верными Мамаю людьми о походе на Сарай эмира Хаджи-Черкеса, владетеля Хаджитарханского улуса. Однако передвижение войска мятежного эмира было столь стремительным, что Мамай не успел перебросить с правого берега Волги на левый свой тумен, чтобы сдержать натиск конной лавины, и многочисленная рать Хаджи-Черкеса без всяких препятствий вступила в пределы городских предместий.
Только накануне царствующая Биби-ханум успела перебраться на правый берег Волги. В спешном порядке собиралось имущество и вместе с людьми перевозилось через реку. И как бывает при паническом бегстве, многое забыли, многое раскидали, многое поломали: вся дорога до реки была усеяна коробами, брошенными одноколесными арбами, мертвыми лошадьми и собаками, кусками тканей, посудой, коврами и прочим добром.
Наслышавшись страшных рассказов про беспощадный нрав хаджитарханского эмира, горожане оставили свои дома и разбежались кто куда.
На вечерней заре, когда первые отряды конницы ворвались в город, они застали на безлюдных улицах бродящий без присмотра скот и тощих бездомных собак. Редкие жители прятались по дворам и тряслись от страха, завидя поверх глинобитных стен движущиеся острия копий проезжающих нукеров.
К удивлению оставшихся горожан, Хаджи-Черкес никого трогать не стал, а его глашатаи семь дней разъезжали по городу и окрестностям и возвещали о том, что все жители безбоязненно могут возвращаться в свои дома и приниматься за свои обычные дела.
Ни Джани, ни Нагатай, ни их векиль Михаил Ознобишин не слышали этого. Вместе со всеми они перебрались на противоположный берег Волги, в пределы бескрайней Мамаевой Орды.
Нагатай-бек, всю жизнь свою мечтая совершить паломничество в Мекку и пользуясь тем, что судьба сорвала его с насиженного места, решился отправиться в Аравию, помолиться Каабе и посетить священные могилы пророка и халифов.
С собой в дорогу он хотел было прихватить и Михаила, но Джани отговорила его, сказав, что Михаил – неверный и к тому же необходим здесь, ибо теперь ей придется вести два обширных хозяйства, а без него, конечно, она с этим не справится.
Нагатай-бек согласился с дочерью и заменил Михаила Юсуфом, взял с собой ещё двух рабов-мусульман и со слезами и причитаниями простился со всеми домочадцами.
Его крытая кибитка, запряженная парой сильных лошадей, скрипя большими деревянными колесами, покатила по наезженной дороге на юг, все дальше и дальше, пока не скрылась за облаком пыли.
Из провожающих лишь один Лулу на гнедом жеребце и Хасан на сером ушастом муле скакали долгое время рядом с кибиткой. И старый толстый Нагатай беззвучно плакал, глядя на них. Самое дорогое, что он покидал в этом крае, для его старого сердца были не отары овец, не табуны лошадей, не богатство и даже не дочь Джани, а был этот красивый маленький мальчик, его внук. Любовь деда к нему была безгранична, и мальчик, в свою очередь, безгранично любил его.
Лулу шел девятый год, он был тонок, белолиц, с темно-серыми выразительными глазами; тонкие черты его лица, прямой нос, красиво очерченные губы, привычка держать слегка вскинутой голову и размахивать при ходьбе правой рукой делали его похожим на Михаила.
Ознобишин давно догадывался, что Лулу его сын, хотя Джани никогда не говорила об этом, однако это было так очевидно, что только слепой мог не заметить.
Лулу находился под постоянным присмотром Хасана; лучшего дядьки и желать было нельзя. Старый сотник не спускал с него глаз, с утра до вечера и даже ночью он был рядом с ним. За девять лет он так привязался к мальчику, что готов был отдать за него себя на растерзание. Молчаливый, всегда спокойный, Хасан терпеливо и настойчиво передавал ему свои навыки: как объезжать диких коней, как сидеть в седле, стрелять из лука, владеть саблей, пользоваться копьем.
Целыми днями мальчишка со своими сверстниками носился верхом по степи, а сотник, сидя где-нибудь на холме, как старый орел, прищурив свои раскосые зоркие глаза, наблюдал за ним издали.
Лулу во всем старался превзойти своих друзей, во всем первенствовать, и эти честолюбивые устремления сотник всячески поощрял. Мальчик давно осознал себя богатым беком, его приказания, пожелания, капризы выполнялись быстро, без возражений, не только слугами и рабами, но и матерью и дедом. Он был маленьким божком, перед которым все заискивали и на которого чуть ли не молились.
Озноби, как и всех, Лулу считал своим слугой, но тем не менее этот слуга отличался ото всех: он не сгибал раболепно спину, взгляд его не бегал и не опускался долу, он был сдержан в проявлении своих чувств и с достоинством носил свою голову, заросшую длинными волосами, усами и бородой. Он, хоть и раб, пользовался особым положением, а простые люди пастухи, торговцы и даже его дядька Хасан – относились к нему с уважением. Кроме этого, Лулу часто видел Озноби рядом с матерью, а нередко и наедине с нею в юрте. Правда, деловые беседы хозяйки с её векилем были вполне естественны и не вызывали ни у кого подозрений. Однако что-то неизвестное тревожило его маленькое гордое сердце; хотя и смутно, он все же сознавал, что этот высокий человек в опрятном чекмене, крепких сапогах, почти всегда непокрытый, носящий на голове только узкий кожаный ремешок, перехватывающий его седые волосы на лбу и затылке, молчаливый, неулыбчивый, был ему больше, чем простой слуга.
Однажды, сидя возле костра со своим дядькой, Лулу спросил Хасана, кто такой Озноби.
Старый сотник засопел от неожиданного вопроса и потупился, прикрыв глаза тяжелыми веками, а Лулу с раздражением задергал его за полу халата.
– Ака, ты чего молчишь? Кто этот человек, по-твоему?
– Кто? Векиль... твой раб, – ответил старый сотник и погрузился в молчание.
Так Лулу от него ничего и не добился.
Не зная, как отделаться от своих тревожных предчувствий, мальчик старался не встречаться с Михаилом. Завидя его издали, он сворачивал в сторону, а если все же их сводил случай, не вступал с ним в беседу. Молчал, смотря на него пытливыми темно-серыми глазами снизу вверх, и от его взгляда Михаил немел сам и, к своему стыду, замечал, что ему нечего сказать этому мальчику, не о чем спросить. Это его очень огорчало.
Как-то раз, подбив стрелой на лету птицу, радостно-возбужденный Лулу ворвался со своей добычей к матери в юрту. В полумраке на ковре, рядом друг с другом, сидели мать и Озноби, и векиль, этот ненавистный векиль, держал пальцы её в своей руке. При появлении сына Джани смутилась, поспешно отняла свою руку и стала поправлять накидку на волосах.
Кровь ударила в голову Лулу, ноздри его начали раздуваться от бешенства, но он сдержался, несмотря на то что был очень юн и вспыльчив по нраву. Как ошпаренный, выскочил он из юрты, отбросил в сторону убитую птицу и умчался на коне в степь.
На следующий день Михаил прогуливался по степи неподалеку от становища и засмотрелся на орла. Распластав широкие крылья, птица медленно парила, все ниже и ниже кругами спускаясь к земле. Михаил загородил ладонью глаза от солнца, чтобы лучше видеть, как вдруг что-то больно ударило его в плечо и со стуком упало на землю. То был небольшой круглый камень, брошенный чьей-то рукой. В это время мимо промчался на своем косматом скакуне Лулу. Михаил схватился за плечо и долго смотрел вслед мальчику, потом в глубоком раздумье направился в свою юрту. Ненависть мальчика тревожила его, а главное, он не знал её причины. И это было плохо.
Вечером он пошел к Джани поделиться своими тревожными мыслями и застал в юрте Лулу. Сидя на ковре против открытого входа, он пил кумыс из большой расписной пиалы Нагатая, а мать сидела подле и смотрела на него с обожанием, и каждая черточка её лица выражала спокойствие и счастье. Кроме них, в юрте никого не было.
Михаил в нерешительности задержался у порога. У него сейчас же возникло желание повернуть назад. Его взгляд встретился со злым взглядом мальчика. Лулу опустил руку с пиалой и пронзительно закричал:
– На колени, раб!
Джани опешила, а Михаил, не раздумывая, покорно опустился на колени и с готовностью стал ожидать новых указаний.
– Сын, – шепотом проговорила потрясенная мать, веря и не веря тому, что услышала. – Как ты смеешь!
Краска схлынула с её щек, лицо стало белее полотна. И тут произошло то, чего никто не ожидал – ни Лулу, ни Михаил. Джани стремительно кинулась на сына, схватила за уши и стала драть их с такой силой, что у того соскочила с головы тюбетейка и откатилась на середину ковра.
– Как ты смеешь, негодный мальчишка! Как ты смеешь?!
Лулу не на шутку перепугался, однако ловко вывернулся из слабых материнских рук и, красный, распаренный, выскочил из юрты с такой поспешностью, что только прах взвился у порога от его быстрых ног.
С Джани сделалась истерика, она опрокинулась навзничь и, рыдая в голос, ломая руки и ударяясь затылком, металась по полу. Сбежались испуганные служанки и, причитая и уговаривая её, уложили в постель, укрыли тонким шерстяным одеялом.
Утром служанка Джани, молоденькая хорошенькая девушка, круглолицая хохотушка, а теперь озабоченная и встревоженная, прибежала к Михаилу и позвала его к госпоже.
Ознобишин застал её лежавшей, сильное нервное потрясение лишило её сил. Она с трудом могла поднять руку и говорила слабым голосом, как больная. Михаил опустился возле на ковер. Она поспешно нашла его руку и сжала горячими дрожащими пальцами.
– Прости его, – попросила она со слезами на глазах.
Затем, приподняв голову и убедившись, что в юрте никого нет, откинулась на подушки и совсем тихо прошептала:
– Он не знает, что творит... Не знает, кто ты...
В это время раздался шорох шагов. Вошла стряпуха Такику, худая востроносая женщина с темной морщинистой кожей лица и живым блеском черных ввалившихся глаз. В руках она держала высокий металлический сосуд с узким горлом.
Михаил молча поднялся с колен и пошел к выходу. Недобрый взгляд стряпухи показался ему подозрительным. За порогом юрты он быстро обернулся и заметил, как та зло сплюнула ему вслед.
Он знал, что Такику ненавидит русских, кто бы они ни были – рабы или свободные. А с тех пор, как был убит под Нижним Новгородом её муж Ергаш, участвовавший в разбойном набеге с мурзой Тогаем, она перестала скрывать свою ненависть и выражала её открыто. У Михаила мелькнула мысль: уж не от этой ли чертовой бабы пошло все зло? Лулу был лакомка, любил сахар и сладкое печенье, а Такику – большая мастерица их печь, и мальчик, по наблюдению Михаила, часто вертелся возле её юрты. Он решил проверить это поточней и поручил Кулан, старушке-стряпухе, проследить за Такику. Кулан была предана Михаилу за его сострадание к ней, за то, что он предоставил ей на старости кров и кусок хлеба, и верно ему служила.
Через несколько дней Кулан подтвердила его подозрения, рассказала, как Такику, угощая маленького господина сладостями, говорила ему много нехороших слов про Озноби: что он обворовывает их с матерью, что он нехороший человек, а возможно, и чародей, потому что всех опутал, точно сетью, и мать его, её любимая госпожа, находится под влиянием векиля и делает только то, что он скажет, и из-за него, мол, погибло много добрых мусульман. Это она говорит всякий раз, когда Лулу приходит к ней, а когда покидает, Такику принимается плакать и всеми святыми молить его, маленького господина, быть осторожным и опасаться векиля.
Михаил передал Джани все услышанное от Кулан. Та очень встревожилась, позвала Такику в свою юрту. Зная злой, раздражительный характер стряпухи, Джани спокойным, но строгим тоном сообщила: ей известно, какие непозволительные речи ведет Такику с молодым господином, восстанавливает его против векиля и уже добилась своего – Лулу утратил дружеское расположение к нему, а это с её стороны очень дурно. Затем она посоветовала оставить её сына в покое, либо в противном случае им, ей и Такику, придется расстаться.
Стряпуха нахально рассмеялась и, уперев руки в бока, заявила, что она не побоится расстаться с госпожой, ибо она добрая мусульманка и хорошая стряпуха и её возьмут в любой курень. Если от неё желают избавиться, то не надо на это тратить много слов, она прекрасно все поняла и может уйти хоть сейчас, но госпоже от этого будет плохо, потому что все узнают вскоре то, что она так старается скрыть...
Услышав эти дерзкие слова, Джани пришла в волнение и побледнела. Она спросила:
– Что узнают?
– Что твой сын не от нашего господина.
– Поди прочь! – тихим, но твердым голосом произнесла Джани.
Такику смерила свою госпожу презрительным взглядом, криво усмехнулась и вышла вон. В свою юрту стряпуха возвратилась в сильном гневе и стала собирать пожитки, призывая Божий гнев на голову срамницы. Она выкрикивала всевозможные ругательства, махая руками и тряся головой. Слуги вначале посмеивались, ничего не понимая, когда же до них дошло, кого она оскорбляет, все в страхе разбежались.
Первая покинула Такику старая Кулан. Она давно поняла всю опасность, скрытую в этой злой женщине, и поспешила к Хасану, единственному человеку, который, по её мнению, мог предотвратить назревшую беду.
Однорукий сотник сидел позади своей маленькой юрты на солнышке и починял седло. Кулан опустилась на корточки против него и, как могла, объяснила ему все, что происходит у них в ауле.
Она сказала:
– Такику нельзя выпускать. Эта злыдня погубит нашу любимую госпожу, маленького господина и всех нас.
Хасан глянул на неё сердито из-под насупленных бровей и негромко произнес:
– Уйди, женщина!
Это было сказано таким тоном, что Кулан побоялась его ослушаться и поспешно отошла.
Хасан с остервенением принялся тыкать шилом в кожу седла, потом вдруг бросил седло наземь, пнул ногой и, сильно сопя, поднялся на свои кривые большие ноги. Мрачнее тучи шел сотник по аулу, набычившись, шевеля густыми бровями и разговаривая сам с собой. Завидя прокопченную юрту Такику, Хасан приостановился, огляделся и прислушался. Все было тихо. Только где-то брехала собака и фыркали лошади.
Тем временем Такику не прекращала браниться, хотя никого не было подле нее:
– Беспутница! И она ещё хочет казаться честной мусульманкой. Тьфу! Прижила щенка с неверным. Все расскажу имаму. Опозорила нашего хозяина, славного, доброго Бабиджу-бека. Она всегда его обманывала со своим векилем, рабом... Прости меня, Аллах, за такое долгое молчание! Прости мой грех!
Так она говорила, когда услышала, что её окликают:
– Такику! Такику!
Стряпуха поворотилась с красным дрожащим лицом и сверкающими от гнева глазами и увидала старого Хасана – приземистого, широкого, напоминающего медведя, такого же темного, такого же страшного, грозной тенью стоявшего у входа. Предчувствие беды шевельнулось в ней, сжало сердце, однако она постаралась ничем не выдать своего страха и грубо, косо смотря на него, спросила:
– Тебе что, безрукий?
– Зачем шумишь, Такику?!
– А тебе что! Говори, зачем пришел?
– Есть ли у тебя напиться, Такику? Никто во всем нашем ауле не может готовить шербет так, как ты.
– Какой толк в моем умении? – отозвалась женщина, успокоенная похвалой. – Никому я теперь не нужна. Вот что я скажу! Но меня нельзя выгнать, как собаку! Я – честная женщина! А она – срамница. Завтра вся ставка узнает, какая дочь у Нагатай-бека. Опозорила такого человека!
– Так дашь ли ты мне напиться, Такику? – попросил Хасан миролюбиво и даже улыбнулся.
Стряпуха подошла к вогнутой войлочной стене, возле которой стоял небольшой горшок с шербетом, и, наклонившись, стала нацеживать напиток в пиалу, ворча себе под нос:
– Она ещё пожалеет! Вспомнит Такику!
Хасан, стоя позади, не торопясь достал из-за пояса длинный шелковый шнурок, подергал его, проверяя крепость, затем один конец зажал в крепких зубах, а вторым в одно мгновение обмотал шею Такику. Стряпуха не сразу поняла, что задумал сотник, а когда вскинула руки, было уже поздно. Хасан с такой силой натянул шнурок, что он врезался ей в горло, перехватил дыхание. Женщина захрипела, выронила пиалу и горшок, шербет разлился. Сотник вместе с Такику повалился наземь. Он не ослаблял петли до тех пор, пока стряпуха не перестала биться. Потом разжал окаменевшие челюсти и выплюнул заслюнявившийся конец шнурка. Поднялся, тяжело дыша, спокойно смотал шнурок в клубочек и спрятал за пазуху.
Постояв некоторое время над своей жертвой, он наклонился и послушал, дышит ли она, бьется ли сердце. Такику была мертва. Выражение лица её было страшно, с выкатившимися, будто стеклянными глазами и с высунутым кончиком синего языка.
Хасан оправил на себе халат, стряхнул с колен землю и отправился к Джани.
Однако к хозяйке его не пустили, так как она лежала в постели с сильной головной болью. Служанке, молодой девушке с черными, как смородина, глазами, он велел передать госпоже, что Такику умерла. Девушка заморгала ресницами, от изумления раскрыв рот.
– Почему ты на меня так смотришь, женщина? Ты поняла или нет? Стряпуху призвал Аллах. Поняла? Стряпуха умерла. Разве тебе не ясно?
Та в испуге закивала головой и скрылась в юрте...
А Хасан медленно, по-медвежьи вразвалку, удалился.
Джани это известие потрясло. Она послала служанку узнать, правду ли сказал сотник, и только та примчалась с дико вытаращенными глазами, поднялась и пошла сама. Увидев едва приметную голубую полоску на шее Такику – след шнурка сотника, – Джани тот же час догадалась о причине её смерти и легонько вскрикнула, поднеся ко рту узкую ладошку.
После смерти Такику в Джани что-то надломилось. Она исхудала, осунулась с лица, все дни и вечера стала проводить в молитвах и постах, ибо чувство страшной вины тяжестью легло на её душу.
Глава тридцать пятая
В постоянном кочевье за ставкой ханши за два года аулы Джани растеряли половину своих овец: одни овцы отбивались по недосмотру чабанов и смешивались с отарами других беков и их уже невозможно было отыскать; иных Джани по доброте душевной раздаривала сотникам, а то и простым воинам; третьих беззастенчиво крала беднота, толпами следовавшая за ставкой.
Вначале Михаил не обращал на это внимания, считая, что Джани как хозяйка вправе сама распоряжаться своим имуществом, но затем, объехав все отары и табуны и узнав, по какой причине теряются овцы и лошади, посоветовал ей оставить их в степи, подальше от становища.
Решив, что Озноби прав, Джани распорядилась, чтобы чабаны отогнали овец в степь. Как выяснилось впоследствии, это было сделано своевременно.
После Рамазана, сорокадневного мусульманского поста, эмир Мамай собрал свою орду на празднество на ровном, как стол, местечке, вернее – долине между холмами, на правобережье Волги, всего в трех днях пути от города Сарая, в котором на этот раз восседал Кари-хан, сын Айбек-хана, согнавший в свое время Хаджи-Черкеса.
Мудрые люди понимали, что это был скорее смотр боевых сил, чем обычный религиозный праздник.
Эмир Мамай привел свой тумен в полном вооружении, точно собирался в дальний поход; дружественные ему эмиры и царевичи тоже привели свои войска; вольные мурзы присоединились к ним со своими отрядами, а богатые беки вынуждены были по приказанию Мамая предоставить лошадей и овец для прокорма этого многолюдного сборища. Вот когда Джани поняла всю мудрость Михаилова совета.
На всем пространстве, покуда хватало глаз, днем были видны белые, шевелящиеся, как озерки, отары овец, темные табуны коней, черные юрты и дымки от костров. А народ все прибывал и прибывал; отряд за отрядом, в полном вооружении, на косматых низкорослых лошадях, неутомимых в дальних походах, присоединялись к войскам Мамая, поклявшись ему в верности. Так крепла его сила, подобно реке, которая полнится водой от сбегающих с гор мелких ручейков.
Из Сарая, несмотря на запрет Кари-хана, прибыли верхом главный кади с улемами и шейхами и их слугами – многочисленная свита, ярко одетая, на лошадях различной масти, в великолепных сбруях и с богатыми седлами. Приехали и купцы со всех сторон, навезли различного товара. В ставке раскинулся пестрый богатый базар, а чуть в стороне от него на ровной обширной площадке построили деревянную башню, открытую ветру с трех сторон, и в ней был поставлен большой тахт – трон из резного дерева. Столбики трона увиты виноградными лозами, сделанными из позолоченного металла, а толстые ножки в виде тигриных лап – из чистого серебра. Поверх трона постлали шесть ширазских ковров, нижний большой, затем поменьше, ещё меньше, а верхний, шестой, самый маленький, и на нем положены два толстых круглых тюфяка, обтянутых цветистым китайским шелком. На них и уселся сам Мамай и его хатуня.
На голове Биби-ханум сияла яркой желтизны корона прекрасной ювелирной работы, некогда сделанная русским золотых дел мастером для хана Берке. Только Биби-ханум как прямая и последняя наследница рода Чингисидов имела право носить её. Справа и слева от башни были расставлены сиденья для царевичей, эмиров, мурз и духовенства.
Празднество, как заметили бывалые люди, происходило в том же порядке, что и при прежних ханах, с той лишь разницей, что теперь место хана занимал эмир Мамай, толстый, важный, с непроницаемым широким лицом, на котором, как у кота, топорщились редкие черные усики. И одет он был совершенно по-хански – в голубой позолоченный халат, в белую чалму с зеленым пером, скрепленным крупным алмазом, всякий раз сверкающим, стоило только Мамаю слегка пошевелить своей большой головой. Эмир был так величествен и великолепен в этом наряде, что никому и в голову не приходило, что он занимает не свое место. Времена изменились, и изменились взгляды людей. Теперь уважали не происхождение, а силу и богатство. Сидел же в Самарканде Тимур Хромой, а в Хорезме старый Урус-хан, сын Чимтая. Почему бы в Кок-Орде не быть Мамаю? Так думали многие знатные и богатые беки. Правда, были и такие, которые напоминали, что есть царевич, имеющий больше прав на Кок-Орду, чем кто-либо другой из живущих. Этот царевич – сын Туй-ходжи-оглана, Тохтамыш. Но таких людей поднимали на смех. Где этот царевич? Бегает, точно верблюжонок за верблюдицей, за материнским подолом, потому что мал, слаб и беден. Да и даст ли ему вырасти и окрепнуть Урус-хан сварливый? Пока сгибается перед ним в низком поклоне Туй-ходжа-оглан, не быть Тохтамышу ханом в Кок-Орде. Пока существует Мамай непобедимый, никто у него не посмеет оспаривать власть. Сам Аллах помогает ему, у него несметные богатства, ему верны степные народы и племена, потому что у него сила и ему сопутствует необыкновенный завидный успех во всех его начинаниях и делах.
И вот теперь перед этим эмиром, как прежде перед сарайскими ханами, лучшие воины правого и левого крыла состязались в стрельбе из лука, пускали длинные белые стрелы в деревянные щиты, а победителям в награду дарили оседланных и заузданных коней, и, принимая их, багадуры поднимали у своего коня правое переднее копыто для поцелуя под рукоплескания и возгласы одобрения толпы. Так же, как и при ханах, верные эмиры и мурзы получали богатые халаты, и так же, как при ханах, эти эмиры подходили к подножию башни и преклоняли колени в знак благодарности.
А после этого, так же, как и в прошлые годы, гостям подавали кушанья на серебряных столах, а ловкие и быстрые баверджи в шелковых разноцветных одеждах тут же, на глазах у гостей, острыми ножами резали вареные куски конины и баранины на маленькие кусочки и поливали мясо вкусной дымящейся приправой.
И глядя на все это, многие думали: что же изменилось за это время? Кто хан? Кто эмир? Кто умер? Кто жив? От кого отступилось счастье, чья жизнь подошла к концу, пусть плачет и склоняется перед судьбой, а народ веселится на празднике, ибо повелитель развлекает его едой, вином, скачками, борьбой, песнями и плясками. Кто это может дать народу – тот хан! Честь ему и слава!
Сперва осенние дни стояли тихие, теплые. Особенно были прекрасны ночи под безоблачным небом, блиставшим тысячами мелких ярких звезд. Но в последний день празднества вдруг наплыли темные тучи и скрыли звезды и тонкий серп месяца. На всю ставку пали тяжелые душные сумерки.
Аул Джани располагался в нескольких верстах от главной ставки, вблизи реки.
У Михаила была своя юрта, маленькая, прокопченная, латанная-перелатанная, но в которой вполне можно было спрятаться от непогоды и сильного холодного ветра. Она легко разбиралась и легко собиралась и размещалась на одной повозке, влекомая двумя волами. Кроме этого, Михаил имел три потертых ковра, несколько овечьих шкур, пуховые подушки, заменяющие ему постель, небольшой сундук, в котором хранились хозяйские тарханные грамоты, несколько серебряных слитков – остаток дара хана Кильдибека, медный котел, сковороды, треногу, деревянные пиалы, мешки с одеждой, съестные припасы в корзинах – вот и все, чем он владел и что по-братски делил с Косткой.
Он любил свою юрту, сжился с ней и ни за что не хотел менять её на другую – просторную и чистую, хотя Джани неоднократно предлагала ему.
Юрту он ставил, как правило, на краю аула, даже несколько в стороне от круга больших и маленьких юрт, в которых размещались прислуга и бедные Нагатаевы родственники. В середине этого круга стояли две большие белые господские юрты – для Джани и Лулу.
Возле Михаиловой юрты всегда паслись стреноженный вороной и серый осел, ставшие, как Михаил и Костка, большими друзьями, а у входа лежал крупный, черной масти пес Полкан.
В последнюю ночь празднества Михаил и Костка сидели у костра и ели арбузы. В черном пространстве между аулом Джани и ставкой, не занятом ни пастухами, ни какой-либо стоянкой, мелькали огни. Они то двигались короткой цепочкой, то сливались в яркий дрожащий круг.
Видимо, какая-то группа людей с факелами шла по степи. Костка первый заметил их и указал Михаилу:
– Гляди-ка. Кажись, к нам топают.
Михаил покачал головой, сказал недовольно:
– Несет же нечистая. Спали бы.
Пес Полкан, лежавший возле костра, поднял лохматую голову и глухо заворчал, напряженно уставившись в темноту.
– Что, Полкашка? – обратился к нему Ознобишин. – Чужой?
– Учуял кого-то, – подтвердил Костка.
Ворчание пса стало более угрожающим.
Михаил и Костка переглянулись.
Неожиданно пес вскочил и с громким лаем бросился в темноту Совсем близко послышался человеческий крик и собачье злобное рычание, прерываемое отчаянным лаем. Костка побежал на шум, и скоро из темноты послышалось:
– А ну перестань! Да оставь ты его в покое, собачье мясо!
Полкан яростно лаял, незнакомый испуганный голос вскрикивал, а Костка злобно ругался. Михаил поднялся на ноги и, стоя к костру спиной, глядел в темноту, ничего решительно не видел и кричал:
– Што там у вас? Эй, Костка!
– Ах ты, дьявол лохматый! – бранился Костка. – Да оставь ты его в покое! А ты... как там тебя, дуй к костру!
Из тьмы выскочил невысокий человек, истерзанный, окровавленный, рухнул перед Михаилом на колени и поднял вверх руки.
– Не губи мя... человече, вижу: вы оба русские. И я русский. Купец приезжий. За мной гонятся. Убить хотят.
Лицо синее, опухшее от побоев, губы в крови, борода неопределенного цвета и всклокочена, одежда порвана, а небольшие округлившиеся глаза выражают страх, почти животный ужас. Появился Костка, крепко державший за ошейник разъяренного Полкана.
– Замолчи, тварь подворотная! – прокричал на пса Михаил.
Услышав в голосе хозяина угрозу, Полкан жалобно заскулил. Ознобишин видел: огни факелов стали хорошо различимы, без сомнения, к ним приближались люди, преследовавшие этого несчастного. Собачий лай мог выдать беглеца, поэтому Михаил не сдержался и повысил голос, что с ним случалось довольно редко.
Не долго думая, Михаил опрокинул человека наземь, приказав лежать и не двигаться, набросил на него войлочную попону, затем ковер, принесенный Косткой. Оба уселись на человека, точно на бревно, а возле своих ног уложили Полкана. Однако пса пришлось крепко держать за ошейник, чтобы он снова не бросился навстречу идущим. Уже слышались шаги, возбужденные голоса – и вот целая ватага с факелами быстро поднялась из-за всхолмины и приблизилась к ним.
Переругиваясь друг с другом, пришедшие разбежались по всему аулу и начали заглядывать и шарить в каждой юрте, будя спящих и тревожа собак. Один приземистый широкоплечий воин, в меховой шапке с лисьими хвостами, в теплом, на вате, халате, перехваченном широким ремнем с болтающейся на нем саблей, заглянул в юрту, светя себе факелом. Потом обратился к Михаилу:
– Пробегал кто? Видел кого?
Михаил преспокойно ел арбуз и выплевывал семечки через костер по направлению к воину. Ознобишин даже не пожелал ответить, чем вызвал у пришедшего злость. Тот подошел к костру и, брызгая слюной, закричал:
– Был тут кто? Говори!
– Какое там! Никого не видали, – заговорил Костка, а Полкан от наглости прибывшего пришел в дикое бешенство и с остервенением стал рваться из рук тверичанина. Злобный лай огласил весь аул.
– Уходи, уходи скорее! – замахал в отчаянии Костка, изобразив на своем лице притворный страх и озабоченность от столь скверного нрава своей собаки.