Текст книги "Неволя"
Автор книги: Виктор Кудинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Воин сплюнул от досады и удалился, подняв над головой чадящий факел. Костка схватил деревянную бадью и залил огонь костра водой. Вокруг них мигом распространился ночной мрак. Они откинули ковер, войлок и затащили человека в юрту.
– Кто ты?
– Уж не думайте, не гадайте, отцы родные, – молил, плача, человек. Не тать я, не убивец. Ни в чем не виноватый.
– С чего же это оне за тобой гонятся?
– Не ведаю, отцы мои. Вот те крест! Московский гость я. Никита Полетаев.
Никита рассказал следующее. Приехал он в Орду с московскими купцами, привез много пушного товара. Прослышав про празднество, купцы в Сарай не поехали, а завернули в ставку эмира Мамая. С первых же дней торговля пошла бойко, и скоро они имели большой прибыток и радовались удаче, да, видимо, прогневали чем-то Господа: нежданно-негаданно налетели на них татары, разграбили всех, обобрали до нитки, а купцов побили до смерти. Он же, Никита, уцелел потому, что в это время отлучился до ветру, а как увидел, что купцов, его товарищей, валяют, бежал, да был пойман какими-то нищими и крепко бит. Потеряв от побоев сознание, лежал, будто мертвый, в грязи, а как пришел в себя, снова пустился наутек. Хорошо, что ночь позволила до них добраться и спастись от преследователей.
– Отцы мои! – говорил Никита, плача. – Да я за вас вечно Богу буду молиться. Меня, несчастного, от беды избавили. Уж как мне Митрич говаривал: не езжай в Орду-то, поберегись, мол. Не послушал, окаянный. Сам на себя беду накликал.
– Уж не Большого ли Митрича поминаешь?
– Его. Большого. Только я, грешным делом, подумал, что остерегается он, кабы я его не обошел. А он, кажись, по-христиански советовал поберечься, без корысти. Я, несчастный, зачем не послушал? Увы мне!
– Не блажи. Твои товарищи теперя где?
– Нету моих товарищей. Мертвые мои товарищи! Мертвые!
– А ты – живой! Вот и не блажи! Не гневи Бога напрасными попреками!
– Да что ты, батюшка! Гневить.. да я... да я...
– Сказал – молчи!
– Молчу, молчу, – шепотом согласился Полетаев.
– А о потерянном што тужить? Была бы голова цела.
– Отцы мои, – говорил купец, всхлипывая. – Мне бы живым уйтить.
– Уйдешь, коль тихо сидеть будешь.
– Ежели уйду... Да я, отцы мои... всю жизнь молиться за вас буду. Ей-богу! Вот вам крест!
Глава тридцать шестая
Утром Михаил отправился в ставку разузнать об избиении московских купцов. Всю ночь сеял мелкий нудный дождь, небо с края до края задернуто серыми низкими тучами. Холодно и неприветливо кругом, мокрая поникшая трава нагоняла скуку.
Михаил нахлобучил на самые брови меховую шапку, укрылся попоной. Вернулся он к полудню, когда дождь прекратился. Сойдя с коня, мокрый и хмурый, он подсел к дымящемуся костру греться, пошевелил сучком горевшие головешки – и все молча, ни на кого не глядя, – верный признак его душевной угнетенности, тоски.
На треноге в котле, поставленном над огнем, булькала похлебка, распространяя вкусный запах мясного варева.
Никита Полетаев, одетый в овчинную шубу, поглядывал на Михаила выжидаючи, от волнения покусывал бледные губы.
Костка присел на корточки перед ним, сложив на коленях руки.
– Ну, Михаил, што слыхать-то?
Ознобишин с ответом помедлил, вздохнул, не отводя своих прищуренных глаз от огня.
– Што слыхать-то? – сказал он наконец. – Да размирье у Дмитрия Московского с Мамаем-то. Вот что слыхать. Вражда. Оттого и купцы пострадали.
– Гляди-ка! С чего бы это вражде-то случиться? Кажись, совсем недавно князь в Орде от Мамая ярлык получал.
– Получать-то получал. Да мог ли Мамай ярлык кому другому дать? Не мог. А вражда пошла оттого, што нижегородцы Мамаева Сарайку побили.
– Вона как! – воскликнул Костка, и брови его взметнулись на лоб. – А Мамай-то, вишь... в отместку москвитинов уложил? – Он покачал головой и заметил: – Не ндравится ему князь Дмитрий. Ох как не ндравится!
– Погоди ищо! – сказал Михаил, грозя пальцем. – Заплачут оне вскоре от Дмитрия! Чую – заплачут!
– Москву каменной стеной оградил, – сообщил Костка. – Теперича ему никакой черт не страшен.
Михаил ещё не слышал о каменной стене Кремля и с любопытством покосился на своего приятеля и Полетаева.
– Каменной, говоришь?
Никита подтвердил, кивая головой:
– Точно. Каменной. Из белого камня. С восемью башнями.
Ознобишин помнил Кремль, окруженный дубовой стеной с земляными валами, построенной ещё при князе Иване Даниловиче, поэтому удивился безмерно и обрадовался этой новости, но вообразить себе каменную стену с башнями не смог, как ни старался.
– Камень-то откель взяли?
– Из села Мячкова. Всю зиму на подводах возили. Летом всей Москвой и соорудили.
– Ишь ты! Каменной стеной опоясался князь Дмитрий. Это он хорошо придумал, – сказал Ознобишин и поудобней уселся перед Никитой Полетаевым, приготовясь слушать. – Для защиты камень покрепче дерева буде. Это верно.
– Ишо как крепок-то! Через год, как построили, Ольгерд Литовский приходил, окрест Москвы все пожег, а каменной стене ничего сделать не мог. Так ни с чем и отошед.
– Литва на Русь ходила? – ещё больше удивился Михаил. – Такого прежде не бывало!
– Дважды ужо. Дважды ни с чем и возвращалась. Так-то вот. С каменной стеной нонче князь Дмитрий никого не боится. Каменная стена кое-кому как кость поперек горла! Укусил бы – да зуб неймет!
Никита Полетаев вздохнул, подумал немного и добавил к сказанному:
– Ищо вот что скажу. Сберутся к князю Дмитрию князья – и Мамай не страшен будет. Оно и нонче-то ево Дмитрий не очень жалует, а тогда – и подавно!
– Ежели бы так, – сказал Михаил. – Только знашь, каки князья-то наши? Своевольные!
– Ничего. Некуда им становится податься. Бегут к Москве... Москва ноне посильнее их всех буде. Князь Михайла Кашинский уж какой был Твери товарищ, да и тот к Москве прибивается. Не хочет с тверским заодно быть.
Ознобишин внимательно выслушал его и, вздохнув, сказал:
– Ежели так, то конешно. Только думается, не сберутся оне. Кажный свою корысть блюдет, себя выше всех почитает. А в Москве от энтова истома. Ото всех оборону держать надобно. Да вражины-то вокруг какие! Один другого сильней. Поди набери воев. Снаряди их. Богатство тож большое нужно. Где взять?
– Слыхал от дьяка одного: не буде боле князь Дмитрий Орде дань давать, – сказал Полетаев.
– Побожись.
– Вот те крест! Князю Дмитрию серебро самому нужно. Ты погляди, каки у него вои теперича. Молоды, дерзки, аки львы. Ничего не боятся, с мечом на дьявола пойдут. Ей-бог! Я те вот что скажу. Ноне на Москве не тот человече. Не тот. Храбрые, дерзкие, никого не боятся. И князь Дмитрий, и московски бояре – все за себя постоять готовы. И за Москву-матушку, и за святы церкви.
– Так, – произнес Ознобишин, приятно удивленный. – Дерзкие, говоришь? За Москву постоять готовы?
– Готовы. А как Дмитрий Волынский появись, теперича никому спуску не дают. Рязанцы сунулись – потрепали за милу душу. Тверичане... так те одни с Москвой тягаться не могут... за литвой бегат. Вот какие дела на Москве, отцы мои...
– Ну, Никита, утешил так утешил. Душу мою успокоил. Коль так, как говоришь, то и впрямь князю Дмитрию некого бояться. Уж коль народ с разбоем не мирится, князю не пристало в стороне быть. Дай-ка я тя, мил друг, облобызаю за весть таку.
Три ночи провел в юрте Михаила московский купец Никита Полетаев, а на четвертую, темную да ветреную, отправились они втроем к реке. Там, у крутого спуска, у воды, их ждал немолодой лодочник, худощавый низенький татарин Айдаш, одетый в короткую овчину мехом наружу и тюбетейку. За несколько золотых он согласился перевезти на другой берег русского купца. Все левобережье Волги находилось под властью Кари-хана, непримиримого недруга Мамая. В Сарае Никита надеялся встретить русских купцов и вместе с ними отправиться на Русь. Михаил передал купцу три серебряных слитка, завернутых в тряпицу.
– Это тебе на дорогу и на товар, какой найдешь в Сарае. Глядишь, и поправишь маненько свои дела.
Купец был потрясен такой щедростью, прослезился, пошмыгал носом, прижимая слитки к груди.
– Как благодарить-то тя? Святой человече! А за долг не беспокойси! Жив буду – верну трехкратно!
– Да не мне. Жене отдай. Живет в селе Хвостове с сыном Данилой. Ознобишина Настя. Запомни!
– Запомню. Как есть запомню, – обещал купец приглушенным голосом из темноты.
– С Богом! – сказал Михаил.
Костка оттолкнул лодку от берега, заскрипели уключины, вода заплескалась от весел; ещё три-четыре взмаха – и плывущих поглотил мрак.
Глава тридцать седьмая
В течение целого года Джани со своими людьми, отарами овец и табунами лошадей продолжали кочевать за ставкой Биби-ханум. Они побывали в Крыму, на морском побережье, где Михаил Ознобишин выкупил у генуэзцев большой участок земли с двухэтажным домом в окрестностях города Сурожа.
Там же, в Суроже, он встретил московских купцов, приехавших за итальянскими тканями, и один из них, его хороший знакомый, Иван Большой, сообщил, что жена его, Настасья, померла, сын Данила взят в дружину князя, а дом в селе Хвостове заколочен.
Вначале он принял это известие довольно спокойно, но через некоторое время что-то похожее на обиду охватило его душу. "Не дождалась", – подумал он, и жалость к жене, сострадание к её вдовьей жизни лишили его покоя. Целую неделю он не находил себе места и был замкнуто-молчалив; постепенно душевная боль стала забываться, таять, а потом и совсем прошла – ведь он так долго был с ней в разлуке, что даже забыл черты её лица, звуки голоса, только и помнил, как она его провожала в последнюю поездку, на похороны своей матери, стоя на крыльце, с большим животом, обреченно одинокая. Господи, сколько же ей, бедной, пришлось пережить трудностей, испытать унижений и обид! Теперь утешилась её вдовья душа, нашла навеки себе успокоение. А вот он ещё жив! И это вызвало в нем тягучее ноющее чувство вины перед ней и сыном: ведь он так хотел вернуться, обнять их обоих, да не пришлось.
К весне Михаил и Джани возвратились опять в те места вблизи Волги, где в прошлом году праздновали Байрам.
За это время эмир Мамай ещё более упрочил свое положение. В нескольких стычках он сумел покорить беспокойных эмиров и мурз, подарками, обещаниями привлек на свою сторону несговорчивых прежде ханов и окончательно утвердил свою власть на всем правобережье Волги, начиная от пределов земель рязанского князя и кончая Крымом. На этом огромном степном пространстве кочевали верные ему племена и народы, готовые по одному призыву собраться под его стяги.
На левобережье между тем постоянно вспыхивали кровавые злые сечи. Полуразрушенный, опустевший Сарай стал местом отчаянной борьбы всех враждующих ханов, откуда бы они ни приходили – из Сибири, из Хаджитархана, из ногайских земель или из Хорезма.
Мамай сознательно не вмешивался в эту борьбу, он оставил Сарай, как приманку, царевичам и ханам, которые с остервенением рвали его друг у друга, точно собаки пойманную дичь, и только обескровливали себя и ослабляли, а сила Мамая росла и крепла. Литовский Ольгерд искал с ним союза; рязанский князь Олег заискивал и жил в постоянном страхе перед татарскими набегами; тверской князь Михаил слал к нему послов и подарки, надеясь заручиться его помощью в непримиримой борьбе за великокняжение с московским князем. Один лишь князь Дмитрий выказывал непокорство, перестал платить дань, какую давали московские князья хану Джанибеку, стал собирать под свою десницу мятежных князей и теснить Мамаевых союзников. Это беспокоило и раздражало эмира. Московский князь был молод, строптив, решителен и смел; со всеми соседями он вступал в битву и над всеми одерживал победу. Мамая это настораживало: чего доброго, возомнит Дмитрий себя непобедимым и повернет против него колючее копье! Он не боялся быть разбитым Дмитрием; он так был уверен в своей силе, в её несокрушимости, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал: если двинет свою Орду с имеющимися в ней племенами и народами на север, Москва будет уничтожена. Однако Биби-ханум его предостерегала: в этой борьбе он может основательно истрепать свои силы и погубить князя Дмитрия, а это пока ему не выгодно. Мамай был с ней согласен. Он не хотел губить московского князя не потому, что жалел его, а потому, что все ещё надеялся обойтись без этого похода, а при нужде и прибегнуть к его помощи в тяжелой будущей борьбе с Урус-ханом или Тохтамышем, которые вели между собой кровопролитную затяжную войну. И хотя Урус-хан постоянно разбивал войска Тохтамыша, эти битвы ещё не выявили победителя. Но Мамай знал: скоро этой степной войне наступит конец, и тогда уж ему, хочет он того или не хочет, придется с кем-нибудь из них вступить в смертельную схватку за власть в Орде. А когда он станет единственным могучим властелином всего Дешт-и-Кипчака, грозным для всех своих соседей вот тогда и наступит черед покарать гордую, строптивую Москву.
Как-то теплым ясным днем Костка ходил по широкой вытоптанной дороге и собирал в корзину сухой кизяк для растопки очага. С севера по большаку ехало десять всадников. По одежде и внешности Костка сразу определил, что то были свои, русские. Один из них, одетый как боярин, с благородной внешностью, с густой темно-русой бородой и лиловой бородавкой размером с горошину на правой ноздре большого носа, спросил, в какой стороне находится ставка Мамая.
Костка указал рукой на горизонт, над которым вились сизые тонкие дымки, и посоветовал им поезжать прямо, никуда не сворачивая. Всадники, переговариваясь между собой, проехали. Самым последним, в одиночестве, на плохой пегой лошадке, следовал грузный мужчина лет пятидесяти, косматый и неряшливый. Под распахнутой шубой виднелась темно-коричневая засаленная ряса, а к толстому животу спускался на простой растрепанной веревке серебряный крест. Поп ли то был или просто дьякон, Костка допытываться не стал. Он пошел рядом с лошадкой, почтительно смотря на неряшливого толстяка.
– Отче, что это за князь буде? – спросил он смиренно.
– Князь, – криво усмехнулся косматый и несколько презрительно поглядел на Костку сверху. – То не князь, человече, а выше иного князя! Выше! Тысяцкий Вельяминов! Всей Москве – голова! – И, назидательно подняв палец вверх, торжествующе произнес: – Иван Васильевич Вельяминов! Поди, слыхал про такого?
– Как не слыхать, – отвечал Костка, поспешая за лошадью. – Слыхивали много раз.
– То-то, сын мой!
– Это что ж... – допытывался тверичанин, – князь Московский мириться задумал с эмиром-то нашим? Да продлит Господь его годы и сокрушит его врагов!
– Эко куда хватил! Мириться! Дмитрия с Мамаем только могила помирит. Он ужо всех князей под свою десницу поставил. Вот погоди!! И до вас доберется!
– Типун тебе на язык! – притворно испугался Костка и отстал.
Постояв и поглядев вслед уезжающим, он почесал затылок и мелкой рысцой пустился к своему куреню оповестить Михаила об увиденном. Ознобишин лежал в юрте на войлоке и спал. Костка растолкал его и разом выпалил все, что услышал от попа. Михаил спросонья ничего не понял, протер глаза и уставился на Костку затуманенным взором. Тверичанин, сидя перед ним на полу, смотрел на взлохмаченную голову его и ждал, что тот скажет.
– Вельяминов, говоришь? – вяло произнес Михаил и вдруг встрепенулся, волнение изобразилось на сонном, помятом лице его. – Иван? Неушто он здеся, бесов сын? Сам видел?
Костка утвердительно кивнул головой.
– Бородавка тута есть? – Михаил показал на правую свою ноздрю и, дождавшись подтверждения, снова спросил: – Нос большой, вислый?
– Такой и есть.
– Убей меня гром! Да што же я сижу-то?
Он живо поднялся на ноги, затянул потуже пояс на чекмене и отправился в ставку. Михаил знал, что его не допустят до ханских шатров, которые были оцеплены несколькими рядами стражи, да это и не требовалось; стоило только взглянуть на базар, потолкаться среди торговцев и покупателей, послушать их разговоры – и узнаешь многие тайны, так тщательно скрываемые вельможами.
Ознобишин медленно прохаживался мимо лавок, расположенных на арбах, телегах и легких кибитках, приценивался к различным товарам, прислушивался к разговорам, сам вступал в беседы, но так ничего и не услышал из того, что хотел, – видимо, слишком свежа была новость, не дошла ещё до ушей людей, а может быть, она была не столь значительна для жителей ставки, чтобы говорить о ней.
Солнце уже клонилось к вечеру, когда Михаил Ознобишин, потеряв всякую надежду, собрался уходить, как вдруг его окликнул знакомый густой басок, сразу взволновавший его:
– Урус Озноби!
Михаил поворотился, изумленный, и увидел перед собой Аминь-багадура. Они обнялись, как старые приятели. Аминь-багадур был рад встрече, узкие глаза его излучали добрый свет, а белые зубы влажно поблескивали в улыбке. На нем надет темный суконный чекмень, на голове туркменская шапка, с правой руки свисала нагайка – сразу видно, что багадур собрался в дальнюю дорогу.
– Сколько лет! – воскликнул Михаил: ему приятно было видеть живым и здоровым человека, которого он некогда выходил, рискуя собственной жизнью.
Они редко виделись, а увидевшись, всегда радовались, как братья, и всякий раз багадур спрашивал, что он может сделать для него, Озноби, своего лучшего друга. Михаил отказывался, не хотел ни в чем обременять его, а Аминь огорчался, так как не желал оставаться неблагодарным. На этот раз Ознобишин решил прибегнуть к помощи багадура.
Когда после приветствия и поклона багадур, как всегда, спросил, что он может хорошего сделать для Михаила, тот помолчал немного, как бы в раздумье, потом говорит:
– Понимаешь... стало мне известно, что прибыл в ставку мой злейший враг...
Аминь-багадур стал серьезен; он сжал свой крепкий кулак и заявил с присущей ему твердостью:
– Твой враг – мой враг!
– Да неизвестно мне, с какой целью прибыл. Ежели, допустим, послом пожаловал, то его трогать никак нельзя.
– Ежели посол – нельзя, – согласился Аминь с огорчением и цокнул языком, покачивая головой.
– А ежели по своей надобности...
– Я его, шакала, собственными руками придавлю. Кто таков?
Михаил сплюнул, кончиком языка облизнул губы, как бы нехотя ответил:
– Да московский боярин, Иван Вельяминов. Как узнать, с чем пожаловал?
– Погоди, – пообещал Аминь-багадур, – у меня кунак в есаулах у мурзы Бегича. Тот все знает.
Они договорились встретиться через день в ауле Джани, в юрте Михаила, и расстались.
Томительно прошел один день, второй, третий, а багадур так и не появился. Михаила стало мучить беспокойство. Сам бы пошел в ставку – да боялся разминуться. Он верил, что Аминь не обманет, обязательно придет. И багадур не подвел, прибыл на пятый вечер, когда и без того скудный свет непогожего дня уже померк и влажные сумерки окутали притихшую степь. Низкие тучи, предвещавшие дождь, слились с землей; было тихо, как всегда перед ненастьем.
Аминь-багадур присел у костра перед юртой, выпил пиалу вина, отер усы тыльной стороной ладони и, справившись о здоровье Михаила и пожелав ему всех благ, сказал:
– Приехал... как его, Веямин... но не от московского хана, а от тверска.
– Не может быть! Он же боярин московского князя.
– Недовольный московским-то. От него сбег. Плох он, мол, для татар. Смуту сеет.
– Предал, значит, сучий сын!
– Просит ярлык у Мамая для тверска.
– О иуда! Как земля его носит? А Мамай?
– Мамай сердитый на Дмитряй.
– Знаю, что сердит. А Биби-ханум?
Аминь-багадур улыбнулся, сверкнув белизной зубов, – одно имя этой женщины поднимало его настроение; Михаил знал, насколько уважительно и любовно он относился к хатуне, ибо только благодаря её вмешательству ему удалось спастись от преследований эмира Могул-Буги.
– Он не сердит. Он его знает вот с такого, – Аминь показал вершок от земли. – Он всегда был за Дмитряй. Мамай его слушает.
– Слушает-то слушает. Да на этот раз больно глубоко вражда-то у них зашла.
– Не печалься, Озноби! Ну их! Живи как я! Вольный казак.
– Спасибо, Аминь! Ты – молодец! Куда путь держишь?
– Хорезм пойду. Тохтамыш найду. Служить ему буду.
– А Мамай?
– Не хочу Мамай. – Багадур нахмурился, опустив голову, и не сказал, за что обиделся на могущественного эмира.
– Далеко ведь до Тохтамыша-то.
Аминь улыбнулся.
– Аминь хорошо, когда едет, песни поет. Сам себе господин. Ежели не Тохтамыш, Аминь к Тимур пойдет. Тимур много денег дает. А Тимур не хорош... Э! Какая беда? – Аминь-багадур небрежно взмахнул рукой. – Мне до них дела нет. В аул поеду. Халима любить буду. Двух сынов мне растит. Казаки будут!
– Я рад за тебя.
– И я рад, – сказал Аминь, блеснув белизной крепких своих зубов, прижал руку к сердцу, расправил свои широкие плечи и добавил: – Желаю тебе скоро увидеть твой Халима и твой аул.
– Мой аул, – Михаил печально покачал головой. – Спасибо, Аминь!
Глава тридцать восьмая
Оставшись одни, Ознобишин и Костка сели друг против друга. Михаил сказал:
– Недоволен Дмитрием Ворона. Это Аминь верно подметил. А уж коли недоволен, наплетет теперича невесть что. Уж его знаю! На клевету весьма горазд. Вот и озлобится Мамай на князя Дмитрия, лишит его ярлыка, пустит на него свою шальную рать. Горя будет на Руси много.
Подумав немного, Ознобишин добавил:
– Надобно нам все хорошеньче разузнать. Проведать.
– Как проведать-то?
– А ты вот покумекай! Мне, конешно, Вельямину на глаза показываться никак нельзя. Признает. А вот ты повейся вокруг, покрутись.
– Что ж, – согласился Костка, – покрутиться можно.
– Только не уехал бы раньше, чем мы узнаем про сговор. – Михаил сплюнул себе под ноги. – Обидно будет.
– Не уедет. Мамай на думу туг. Совещаться будет с мурзами да хатунью своею. А уж потом что-нибудь и надумает. Время много пройдет. Так что поожидает Вельямин-то.
– Хорошо, ежели так. Подождем и мы.
Как договорились, так Костка и поступил. Он легко разыскал юрту, в которой остановились приезжие русские. Два дня покрутился возле них, оказывая им мелкие услуги, подружился с попом Савелием, обжорой и пьяницей, и пригласил его к себе в гости. Поп охотно принял приглашение, потому что любил пображничать.
И вот одним сырым тусклым днем, когда не знаешь, куда деться от тоски и ненастья, и волей-неволей ищешь общения с другими людьми, Костка привел большого косматого попа Савелия к ним в курень и познакомил с Михаилом. Ознобишин представился Григорием Михайловым из Смоленска.
Ознобишин принял его, потому что надеялся: словоохотливый поп за пиалой хмельного поведает им что-нибудь тайное. Так оно и случилось. После выпитого горячительного, сытной баранины поп Савелий осовел, подобрел и замолол языком, как сорока. Человек он, видимо, был недалекий, болтливый и порассказал им такого, чего трезвый бы поостерегся.
Михаил слушал его жадно, сам не пил, только подносил пиалу с красной жидкостью ко рту и мочил губы да взглядом приказывал Костке подливать вина Савелию. Из рассказа попа он узнал: умер московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, благодаря чьим хлопотам он, Михаил Ознобишин, попал в татарскую неволю. Князь Дмитрий отменил должность тысяцкого, не желая оставлять такую большую власть в руках одного человека. Иван Вельяминов, мечтавший занять место отца, оказался не у дел; гордый и высокомерный, Иван Васильевич счел себя униженным, обойденным, не мог удовлетвориться тем, чем довольствовались другие бояре и брат его, окольничий Тимофей, и, наговорив с обиды князю Дмитрию дерзостей, бежал в Тверь с Некоматом-сурожанином, купцом. Тверской князь Михаил Александрович встретил его приветливо, ибо любая смута в Москве была ему на руку; кроме того, вести, привезенные Вельяминовым, тверской князь постарался сообщить всем недругам Москвы. А вести эти были о том, что московский князь подговаривает других князей объединиться против Орды и Литвы.
Князь Тверской, Михаил Александрович, люто ненавидевший Москву и сам желавший занять великокняжеский заветный стол, послал Вельяминова и Некомата в Орду, к Мамаю, чтобы эмир из первых уст услышал все неправды коварного московского князя, а сам, скоро собравшись, отправился в Вильно к зятю своему, князю Ольгерду.
– Так что теперя Дмитрию крышка, – уверенно заявил поп, сыто рыгая. Куды он против такой силы попрет? Ай не веришь? – спросил он, глядя на задумчивого Михаила.
Поп Савелий подогнул под себя правую ногу, обутую в разношенный бурый сапог, расправил толстые плечи и заявил:
– А вот послушай. Рязанский с ним не пойдет, – он загнул на левой руке один палец. – Новгородцы, псковичи тож, – загнул ещё два пальца, суздальцы разобижены им. Не пойдут и оне. – Поп задвигал большим пальцем, торчащим над всеми другими, поджатыми внутрь ладони. – Тверской ему тож не союзник. – Загнул большой палец, и получился крепкий здоровенный кулак, покрытый короткими темными волосами. – Глянь-ка! Вот где все. Никто не поддержит. Останется Дмитрий один. Один как перст! И Москве его конец. Пустота и разоренье.
Ознобишин сдвинул над переносьем брови, устремив на попа жесткий холодный взгляд, и, стараясь унять дрожащие от гнева губы, куснул их до боли.
– А ежели не так? Ежели ничего не выйдет? Ежели новгородцы, да псковичи, да суздальцы за великим князем пойдут?
Поп Савелий набычился, сверкнул пьяными безумными глазами и молвил:
– Ежели не выйдет... – Наклонившись к Михаилу и щекотнув его шею широкой своей бородой, заговорщицки зашептал: – Тута у меня, – он вытащил из-за широкого пояса небольшой кожаный мешочек и показал, – злые коренья припасены. Ежели их истолочь и всыпать в шчи или квас – крышка!
– Да што ты! – разом вскричали Михаил и Костка, выражая крайнее изумление.
– Вот те хрест! Покойничек великий князь... Угощеньице-то... хе-хе!
– Ну и молодец! – похвалил Михаил, улыбаясь одним ртом, а глазами глядя холодно и зло.
– Давай-ка, отче, выпьем! – предложил Костка, косясь в сторону Михаила и стараясь на себя отвлечь внимание попа. Он наполнил вином до краев пиалу и, роняя капли, подал ему.
Поп Савелий оказался по-русски крепок, пил и ел много, обглоданные бараньи кости швырял в чашку, а толстые жирные пальцы облизывал или обтирал о голенища сапог. И говорил:
– Ты вот мне скажи... Ты здеся давно живешь, все знаешь... По базару нынче ходил, невольников смотрел. Девки да молодые бабы наши по высокой цене идут, а мужики – по низкой. Почему так?
– Не хотят брать. Вот и цена низка.
– К одному приценился. Лях, говорят. Какой он лях! Морда рязанская. Смотрит волком. Тронь – разорвет!
– Вот-вот. Это-то их и пугает. Тут нет невольника более строптивого, чем русский. Не желает работать в неволе. А бить его – все равно что бередить осиное гнездо или змею злить. Сколько случаев-то разных бывало...
– Это каких же? – полюбопытствовал поп.
– А вот каких... Бьют, бьют, бывало, кого... А он, малый, притихнет, выждет, а потом хозяина, да жену, да детей их... – Михаил чиркнул ребром ладони по своему горлу. – Так вот!
– Да что ты!
– Или в бега ударится. А за побег у них знаешь што? Либо искалечат, либо шкуру сдерут. Вот и выходит, что купить русича все равно што бросить деньги кобелю под хвост.
– Ты погляди! – восторженно подивился поп Савелий, в его полупьяных маленьких глазах сверкнула слеза. Он пошмыгал носом, перекрестился. Гордые, черти!
– Так что русичей тут знают. И боятся. Вот и сбивают торговцы цену либо выдают за других, а то везут подале. В Сурож, к фрягам, в Хорезм...
– Эх! – вздохнул поп Савелий, растроганный Михаиловым рассказом, опрокинул ещё две пиалы вина, одну за одной, захмелел наконец окончательно и засобирался к своим. Как ни оставляли его Михаил да Костка – не согласился.
– Ну вас к Богу в рай! Совсем меня растревожили. Пойду лучше, – сказал он и, качаясь на нетвердых ногах, вышел из юрты в шумевшую ветром темноту.
Посидели Михаил и Костка в молчании, потом Ознобишин и говорит:
– Вишь, што удумали. Теперича до князя Дмитрия добираются. Мало им горя на Руси. А все Вельяминов, пес. Как Иуда, понимаешь, продал за сребреник. Все оне, князи да бояре, таковы. Лишь бы свою корысть соблюсти.
– Весть бы подать князю Московску.
– Хорошо бы подать. Да чрез кого? Владыка в Сарае, до него не доберешься. Московских купцов нету. И долго не будет. Пока Урус-хан на той стороне и Мамай с ним во вражде – никто с Руси сюда не покажется. Да слышал ищо – Арапшашка в набег на Русь готовится. Пред Мамаем, скотина, отличиться хочет. Чтоб тот ему Казань пожаловал. Чуешь?
Тверичанин глубоко вздохнул и беспомощно развел руками, как бы говоря: ежели так, что же мы тогда сделать можем?
Скоро они лежали, каждый на своей постели, и долго не могли заснуть, думали и прислушивались к тому, как страшно выл ветер за тонкими стенками юрты, сотрясая её и грозя унести неведомо куда.
Глава тридцать девятая
В эту весну из своего долгого паломничества возвратился Нагатай-бек, похудевший, утомленный, но с каким-то удивительно свежим, молодым блеском в глазах.
Совершив хадж, он теперь имел полное право носить шелковую зеленую чалму и называться хаджи. Челядь, дальние родственники, знакомые приходили и приезжали верхом посмотреть на него да послушать его рассказы, а он беспрестанно говорил и говорил о Медине и Мекке, перебирая янтарные четки и устремив свой взор куда-то на юг, где, по его разумению, находилась далекая благостная и священная земля – Аравия, Аравия...
В Мекке он совершил несколько намазов внутри священного храма вблизи Каабы, а в Медине посетил могилы Мухаммеда, Абу-Бакира, Гумара, Гусмана и Али, видел могильные плиты хазретов Габбаса, Хамзы и Фатимы, и великое святое чувство снизошло на него, и был глубоко счастлив и много плакал благодарными легкими слезами. Никогда за всю жизнь ему не удавалось пережить ничего подобного. Он тяжело ехал туда, тяжело возвращался. Но теперь не жалел, что когда-то отправился в столь долгое и трудное путешествие. И чего только с ним не происходило! И чего он только не видел! Он подвергался нападению разбойников, его едва не замела песчаная буря, он дважды тонул, а в Багдаде, тяжелобольной, провалялся в нищей хижине целый месяц; хорошо, что с ним был Юсуф, иначе бы он пропал: разве смог бы он сам достать пищу, одежду, договориться о переезде с купцами или о переправе через реку? Когда у них кончились деньги, Юсуф просил милостыню, и тем кормились. Юсуф был для него опорой и надеждой, да вот жаль – не смог добраться до родного аула: по пути домой под Хаджитарханом, в одном селе, вступился Юсуф за нещадно избиваемого человека, да сам был крепко бит. От побоев Юсуф сильно занемог и скончался. Дальше Нагатай продолжал путь один, и тут с ним произошло, как он считает, самое удивительное, неожиданное происшествие.
В один из таких ненастных дней, изнемогший, замерзший, голодный, встретил он на пути одинокий скит. Там жили два человека: один очень старый и слабый, а другой пожилой и крепкий. То был скит шейха Джелаледдина Асхези, знаменитого проповедника, некогда пользовавшегося в Сарае большой известностью. Теперь ему было почти сто лет, на его веку правили Ордой ханы Берке, Тохта, Узбек, Джанибек, – все давно умерли, а он все ещё был жив.