355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Том 12. Стихотворения » Текст книги (страница 7)
Том 12. Стихотворения
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:36

Текст книги "Том 12. Стихотворения"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

VIII
«Прогресс – незлобивый, спокойный, полный сил —»
 
Прогресс – незлобивый, спокойный, полный сил —
Кровопролития вовеки не творил.
Он без оружия творит и побеждает;
К мечу и топору презренье он питает:
Ведь в небе голубом предвечно пишет рок,
Что мир наш – для людей, а человек есть бог;
Ведь сила высшая всегда неощутима!
Отвергни кровь, народ! Она неудержимо
Насилью бьет в лицо, безвинна или нет;
На славу каждую неизгладимый след
Кладет она – пятном, и капля роковая
Все покрывает, все грязня и пожирая;
Она в истории – чем дальше, тем черней —
Плывет и ширится, пятная палачей.
Поймите: лучшая из всех могил – презренье.
Ведь даже те, кого казнят за преступленье,
В крови, в грязи стыда, выходят из гробов!
Тюрьма с брезгливостью замкнет в себе воров —
И всё! Но не закрыть вовек могилы темной.
Пусть это будет склеп; пускай плитой огромной
Его покроют, пусть зальют цементом свод
И скажут: «кончено», – а призрак все ж встает
И камень медленно сдвигает – и выходит.
Пусть над могилою хотя бы форт возводят,
Пусть глыбами гранит нагромоздят над ней, —
Но призрак тем сильней, чем камень тяжелей:
Сдвигается, как лист, гранитная громада.
Глядите: вот он, вот! Он вышел… Так и надо,
Чтоб он блуждал в ночи, свой саван волоча.
Ты в комнате один? Он встанет у плеча
И скажет: «Это я». Стонать он в ветре будет;
Он ночью, в дверь твою стуча, тебя разбудит…
Всех истребляющих (по праву или нет)
Сквозь ненависть мне жаль. Их вижу в смене лет,
В глуби истории, что правду ищет в тайнах:
Стремясь уничтожать соперников случайных,
Врагов, преступников, обречены они
От стаи призраков бежать в ночной тени.
 

Джерси, октябрь 1852

IX
ПЕСНЯ ПЛЫВУЩИХ ЗА МОРЕ
(на бретонский мотив)
 
Прощай, мой край!
Все грознее прибой.
Прощай, мой край
Голубой!
Прощай, мой дом, мой сад, мой рай,
Прощай, цветами полный май!
Прощай, мой край,
Луг и лес вековой,
Прощай, мой край
Голубой!
 
 
Прощай, мой край!
Все грознее прибой.
Прощай, мой край
Голубой!
Невеста нежная, прощай!
Все выше гребни пенных стай.
Прощай, мой край,
Милых девушек рой,
Прощай, мой край
Голубой!
 
 
Прощай, мой край!
Все грознее прибой.
Прощай, мой край
Голубой!
Изгнанник, взор не опускай!
Средь черных волн свой рок встречай!
Прощай, мой край!
Я душою с тобой.
Прощай, мой край
Голубой!
 

В море, 1 августа 1852

X
ЖЕЛАЮЩЕМУ УСКОЛЬЗНУТЬ
 
1
Теперь он говорит: «Империи не сладко;
Шанс на победу слаб».
Он пробует уйти с трусливою оглядкой.
Стой тут, в берлоге, раб!
 
 
«Здесь потолок трещит, – ты шепчешь, – как уйду я?
Следят за мной теперь».
Остаться? Нет! Бежать? Нет, нет!.. Глядишь, тоскуя
На балки, окна, дверь;
 
 
И пробуешь засов дрожащими руками…
Куда? Отмечен ты!
Стой! Труп закона здесь: он в той закопан яме
Под кровом темноты.
 
 
Стой! Он лежит, он там; лежит с пронзенным боком;
Тяжелою плитой
Вы придавили гроб. И ею ж ненароком
И плащ прищемлен твой.
 
 
Покуда во дворце средь музыки и блеска
Смеются, и поют,
И спорят, все забыв, – ты здесь бледнеешь резко;
Ты знаешь: призрак – тут.
 
 
Нет, не уйдешь ты! Как! Из дома преступлений
Бежать, предав друзей?
Избегнуть кары? Стать изменником измене,
Презренным даже ей?
 
 
Продать разбойника? Хоть он и всех кровавей,
Но он тебя любил.
Христу Иудой быв, ты, значит, и Варавве
Иудой стать решил?
 
 
Как? Лестницу не ты ль подставил негодяям,
Не ты ль им красть помог?
Не ты ли, – отвечай! – корыстью пожираем,
Заране сшил мешок?
 
 
В берлоге этой ложь и ненависть гнездится,
Кровь не стерев с копья.
Бежать? А право где? Ты ж – большая лисица
И злейшая змея!
 
 
2
 
 
Лишь над Италией, от По до Тибра, пики
Взметнули зыбь знамен
И стал республикой народ ее великий,
Стряхнув столетний сон;
 
 
Лишь Рим закованный воззвал к ней скорбным стоном, —
Надежде робкой вмиг
Сломал ты крылья, – ты! – вновь черным капюшоном
Окутав вечный лик!
 
 
Ты, ты вторую жизнь в Монруже, в Сент-Ашеле
Растленным школам дал —
Чтоб детские умы под саваном мертвели,
А в мыслях кляп торчал.
 
 
Ты, ты – чтоб человек был лишь скотом забитым —
Сердца детей обрек
Любовникам злодейств, развратным иезуитам,
Растлившим сам порок.
 
 
О, грудью наших жен взлелеянные дети,
О бедные! К чему ж
Вас эти бледные ловцы поймали в сети,
Ловцы невинных душ?
 
 
Увы! Та чахлая, в проказе гнусной птица,
Чей пух изъели тли,
Что в клетке их стальной, едва дыша, томится, —
Есть будущность земли!
 
 
Коль дать им действовать, то в блеске зорь другая,
Всего чрез двадцать лет,
Предстанет Франция – таращась, и мигая,
И ненавидя свет.
 
 
Ведь маги черные, что ложь законом взяли,
Умело скрыв лицо, —
Чтоб высидеть сову ужасную, украли
Орлиное яйцо!
 
 
3
 
 
Подмяв Париж, под стать кроатам и калмыкам,
Творцы небытия,
Вы торжествуете, как надлежит владыкам, —
Елеем желчь струя.
 
 
В восторге вы, что вам, кормильцам суеверий
(А им ведь нет числа!),
Дано в сердца людей пробить для ночи двери,
Чтоб в них врывалась мгла.
 
 
До оргий лакомы, вы ладан жжете пылко:
Пигмей Наполеон —
Кумир ваш… Славный век лежит в грязи! «Курилка»
Сменила Пантеон.
 
 
Вы рады… Цезарем венчали вы мгновенно,
С чем согласился Рим,
Убийцу, кто в ночи в людскую грудь колено
Вдавил, неумолим.
 
 
Ну что ж, презренные! Кадите властелину,
Внушающему страх;
Но вами бог забыт, кто может, как холстину,
Смять небеса в руках!
 
 
Чуть подождать еще – и рухнет зданье это:
Бог за себя отмстит,
И запоет страна, и розы в волнах света
Пустырь произрастит!
 
 
Чуть подождать еще – и вас не будет боле;
Да, верьте мне: вас всех!
Вы – тьмы избранники, мы – всенародной воли;
И наш раздастся смех!
 
 
Я это знаю, я! Живущий там, где, споря
С утесом, бьет волна;
Я, проводящий дни лишь в созерцанье моря,
Чья бурей грудь полна!
 
 
4
 
 
Ты ж их главою будь, как был; и в этом – кара;
Будь в распре сам с собой.
Твои плуты весь мир, что спал, не ждя удара,
Опутали петлей.
 
 
На души, дар творца, душителем искусным
Дерзнул ты посягнуть;
Ну, так дрожи и плачь, твоим же делом гнусным
Захлестнутый по грудь.
 
 
Чем ниже облака невежества нависли,
Тем гуще мгла и тьма;
И меркнет в небесах, бледнея, солнце мысли,
Священный свет ума;
 
 
И убывает день, и люди, злы, развратны,
Хладеют, точно лед, —
Позор ваш, о лжецы, растет, как в час закатный
Деревьев тень растет!
 
 
5
 
 
Да, оставайся их апостолом! Нет казней
Ужасней, чем твоя:
Предстать потомкам – всех подлей и безобразней!
Гляди же, дрожь тая!
 
 
Не скроешь, старых банд вития двуязычный,
Что, с яростью в глазах,
Всех славных мучениц ты распинал вторично
Во всех твоих речах, —
 
 
Всех: веру кроткую с пощечиною папской,
С ней истину, и с ней
Свободу бледную, и правду в петле рабской,
Посмешище судей,
 
 
И две страны – сестер, что нас вскормили обе:
Рим (слезы душат речь!)
И Францию! По ней ты, в утонченной злобе,
Дал крови Рима течь!
 
 
Душитель роковой! Историю пугая,
Предстанешь ты во тьме —
Как виселица вдруг нам предстает, нагая,
На сумрачном холме!
 

Джерси, январь 1853

XI
ПОЛИНА РОЛАН
 
Ни зла, ни гордости не ведала она.
Она любила лишь – ясна, проста, бедна.
Ей хлеба на обед порою не хватало.
Имея трех детей, она себя считала
И матерью для всех, пришибленных судьбой.
Деянья черные, что мрак хранит ночной,
Подъем и спад пучин, что рвутся, пасть разинув,
Пигмеи, что подкоп ведут под исполинов, —
Все силы зла, каким порой названья нет,
Не страшны были ей. За мглою зла и бед
Светился ей творец, строитель дня иного,
И вера юною в ней воскресала снова.
Свободы факелы стремясь раздуть сильней,
Она тревожилась за женщин и детей
И шла к трудящимся, их ободряя в горе:
«Жизнь тяжела теперь, но станет лучше вскоре;
Вперед же!» И она уверенно несла
Надежду всем. Она апостольшей была
И вместе – матерью; таких нам тоже надо,
Чтоб кротче нас учить среди земного ада.
Ей самый мрачный ум доверчиво внимал;
Заботливая, шла она в любой подвал,
Где нищета жила средь голода и дрожи:
Больные, старики на их убогом ложе
И безработные с угрюмой их тоской.
Чуть при деньгах, она широкою рукой
Несла их беднякам, как бы сестра родная;
А без гроша сама, – шла, сердце отдавая.
Любовь – как солнцу блеск – была ей врождена;
Считала род людской своей семьей она
И человечеством своих детей считала.
Она прогресс, любовь и братство возглашала,
Страдающих зовя в сияющий простор!
 
 
За преступленьями такими – приговор.
Спаситель общества, и церкви, и порядка
Ее в тюрьму швырнул. Но пить ей было сладко
Желчь с губки; был ответ улыбкой тихой дан.
Пять месяцев прошло: грязь, полумрак, туман;
Тюремщики; порок, дерущий смехом глотку;
Хлеб черный, что швырком летит через решетку;
Забытость… И она добру учила зло —
И воровство и блуд внимали ей светло.
Пять месяцев… Затем солдат (не удостою
Назвать его) пришел с дилеммою такою:
«Признайте новый строй – и выйдете на свет
(От веры отступясь); не то пощады нет:
Ламбесса! Выбор – ваш». И был ответ: «Ламбесса».
Назавтра, скрежеща, железная завеса
Ворот раздвинулась; фургон вкатил на двор,
«Вот и Ламбесса…» Был спокоен светлый взор.
В тюрьме той многие томились беззаконно —
Борцы за право… Всех не втиснешь в гроб фургона,
В ячейки мерзкие не всех бойцов вместишь;
И женщин повели пешком через Париж;
Шли кучкой тесною в кольце тюремной стражи.
Вели хоть не воров и не убийц, но та же
Из полицейских уст хлестала брань по ним.
Порой прохожие, смущенные таким
Нечастым зрелищем, – что женщин гонят стадом, —
Приблизясь, пристальным их обводили взглядом;
Кривой усмешкой страж давал зевакам знак,
И расходились те, ворча: «Ах, девки! Так».
Полина ж узницам шептала: «Тверже, сестры!»
И хриплый океан, от волн и пены пестрый,
Умчал их. Труден был и долог переход;
Был черен горизонт, и ветер – точно лед;
Ни друга возле них, ни голоса в ответ им.
Они дрожали. Дождь пришлось им, неодетым,
Терпеть на палубе, не спать, встречая шквал.
«Бодрей, бодрей!» – призыв Полины им звучал, —
И плакали порой, глядя на них, матросы.
Вот берег Африки. Ужасные утесы,
Песок, пустыня, зной, и небо точно медь;
Там ни ключам не бить, ни листьям не шуметь.
Да, берег Африки, что страшен самым смелым,
Земля, где чувствуешь себя осиротелым,
Забытым родиной вдали от глаз ее.
Полина, затаив отчаянье свое,
Твердила плачущим: «Приехали! Бодрее!»
И плакала потом – одна, с тоской своею.
Где трое маленьких? О, мука свыше сил!..
Несчастной матери тюремщик предложил
Однажды – в крепости с подземным казематом:
«На волю хочется, домой, к своим ребятам?
Просите милости у принца». Но, тверда,
Страдалица ему сказала: «Никогда!
Я мертвой к ним вернусь». И, мстя душевной силе,
Всю злобу палачи на женщину излили!..
О, тюрьмы Африки! Нам вскрыл их Рибейроль:
Ад, для которого и слов не сыщет боль!
И женщину и мать, бессильную, больную,
Швырнули в этот ад, в пещеру гробовую!
Кровать походная, зной, холод, сухари,
Днем солнце, ночью зуд: москиты до зари,
Замки, сверхсильный труд, обиды, оскорбленья, —
Ничем не смять ее! Твердит она: «Терпенье!
Сократ ведь и Христос – терпели». Ей пришлось
По той скупой земле мотаться вдоль и вкось;
Хоть небо знойное дышать ей не давало,
Как будто каторжник, она пешком шагала.
Озноб ее трепал; худа, бледна, мрачна,
В солому сгнившую валилась спать она,
К забитой Франции взывая в час полночный.
Потом ее в подвал швырнули одиночный.
Болезнь ей грызла жизнь, но в душу мощь лила.
Суровая, она твердила: «В царстве зла,
Лакейства, трусости – какой пример народу,
Коль женщина умрет за право и свободу!»
Услышав хрип ее, держать боясь ответ,
Струхнули палачи (не устыдились, нет!).
Декабрьский властелин ей сократил изгнанье:
«Пусть возвращается – тут испустить дыханье».
Сознанья не было; ум светлый изнемог.
В Лионе смертный час настал. Ее зрачок
Погас и потускнел – как ночь, когда без силы
Дотлеют факелы. Неспешно тень могилы
Холодной пеленой легла на бледный лик.
К ней старший сын тогда, чтобы в последний миг
Поймать хоть вздох ее, хоть взор ее беззвездный,
Примчался… Бедная! Он прибыл слишком поздно.
Она была мертва: убита сменой мук;
Мертва – не ведая, что Франция вокруг,
Что небо родины над нею – в теплом свете;
Мертва – предсмертный бред заполнив криком: «Дети!»
И гроб ее никто не смел почтить слезой
На погребении.
Теперь, прелаты, в строй!
Сверкайте митрами в церковной тьме, ликуйте
И славословием в лицо господне плюйте!
 

Джерси, декабрь 1852

XII
«Злодейство худшее из всех…»
 
Злодейство худшее из всех, что мы творим, —
В оковы Францию швырнуть и с нею Рим;
Еще: в любом краю, насилуя природу,
Взять душу каждого и общую свободу;
Предстать пред курией священною с мечом;
В его святилище закон пронзить клинком
И заковать народ, обрекши на страданья.
Бог не сведет очей с такого злодеянья.
Лишь дело свершено, – конец, пощады нет!
И Кара, не спеша, в глуби небес и лет
В путь собирается, с холодными глазами,
Неся подмышкой бич, усаженный гвоздями.
 

Джерси, ноябрь 1852

XIII
ИСКУПЛЕНИЕ
 
1
 
 
Шел снег. Стал гибелью недавний путь победный.
Впервые голову орел понурил медный.
Рок! Император брел и грезил наяву,
Покинув позади горящую Москву.
Шел снег. Зима на мир обрушилась лавиной:
Равнина белая за белою равниной.
Ни командиров там не видно, ни знамен.
Уже ни центра нет, ни флангов, ни колонн.
Вчера лишь – армия, сегодня – стадо. В брюхо
Убитых лошадей вползали греться. Глухо
Шел снег. На брошенных биваках ледяных
Порою видели горнистов постовых,
Замерзших и немых, – в чьи каменные губы
Заиндевелые навеки вмерзли трубы.
Сквозь хлопья сыпались то бомбы, то картечь,
И, с удивлением почуяв дрожь меж плеч,
Кусая длинный ус, шли гренадеры мимо.
А снег валил, валил. Свистал неумолимо
Полярный ветр. По льду шагали день за днем —
В местах неведомых, без хлеба, босиком.
То не были бойцы, идущие походом,
То плыли призраки под черным небосводом,
Бредущая во тьме процессия теней.
И снеговой простор тянулся перед ней,
Без края, без конца, как мститель беспощадный.
А непрерывный снег, слетая с выси хладной,
Огромным саваном на армию налег,
И каждый чуял смерть и знал, что одинок.
Удастся ли кому уйти из царства ночи?
Враги – мороз и царь. И первый был жесточе.
Орудия – долой: лафеты шли в костер.
Кто лег – погиб. Толпой, вперив безумный взор,
Бежали. Снежная жрала полки утроба:
То здесь, то там рука торчала из сугроба,
Маня измученных под снеговую сень.
О, Ганнибалов рок! Аттилы судный день!
Фургоны, беглецы, носилок строй кровавый
Сшибались давкою во время переправы.
Ложились тысячи, вставало сто теней.
Когда-то армии преследовавший Ней
Спасал часы и жизнь: за ним гнались казаки.
И еженощно – в бой! Готовиться к атаке!
И тени, вновь ружье притиснув у плеча,
Смыкались, – и на них, как ястребы крича,
Наскоком яростным, безумной лавой дикой
Летели казаки, размахивая пикой!
Да, гибла армия: ее снедала ночь.
Был император там – и он не мог помочь.
Он был как мощный дуб, секире обреченный,
Гигант, со славою еще не омраченной,
Но вот Несчастие, зловещий лесоруб,
К нему приблизилось – и оскорбленный дуб,
Томимый призраком какой-то мести горней,
Топор почувствовал, врезающийся в корни.
Все гибли в свой черед – солдат и генерал;
К шатру вождя сошлись те, кто еще шагал,
С любовью тень его бессонную встречали,
Клялись его звездой, в кощунстве уличали
Судьбу, дерзнувшую на счастье посягнуть.
А он – страх ощутил, к нему заползший в грудь.
Ошеломлен бедой, воитель величавый
Взор к богу обратил. Теперь избранник славы
Дрожал; он понял вдруг, что искупает здесь
Какой-то тяжкий грех, и, потрясенный весь,
Пред легионами, не снесшими удара,
Воскликнул: «Боже сил! Ужели это – кара?»
И громом прозвучал таинственный ответ —
Из мрака тяжкого сказал незримый: «Нет».
 
 
2
 
 
О поле Ватерло! Печальная равнина!
Как в урну узкую плеснувшая пучина,
Там, где бегут твои овраги и лески,
Нагромоздила смерть угрюмые полки.
Европа – здесь, а там, там – Франция! Кровавый
Стык! Обманул господь мечту любимцев славы!
Ты дезертируешь, Победа, из рядов!
О Ватерло, – в слезах я руки грызть готов!
Последние бойцы последней битвы этой
Свое величие несли к пределам света,
На Альпы и на Рейн стремили свой удар,
И пела их душа сквозь медный вопль фанфар!
 
 
Темнело. Битва шла, упорная до бреда.
Шло наступление; была в руках победа.
К лесистому холму прижат был Веллингтон.
В трубу подзорную глядел Наполеон
На центр сражения, где, как терновник страшный,
Сплелись противники в безумной рукопашной,
На темный горизонт, на полный тайны тыл,
И вскрикнул радостно: «Груши!» То Блюхер был!
Надежда в этот раз переменила знамя.
Сраженье – с грудью грудь – росло, ревя как пламя.
Картечь английская сметала в прах каре.
Знамена рваные метались, как в костре.
И поле, полное бряцаньем, лязгом, стоном,
Казалось кратером, безумно раскаленным,
Куда вдруг рушились полки, куда подряд
Валились, точно рожь, изведавшая град,
Султаны пышные тамбурмажоров рдяных, —
И кровь горячая ключом бурлила в ранах.
Свирепая резня! Миг роковой! И вдруг
Почуял вождь, что бой стал ускользать из рук,
Что натиск ослабел. Вблизи, у косогора,
Стояла гвардия – последняя опора!
«Что ж, двинем гвардию», – сказал он. И тотчас
Согласно лязгнула сталь сабель, медь кирас;
Уланы двинулись, драгуны, кирасиры,
Колонны гренадер, шатнулись канониры,
С громами дружные, и медленно пошли,
Как встарь – под Фридландом, Ваграмом, Риволи.
И, зная, что идут на смерть, с грозой во взгляде,
Пред божеством своим прошли как на параде,
Крича: «Да здравствует наш император!» Гром
Их кликов с музыкой рванулся напролом,
И вот, презрев картечь, что била неустанно,
Строй старой гвардии вступил в жерло вулкана.
Увы! Наполеон, склонившись на эфес,
Глядел: его полки, вступая в дымный лес,
Где адским пламенем орудья грохотали,
Его дивизии, отлитые из стали,
Бесследно таяли одна вслед за другой,
Бесследно таяли, как тает воск свечной.
Шли, вскинув головы, в неколебимом строе.
Никто не отступил. Мир вечный вам, герои!
Смятенных корпусов глядела череда,
Как бьется гвардия и гибнет. И тогда
Свой безнадежный вопль метнула в дым и пламя
Гигантка Паника с безумными глазами,
Вся бледная, страша храбрейшие полки,
Знамена гордые терзая на клочки,
Огромным призраком из трепета и дыма
Над сердцем армии взвилась неудержимо!
Предстала, дикая, пред каждым рядовым,
И руки вскинула, и крикнула: «Бежим!» —
«Бежим!» – раздался крик тысячеустый. Люди,
Внезапно одичав, смешались в общей груде,
Как бы губительный по ним прошел самум.
Средь ядер, жарких жерл, вконец теряя ум,
То забиваясь в рожь, то в ров катясь со склона,
Швыряя кивера, штыки, плащи, знамена,
Под прусской саблею те воины – о стыд! —
Дрожали, плакали, бежали. Как летит
Под ярой бурею горящая солома, —
Величье армии исчезло в миг разгрома.
И поле скорбное, став достояньем лир,
Узрело бегство тех, пред кем бежал весь мир!
И сорок лет прошло, и этот край угрюмый,
Равнина Ватерло, полна зловещей думой;
Алтарь, где столько жертв снес богу человек,
Трепещет, не забыв гигантов страшный бег!
 
 
Наполеон глядел: неслись одним потоком
Солдаты, маршалы, знамена; и в жестоком
Томленье, чувствуя возврат былой тоски.
Сказал он, руки вздев: «Мертвы мои полки,
Я побежден! Моя империя разбилась!
То не возмездье ли, о господи, свершилось?»
И сквозь рыдания, рев пушек, стон и бред,
Он голос услыхал, сказавший тяжко: «Нет».
 
 
3
 
 
Он рухнул. Бог связал Европу цепью новой.
 
 
Есть в глубине морей, в просторах мглы свинцовой
Скала ужасная – обломок древних лав…
Судьба, взяв молоток и цепь и гвозди взяв,
Того, кто молнию похитил с небосклона,
На этот черный пик помчала непреклонно
И приковала там, злым смехом подстрекнув
Свирепость Англии, в него вонзившей клюв.
 
 
О, траурный закат его звезды огромной!
От утренней зари до поздней ночи темной
Сплошь – одиночество, отчаянье, тюрьма;
У двери – часовой, у горизонта – тьма.
Утесы дикие, кусты, простор безбрежный,
Порою паруса – надеждой безнадежной;
Немолчный рокот волн, немолчный ветра вой…
Прощай, пурпурный шелк палатки боевой,
Прощай, скакун, кого касался цезарь шпорой!
Где барабанный бой, внушавший дробью скорой
Страх и отчаянье простертым королям?
Где пчелы мантии? Где император сам?
Вновь Бонапартом стал Наполеон Великий.
Как будто римлянин, пронзен парфянской пикой,
Он бредит, весь в крови, пылающей Москвой.
«Стой!» – говорит ему английский часовой.
Сын – в габсбургском плену, жена – в чужих объятьях!
Сам вывалян в грязи, его топить в проклятьях
Сенат, им созданный, и ночь и день готов.
Когда умолкнет ветр, у голых берегов,
Над страшной крутизной, среди утесов черных,
Задумчив, бродит он, заложник волн упорных.
Глазами, полными огнем былых побед,
Горд и угрюм, глядит туда, в небесный свет,
И вольная мечта опять за счастьем рыщет.
 
 
О, слава! О, тщета!.. И снова ветер свищет.
Орлы, парящие в сияющей дали,
Его не узнают. Взяв циркуль, короли
Его замкнули в круг, навеки безысходный.
Он задыхается… И смерти лик холодный
Все ближе, все видней – его сквозь ночь маня,
Как утро бледное таинственного дня.
Душа дрожит листком, что в зной почуял влагу.
Однажды на кровать свою кладет он шпагу,
Ложится рядом с ней и говорит: «Мой час!»
Маренго старый плащ его покрыл до глаз.
Пред ним – Дунай и Нил; великие сраженья;
Он шепчет: «Вот оно – мое освобожденье!
Я снова победил! Мои орлы летят!»
Когда же он вокруг метнул предсмертный взгляд,
Ему мелькнула тень, прильнувшая к порогу:
То Гудзон Лоу в дом уже поставил ногу!
Гигант, раздавленный пятою королей,
Вскричал: «На этот раз предел тоске моей!
Возмездье свершено. Моих терзаний груду
Не будет множить рок!»
Раздался голос: «Буду!»
 
 
4
 
 
Событья черные глотает пасть времен.
На прах империи упал Наполеон.
Под ивой тихою его могила дремлет,
Но имени его весь мир доныне внемлет:
Тиран навек забыт, герой вовеки жив.
Поэты, королей жестоких заклеймив,
Мечту свою несут к могиле горделивой.
Вернули статую колонне сиротливой;
Подымешь голову и видишь: над тобой,
Над всем Парижем он господствует, герой,
Днем в синеве один, а ночью – в хоре звездном.
Храм Славы именем его украшен грозным!
Сей странный человек как будто опьянил
Собой историю и славой ослепил
Взор справедливости – сверканьем Аустерлица,
Маренго, Эсслинга. Как римская гробница,
Влекут к себе людей те грозные года:
Вы рукоплещете, о нации, когда
Вдруг подымается из той земли победной
То консул мраморный, то император медный!
 
 
5
 
 
Вдвойне по смерти славен воин.
Такого не было в былом.
Из гроба слышит он, спокоен,
Как говорит земля о нем.
 
 
Он слышит: «Верною победой
Все дни его озарены.
История! Покорно следуй
За этим божеством войны!
 
 
Хвала ему в тиши могильной —
Тому, кто, проблистав, исчез:
Он одолел, гордец всесильный,
Ступени первые небес!
 
 
Он слал в стремлении высоком,
Беря столицы на лету,
Бороться с непреклонным роком
Свою надменную мечту.
 
 
И каждый раз, кидаясь в схватку
Прыжком величественным, он
Являл великую загадку,
Которой бог был поражен.
 
 
Почти не человек по силам,
Упорно созерцая Рим,
Он говорил с тяжелым пылом:
«Отныне миру быть моим!»
 
 
Он жаждал – символ гордой воли,
Жрец, государь, маяк, вулкан —
Из Лувра сделать Капитолий,
В Сен-Клу создать свой Ватикан.
 
 
Он, Цезарь, кинул бы Помпею:
«Будь горд, что помогаешь мне!»
Сверкал он шпагою своею
Из туч, гремевших в вышине.
 
 
Хотел он, в ярости хотений,
Свою фантазию до дна
Излить на мир, чтоб на колени
Пред ним склонялись племена.
 
 
Хотел он слить, мечтою движим,
Мечты всех рас в единый клир,
Весь мир одушевить Парижем,
В Париже воплотить весь мир.
 
 
Подобно Киру, величавый,
Хотел он под своей рукой
Мир увидать одной державой,
Одним народом род людской;
 
 
Придать такую силу трону,
Обидные презрев слова,
Чтобы ему, Наполеону,
Завидовал Иегова!»
 
 
6
 
 
Усопший исполин конца дождался узам,
И отдал океан великий прах французам.
Уже двенадцать лет спокойно дремлет он,
Своим изгнанием и смертью освящен,
Под гордым куполом. Когда проходишь мимо,
Он представляется, лежащий недвижимо;
В венце и в мантии, расшитой роем пчел,
Под сводом гробовым себе приют нашел
Тот, для кого весь мир был тесен. Он рукою
Сжал скипетр левою и шпагу сжал другою;
У ног его орел глаза полуоткрыл.
И люди говорят: «Здесь цезарь опочил».
 
 
Вокруг огромный град катил свой гул нестройный.
Он спал двенадцать лет, доверчивый, спокойный.
 
 
7
 
 
Вдруг ночью (а в гробах конца у ночи нет)
Очнулся он. Чадил какой-то мерзкий свет;
Виденья странные вползли в его ресницы;
Постыдный смех звучал под потолком гробницы;
Весь бледный, он привстал. Видение росло.
И голос (он узнал!) пролился тяжело:
 
 
«Встань! Ватерло, Москва, скала святой Елены,
Изгнанье, короли, британский страж надменный,
Что осквернил твой одр, – последнее звено
Страданий, – всё ничто! Возмездье – вот оно!»
 
 
И голос зазвучал внезапно горче, резче,
Сарказмом напоен, иронией зловещей;
Насмешкой черною был полубог пронзен:
 
 
«Из Пантеона ты изъят, Наполеон!
Ты стащен за ноги с властительной колонны!
Гляди. Разбойники, крутясь, как рой зловонный,
Бродяги, нищие, властители канав
Тебя забрали в плен, к рукам тебя прибрав,
Нечистой лапою стопы касаясь медной.
Ты умер как звезда, что гаснет в тверди бледной,
Как Цезарь, как герой, и вот воскрес – на дне! —
Как Бонапарт, прыгун из цирка Богарне.
Ты – в их рядах; они тебя, в разгуле пьяном,
Вслух гением зовут, а про себя – болваном.
Рубакам в нужный миг, – им любо день-деньской
Своими саблями греметь по мостовой, —
Толпе, что радостно к их балагану жмется,
Они орут: «Скорей! Сейчас спектакль начнется!
Дан фарс: «Империя»! И приглашен в наш хор
Сам папа! Это что! Сам царь! И это вздор:
Царь – лишь капрал простой, а папа – вроде бонзы.
У нас получше есть! Есть дурачок из бронзы.
Он всем нам дядюшка – простак Наполеон!»
И Фульд, Маньян, Руэр, Парье-хамелеон —
Беснуются. У них – сенат из автоматов,
Из восковых фигур. Соломой казематов
Набили чучело они: то – твой орел;
Он, реявший в выси, свою судьбу обрел
Не на полях боев – на ярмарочном поле!
На троне старом нет обивки пышной боле:
Вся ими срезана. Всю Францию, – взгляни:
На их лохмотьях кровь, – ограбили они.
В кропильнице Сибур белье их моет рьяно.
Ты, лев, – их раб; их вождь – всего лишь обезьяна.
Ты имя гордое твое в постель им снес;
В теснинах Риволи дымится их навоз;
Вином твоих побед свой стыд глушат их души;
И серый твой сюртук распялен на Картуше.
Они сбирают медь в твой головной убор;
Твои знамена им – то скатерть, то ковер;
Сев за нечистый стол, они то водку дуют
С глупцом-крестьянином, то в карты с ним плутуют;
Их соучастником ты бродишь у стола:
Рукой, что некогда штандарт побед несла,
Что мчала молнию, – рукою Бонапарта! —
Вдруг передернута помеченная карта!
Ты с ними должен пить! Карлье, добряк на вид,
По-дружески тебя пинком приободрит;
Пьетри с тобой на ты; Мопа рукою грязной
По животу тебя потреплет вдруг развязно.
И знают, жулики, что день придет, когда
На них, как на тебя, обрушится беда,
И рады в честь твою распить полштофа пенной;
Льет водку Пуасси в фиал святой Елены!
Как шабаш, ночь и день везде балы гремят;
Толпа сбегается глядеть на этот ад,
Где кувыркаются, бряцая бубенцами;
Народ свистит, ревет… И ты – меж подлецами!
Да, на подмостках – ты! Куда тебя взнесло?
Гомером начинать и завершить Калло!
О, песнь последняя великой эпопеи!
Тролон и Шедетанж – паяцы и лакеи —
Теперь твои друзья средь балаганных стен,
Где, крови не отмыв, смеется в ус Мандрен,
В одежде цезаря пленяя взор народа.
Ты ж, тень державная, бьешь в барабан у входа!»
 
 
Речь смолкла страшная. Во тьме Наполеон,
Сражен отчаяньем, издал ужасный стон,
Издал крик ужаса, вздев руки… Над страдальцем
Строй мраморных Побед, показывая пальцем,
У гробовых дверей как будто ожил вдруг
И, с цоколей сойдя, с насмешкой стал вокруг
И слышал, как титан, последний стыд изведав,
С рыданьем выкрикнул: «Кто ты, о демон бредов?
Мой вечный враг, ответь, иль я сойду с ума!» —
«Я – преступление твое!» – сказала тьма.
И склеп наполнился сиянием грозящим,
Подобным пламени над господом разящим:
Два слова огненных, – как те, что увидал
Когда-то Валтасар, – сверкнули. Прочитал
Наполеон, дрожа (о, где возмездью мера?),
Что Восемнадцатымон заклеймен Брюмера.
 

Джерси, 25–30 ноября 1852


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю