Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 107 (всего у книги 125 страниц)
– Quarta die, frontem ad frontem adduce [867] , – пробормотал законовед.
– Мудрость законодателя, – продолжал шериф, – избрала этот последний час для получения того, что наши предки называли «решением смертного хлада», поскольку в такое мгновение принимается на веру бездоказательное утверждение или отрицание.
Законовед снова пояснил:
– Judicium pro frodmortell, quod homines credensi sint per suum ya et per suum na. Хартия короля Адельстана. Том первый, страница сто семьдесят третья.
Шериф выждал минуту, затем наклонил к пытаемому свое суровое лицо:
– Человек, простертый на земле…
Он сделал паузу.
– Человек, слышите ли вы меня? – крикнул он.
Пытаемый не шевельнулся.
– Во имя закона, – приказал шериф, – откройте глаза.
Веки допрашиваемого по-прежнему оставались закрытыми.
Шериф повернулся к врачу, стоявшему налево от него.
– Доктор, поставьте ваш диагноз.
– Probe, da diagnosticum, – повторил законовед.
Врач, сохраняя торжественность каменного изваяния, сошел с плиты, приблизился к простертому на земле, нагнулся, приложил ухо к его рту, пощупал пульс на руке, подмышкой и на бедре, потом снова выпрямился.
– Ну как? – спросил шериф.
– Он еще слышит, – ответил медик.
– Видит он?
– Может видеть.
По знаку шерифа судебный пристав и жезлоносец приблизились. Жезлоносец поместился у головы пытаемого; судебный пристав стал позади Гуинплена.
Врач, отступив на шаг, стал между колоннами.
Тогда шериф, подняв букет роз, словно священник кропило, обратился громким голосом к допрашиваемому; он стал страшен.
– Говори, о несчастный! – крикнул он. – Закон заклинает тебя, прежде чем уничтожить. Ты хочешь казаться немым, подумай о немой могиле; ты притворяешься глухим, подумай о страшном суде, который глух к мольбам грешника. Подумай о смерти, которая еще хуже, чем ты. Подумай, ведь ты навеки останешься в подземелье. Выслушай меня, подобный мне, ибо и я – человек. Выслушай меня, брат мой, ибо я христианин. Выслушай меня, сын мой, ибо я старик. Страшись меня, ибо я властен над твоим страданием и буду беспощаден. Ужас, воплощенный в лице закона, сообщает судье величие. Подумай! Я сам трепещу перед собой. Моя собственная власть повергает меня в смятение. Не доводи меня до крайности. Я чувствую в себе священную злобу судьи карающего. Исполнясь же, несчастный, спасительным и достодолжным страхом перед правосудием и повинуйся мне. Час очной ставки наступил, и тебе надлежит отвечать. Не упорствуй. Не допускай непоправимого. Вспомни, что кончина твоя в моих руках. Внемли мне, полумертвец! Если только ты не хочешь умирать здесь в течение долгих часов, дней и недель, угасая в мучительной, медленной агонии, среди собственных нечистот, терзаемый голодом, под тяжестью этих камней, один в этом подземелье, покинутый всеми, забытый, отверженный, отданный на съедение крысам, раздираемый на части всякой тварью, водящейся во мраке, меж тем как над твоей головой будут двигаться люди, занятые своими делами, куплей, продажей, будут ездить кареты; если только ты не хочешь стенать здесь от отчаяния, скрежеща зубами, рыдая, богохульствуя, не имея подле себя ни врача, который смягчил бы боль твоих ран, ни священника, который божественной влагой утешения утолил бы жажду твоей души, о, если только ты не хочешь чувствовать, как будет выступать на губах твоих предсмертная пена, – то молю и заклинаю тебя: послушайся меня! Я призываю тебя помочь самому себе; сжалься над самим собой, сделайте, что от тебя требуют, уступи настояниям правосудия, повинуйся, поверни голову, открой глаза и скажи, узнаешь ли ты этого человека?
Пытаемый не повернул головы и не открыл глаз.
Шериф посмотрел сначала на судебного пристава, потом на жезлоносца.
Судебный пристав снял с Гуинплена шляпу и плащ, взял его за плечи и поставил лицом к свету так, чтобы закованный в цепи мог видеть его. Черты Гуинплена внезапно выступили из темноты во всем своем ужасающем безобразии.
В то же время жезлоносец нагнулся, схватил обеими руками голову пытаемого за виски, повернул ее к Гуинплену и пальцами раздвинул сомкнутые веки. Показались дико выкатившиеся глаза.
Пытаемый увидел Гуинплена.
Тогда, уже сам приподняв голову и широко раскрыв глаза, он стал всматриваться в него.
Содрогнувшись всем телом, как только может содрогнуться человек, которому на грудь навалили целую гору, он вскрикнул:
– Это он! Да, это он!
И разразился ужасным смехом.
– Это он! – повторил пытаемый.
Его голова снова упала на землю, глаза закрылись.
– Секретарь, запишите, – сказал шериф.
До этой минуты Гуинплен, несмотря на свой испуг, кое-как владел собою. Но крик пытаемого: «Это он!» потряс его. При словах же шерифа: «Секретарь, запишите» – у него кровь застыла в жилах. Ему показалось, что лежащий перед ним преступник увлекает его за собою в пропасть по причинам, о которых он, Гуинплен, даже не догадывался, и что непонятное для него признание этого человека железным ошейником замкнулось у него на шее. Он представил себе, как их обоих – его самого и этого человека – прикуют рядом к позорному столбу. Охваченный ужасом, потеряв всякую почву под ногами, он попробовал защищаться. Глубоко взволнованный, сознавая свою полную непричастность к какому бы то ни было преступлению, он бормотал что-то бессвязное и, весь дрожа, утратив последнее самообладание, выкрикивал все, что ему приходило на ум, – подсказанные смертельной тревогой слова, напоминающие пущенные наудачу снаряды.
– Неправда! Это не я! Я не знаю этого человека! Он не может знать меня, потому что я не знаю его! Меня ждут; у меня сегодня представление. Чего от меня хотят? Отпустите меня на свободу! Все это ошибка! Зачем привели меня в это подземелье? Неужели не существует никаких законов? Скажите тогда прямо, что никаких законов не существует. Господин судья, повторяю, это не я! Я не виновен ни в чем решительно. Я это твердо знаю. Я хочу уйти отсюда. Это несправедливо! Между этим человеком и мною нет ничего общего. Можете навести справки. Моя жизнь у всех на виду. Меня схватили точно вора. Зачем меня задержали? Да разве я знаю, что это за человек? Я – странствующий фигляр, выступающий на ярмарках и рынках. Я – «Человек, который смеется». Немало народу перевидало меня. Мы помещаемся на Таринзофилде. Вот уже пятнадцать лет, как я честно занимаюсь своим ремеслом. Мне пошел двадцать пятый год. Я живу в Тедкастерской гостинице. Меня зовут Гуинплен. Сделайте милость, господа судьи, прикажите выпустить меня отсюда. Не надо обижать беспомощных, обездоленных людей. Сжальтесь над человеком, который ничего дурного не сделал, у которого нет ни покровителей, ни защитников. Перед вами бедный комедиант.
– Передо мною, – сказал шериф, – лорд Фермен Кленчарли, барон Кленчарли-Генкервилл, маркиз Корлеоне Сицилийский, пэр Англии.
Шериф встал и, указывая Гуинплену на свое кресло, прибавил:
– Милорд, не соблаговолит ли ваше сиятельство присесть?
Часть восьмая. Море и судьба послушны одним и тем же ветрам
1. Прочность хрупких предметов
Порою судьба протягивает нам чашу безумия. Из неизвестного появляется вдруг рука и подает нам темный кубок с неведомым дурманящим напитком.
Гуинплен ничего не понял.
Он оглянулся, чтобы посмотреть, к кому обращается шериф.
Слишком высокий звук неуловим для слуха; слишком сильное волнение непостижимо для разума. Существуют определенные границы, как для слуха, так и для понимания.
Жезлоносец и судебный пристав приблизились к Гуинплену, взяли его под руки, и он почувствовал, как его сажают в то кресло, с которого поднялся шериф.
Он безропотно подчинился, не пытаясь понять, что означает все это.
Когда Гуинплен сел, судебный пристав и жезлоносец отступили на несколько шагов и, вытянувшись, стали позади кресла.
Шериф положил свой букет на выступ каменной плиты, надел очки, которые подал ему секретарь, извлек из-под груды дел, лежавших на столе, пожелтелый, покрытый пятнами, позеленевший, изъеденный плесенью и местами разорванный пергамент, исписанный с одной: стороны и хранивший на себе следы многочисленных сгибов. Подойдя поближе к фонарю, шериф поднес пергамент к глазам и, придав своему голосу всю торжественность, на какую только был способен, принялся читать:
«Во имя отца и сына и святого духа,
Сего двадцать девятого января тысяча шестьсот девяностого года по рождестве христовом,
На безлюдном побережье Портленда был злонамеренно покинут десятилетний ребенок, обреченный тем самым на смерть от голода и холода в этом пустынном месте.
Ребенок этот был продан в двухлетнем возрасте по повелению его величества, всемилостивейшего короля Иакова Второго.
Ребенок этот – лорд Фермен Кленчарли, законный и единственный сын покойного лорда Кленчарли, барона Кленчарли-Генкервилла, маркиза Корлеоне Сицилийского, пэра Английского королевства, ныне покойного, и Анны Бредшоу, его супруги, также покойной.
Ребенок этот – наследник всех владений и титулов своего отца. Поэтому, в соответствии с желанием его величества, всемилостивейшего короля, его продали, изувечили, изуродовали и объявили пропавшим бесследно.
Ребенок этот был воспитан и обучен с целью сделать из него фигляра, выступающего на ярмарках и рыночных площадях.
Он был продан двух лет от роду, после смерти отца, причем королю было уплачено десять фунтов стерлингов за самого ребенка, а также за различные уступки, попущения и льготы.
Лорд Фермен Кленчарли в двухлетнем возрасте был куплен мною, нижеподписавшимся, а изувечен и обезображен фламандцем из Фландрии, по имени Хардкванон, которому был известен секрет доктора Конкеста.
Ребенок был нами предназначен стать маскою смеха – masca ridens.
С этой целью Хардкванон произвел над ним операцию Bucca fissa usque ad aures [868] , запечатлевающую на лице выражение вечного смеха.
Способом, известным одному только Хардкванону, ребенок был усыплен и изуродован незаметно для него, вследствие чего он ничего не знает о произведенной над ним операции.
Он не знает, что он лорд Кленчарли.
Он откликается на имя «Гуинплен».
Это объясняется его малолетством и недостаточным развитием памяти, ибо он был продан и куплен, когда ему едва исполнилось два года.
Хардкванон – единственный человек, умеющий делать операцию Bucca fissa, и это дитя – единственный в наше время ребенок, над которым она была произведена.
Операция эта столь своеобразна и неповторима, что если бы этот ребенок превратился в старика и волосы его из черных стали бы седыми, Хардкванон все-таки сразу узнал бы его.
В то время, как мы пишем это, Хардкванон, которому доподлинно известны все упомянутые события, ибо он принимал в них участие в качестве главного действующего лица, находится в тюрьме его высочества принца Оранского, ныне именуемого у нас королем Вильгельмом Третьим. Хардкванон был задержан и взят под стражу по обвинению в принадлежности к шайке компрачикосов, или чейласов. Он заточен в башню Четэмской тюрьмы.
Ребенок, согласно повелению короля, был продан и выдан нам последним слугой покойного лорда Линнея в Швейцарии, близ Женевского озера, между Лозанной и Веве, в том самом доме, где скончались отец и мать ребенка; слуга умер вскоре после своих господ, так что это злодеяние в настоящее время является тайной для всех, кроме Хардкванона, заключенного в Четэмской тюрьме, и нас, обреченных на смерть.
Мы, нижеподписавшиеся, воспитали и держали у себя в течение восьми лет купленного нами у короля маленького лорда, рассчитывая извлечь из него пользу для нашего промысла.
Сегодня, покинув Англию, чтобы не разделить участи Хардкванона, мы, из опасений и страха перед суровыми карами, установленными за подобные деяния парламентом, с наступлением сумерек оставили одного на Портлендском берегу упомянутого маленького Гуинплена, лорда Фермена Кленчарли.
Сохранить это дело в тайне мы поклялись королю, но не господу.
Сегодня ночью, по воле провидения, застигнутые в море сильной бурей и находясь в совершенном отчаянии, преклонив колени перед тем, кто один в силах спасти нам жизнь и, быть может, по милосердию своему спасет и наши души, уже не ожидая ничего от людей, а страшась гнева господня и видя якорь спасения и последнее прибежище в глубоком раскаянии, примирившись со смертью и готовые радостно встретить ее, если только небесное правосудие будет этим удовлетворено, смиренно каясь и бия себя в грудь, – мы делаем это признание и вверяем его бушующему морю, чтобы оно воспользовалось им во благо, согласно воле всевышнего. Да поможет нам пресвятая дева! Аминь. В чем и подписуемся».
Шериф прервал чтение и сказал:
– Вот подписи. Все сделаны разными почерками.
И снова стал читать:
«Доктор Гернардус Геестемюнде. – Асунсион». – Крест, и рядом: «Барбара Фермой с острова Тиррифа, что в Эбудах. – Гаиздорра, капталь. – Джанджирате. – Жак Катурз, по прозвищу Нарбоннец. – Люк-Пьер Капгаруп, из Магонской каторжной тюрьмы».
Шериф опять остановился и сказал:
– Следует приписка, сделанная тем же почерком, каким написан текст, очевидно учиненная тем лицом, которому принадлежит первая подпись.
Он прочел:
«Из трех человек, составлявших экипаж урки, судовладельца унесло волною в море, остальные два подписались ниже: – Гальдеазун. – Аве-Мария, вор».
Перемежая чтение своими замечаниями, шериф продолжал:
– Внизу листа помечено: «В море, на борту «Матутины», бискайской урки из залива Пасахес».
– Этот лист, – прибавил шериф, – канцелярский пергамент с вензелем короля Иакова Второго. На полях есть еще приписка, сделанная тою же рукою:
«Настоящее показание написано нами на оборотной стороне королевского приказа, врученного нам в качестве оправдательного документа при покупке ребенка. Перевернув лист, можно прочесть приказ».
Шериф перевернул пергамент и, держа его в правой руке, поднес ближе к свету. Все увидели чистую страницу, если только выражение «чистая страница» применимо к полусгнившему лоскуту; посредине можно было разобрать три слова: два латинских – jussu regis [869] и подпись «Джеффрис».
– Jussu regis, Джеффрис, – произнес шериф во всеуслышание, но уже без всякой торжественности.
Гуинплен был подобен человеку, которому свалилась на голову черепица с крыши волшебного замка.
Он заговорил, словно в полузабытьи:
– Гернардус… да, его называли «доктор». Всегда угрюмый старик. Я боялся его. Гаиздорра, капталь, это значит – главарь. Были и женщины: Асунсион и еще другая. Потом был провансалец – Капгаруп. Он пил из плоской фляги, на которой красными буквами было написано имя.
– Вот она, – сказал шериф.
И положил на стол какой-то предмет, который секретарь вынул из «мешка правосудия».
Это была оплетенная ивовыми прутьями фляга с ушками. Она, несомненно, перевидала всякие виды и, должно быть, немало времени провела в воде. Ее облепили раковины и водоросли. Она была сплошь испещрена ржавым узором – работой океана. Затвердевшая смола на горлышке свидетельствовала о том, что фляга была когда-то герметически закупорена. Ее распечатали и откупорили, потом снова заткнули вместо пробки втулкой из просмоленного троса.
– В эту бутылку, – сказал шериф, – люди, обреченные на смерть, вложили только что прочитанное мною показание. Это послание к правосудию было честно доставлено ему морем.
Сообщив своему голосу еще большую торжественность, шериф продолжал:
– Подобно тому, как гора Харроу родит отличную пшеницу, из которой получается прекрасная мука, идущая на выпечку хлеба для королевского стола, точно так же и море оказывает Англии всевозможные услуги, и когда исчезает лорд, оно его находит и возвращает обратно.
Он прибавил:
– На этой фляге действительно красными буквами выведено чье-то имя.
Возвысив голос, он повернулся к преступнику, лежавшему неподвижно:
– Здесь стоит ваше имя, злодей! Неисповедимы пути, которыми истина, поглощаемая пучиной людских деяний, снова всплывает на поверхность.
Взяв в руки флягу, шериф поднес ее к свету той стороной, которая была очищена, – вероятно, для расследования. В ивовые прутья была вплетена извилистая красная полоска тростника, местами почерневшая от действия воды и времени. Несмотря на то, что кое-где она была повреждена, можно было совершенно ясно разобрать все десять букв, составлявших имя Хардкванон.
Шериф опять повернулся к преступнику и снова заговорил тем не похожим ни на какой другой тоном, который можно назвать голосом правосудия:
– Хардкванон! Когда эта фляга с вашим именем была нами, шерифом, предъявлена вам в первый раз, вы сразу же добровольно признали ее своею; затем, по прочтении вам пергамента, находившегося в ней, вы не пожелали ничего прибавить к своим предшествующим показаниям и отказались отвечать на какие бы то ни было вопросы, вероятно рассчитывая, что пропавший ребенок не найдется и что вы, таким образом, избегнете наказания. Вследствие этого я к вам применил «длительный допрос с наложением тяжестей», и вам вторично прочитали вышеупомянутый пергамент, содержащий в себе показания и признание ваших сообщников. Это не привело ни к чему. Сегодня, на четвертый день, – день, назначенный по закону для очной ставки, – очутившись лицом к лицу с тем, кто был брошен в Портленде двадцать девятого января тысяча шестьсот девяностого года, вы убедились в крушении всех своих греховных надежд и, нарушив молчание, признали в нем свою жертву…
Преступник открыл глаза, приподнял голову и необычно громким для умирающего голосом, в котором вместе с предсмертным хрипом звучало какое-то странное спокойствие, с зловещим выражением произнес несколько слов; при каждом слове ему приходилось подымать всей грудью кучу наваленных на «его камней, могильной плитою пригнетавших его к земле.
– Я поклялся хранить тайну и действительно хранил ее до последней возможности. Темные люди – люди верные; честность существует и в аду. Сегодня молчание уже бесполезно. Пусть будет так. И потому я говорю. Ну, да. Это он. Таким его сделали мы вдвоем с королем: король – своим соизволением, я – своим искусством.
Взглянув на Гуинплена, он прибавил:
– Смейся же вечно.
И сам захохотал.
Этот смех, еще более страшный, чем первый, звучал как рыдание.
Смех прекратился, голова Хардкванона откинулась назад, веки опустились.
Шериф, предоставив преступнику возможность высказаться, заговорил снова:
– Все это подлежит внесению в протокол.
Он дал секретарю время записать слова Хардкванона и продолжал:
– Хардкванон, по закону, после очной ставки, приведшей к положительному результату, после третьего чтения показаний ваших сообщников, подтвержденных ныне вашим собственным откровенным признанием, после вашего вторичного свидетельства вы сейчас будете освобождены от оков, чтобы, с соизволения ее величества, быть повешенным, как плагиатор.
– Как плагиатор, – отозвался законовед, – то есть как продавец и скупщик детей. – Вестготский закон, книга седьмая, глава третья, параграф Usurpaverit [870] ; и Салический закон, глава сорок первая, параграф второй; и закон фризов, глава двадцать первая – «De Plagio» [871] . Александр Неккам говорит также: «Qui pueros vendis, plagiarius est tibi nomen» [872] .
Шериф положил пергамент на стол, снял очки, снова взял букет и произнес:
– Суровый длительный допрос с пристрастием прекращается. Хардкванон, благодарите ее величество.
Судебный пристав сделал знак человеку в кожаной одежде.
Человек этот, подручный палача, «виселичный слуга», как он назывался в старинных хартиях, подошел к пытаемому, снял один за другим лежавшие на животе камни, убрал чугунную плиту, из-под которой показались расплющенные ее тяжестью бока несчастного, освободил кисти рук и лодыжки от колодок и цепей, приковывавших его к четырем столбам.
Преступник, избавленный от всякого груза и от оков, все еще лежал на полу с закрытыми глазами, раскинув руки и ноги, точно распятый, которого только что сняли с креста.
– Встаньте, Хардкванон! – сказал шериф.
Преступник не шевелился.
«Виселичный слуга» взял его за руку, подержал ее, потом опустил, – она безжизненно упала. Другая рука, которую он приподнял вслед за первой, упала точно так же. Подручный палача схватил сначала одну, затем другую ногу преступника; когда он отпустил их, они ударились пятками о пол. Пальцы обеих ног остались неподвижными, точно одеревенели. У лежащего плашмя на земле голые ступни всегда как-то странно торчат кверху.
Подошел врач, вынул из кармана маленькое стальное зеркальце и приложил его к раскрытому рту Хардкванона, затем пальцем приподнял ему веки. Они уже больше не опустились. Остекленевшие зрачки не дрогнули.
Врач выпрямился и сказал:
– Он мертв.
Затем прибавил:
– Он засмеялся, и это его убило.
– Это уже не имеет значения, – заметил шериф. – После того как он сознался, вопрос о его жизни или смерти – пустая формальность.
И, указав на Хардкванона букетом роз, он отдал распоряжение жезлоносцу:
– Труп убрать отсюда сегодня же ночью.
Жеэлоносец почтительно наклонил голову.
Шериф прибавил:
– Тюремное кладбище – напротив.
Жезлоносец опять наклонил голову.
Секретарь писал протокол.
Шериф, держа в левой руке букет, взял в правую руку свой белый жезл, стал прямо перед Гуинпленом, все еще сидевшим в кресле, отвесил ему глубокий поклон, потом с не меньшей торжественностью откинул назад голову и, глядя в упор на Гуинплена, сказал:
– Вам, здесь присутствующему, мы, кавалер Филипп Дензил Парсонс, шериф Серрейского графства, в сопровождении Обри Доминика, эсквайра, нашего клерка и секретаря, наших обычных помощников, получив надлежащим образом прямые и специальные на этот счет приказания ее величества, в силу данного нам поручения, со всеми вытекающими из него правами и обязанностями, сопряженными с нашей должностью, а также с разрешения лорд-канцлера Англии, на основании протоколов, актов, сведений, сообщенных адмиралтейством, после проверки документов и сличения подписей, по прочтении и выслушании показаний, после очной ставки, учинения всех требуемых законом процедур, приведших к благополучному и справедливому завершению дела, – мы удостоверяем и объявляем вам, чтобы вы могли вступить в обладание всем, принадлежащим вам по праву, что вы – Фермен Кленчарли, барон Кленчарли-Генкервилл, маркиз Корлеоне Сицилийский и пэр Англии. И да хранит господь ваше сиятельство.
И он поклонился.
Законовед, врач, судебный пристав, жезлоносец, секретарь – все присутствующие, за исключением палача, последовали его примеру и поклонились Гуинплену еще более почтительно, чуть не до самой земли.
– Что это такое? – крикнул Гуинплен. – Да разбудите же меня!
И, смертельно бледный, вскочил с кресла.
– Я и пришел для того, чтобы разбудить вас, – проговорил чей-то голос, который прозвучал здесь в первый раз.
Из-за каменного столба выступил человек. Так как никто не спускался в подземелье с той минуты, когда железная плита, поднявшись, открыла доступ в застенок полицейскому шествию, было ясно, что этот человек проник сюда и спрятался в тени еще до появления Гуинплена, что ему поручили наблюдать за всем происходившим и что в этом заключалась его обязанность. Это был тучный человек в придворном парике и дорожном плаще, скорее старый, чем молодой, державшийся весьма пристойно. Он поклонился Гуинплену почтительно, непринужденно; с изяществом хорошо вышколенного лакея, а на с неуклюжестью судейского чина.
– Да, – сказал он, – я пришел разбудить вас. Вот уже двадцать пять лет, как вы спите. Вы видите сон, и вам пора очнуться. Вы считаете себя Гуинпленом, тогда как вы – Кленчарли. Вы считаете себя простолюдином, между тем как вы – знатный дворянин. Вы считаете, что находитесь в последнем ряду, между тем как стоите в первом. Вы считаете себя скоморохом, в то время как вы – сенатор. Вы считаете себя бедняком, в действительности же вы – богач. Вы считаете себя ничтожным, между тем как вы принадлежите к сильным мира сего. Проснитесь, милорд!
Слабым голосом, в котором звучал неподдельный ужас, Гуинплен прошептал:
– Что значит все это?
– Это значит, милорд, – ответил толстяк, – что меня зовут Баркильфедро, что я – чиновник адмиралтейства; что эта выброшенная волнами фляга Хардкванона была найдена на берегу моря; что она была доставлена мне, ибо распечатывание таких сосудов входит в круг моих обязанностей; что я откупорил ее в присутствии двух присяжных, состоящих при отделе Джетсон, двух членов парламента, Вильяма Блетуайта, представителя города Бата, и Томаса Джервойса, представителя города Саутгемптона; что они описали и удостоверили содержимое фляги и вместе со мною скрепили протокол своими подписями; что о находке я доложил ее величеству; что, по повелению королевы, все требуемые законом формальности были выполнены с соблюдением тайны, необходимой в столь щекотливом деле, и что последняя из этих формальностей – очная ставка – только что имела место; это значит, что у вас миллион годового дохода, что вы – лорд Соединенного королевства Великобритании, законодатель и судья, верховный судья и верховный законодатель, облаченный в пурпур и горностай, что вы стоите на одной ступени с принцами и почти равны императору, что ваша голова увенчана пэрской короной и что вы женитесь на герцогине, дочери короля.
Потрясенный этим превращением, поразившим его подобно удару грома, Гуинплен лишился чувств.
2. То, что плывет, достигает берега
Все случившееся явилось следствием того, что некий солдат нашел на берегу моря бутылку.
Расскажем, как это случилось.
Каждое происшествие должно рассматривать лишь как звено в цепи других обстоятельств.
Как-то раз один из четырех канониров, составлявших гарнизон Келшорского замка, подобрал во время отлива на песке оплетенную ивовыми прутьями флягу, выброшенную на берег волнами. Фляга эта, сплошь покрытая плесенью, была закупорена просмоленной втулкой. Солдат отнес находку в замок полковнику, а тот отослал ее адмиралу Англии. Адмиралу – значит, в адмиралтейство; в адмиралтействе же предметами, выброшенными на берег, ведал Баркильфедро. Баркильфедро, распечатав и откупорив бутылку, доставил ее королеве. Королева сразу взялась за дело. Она сообщила о находке и предложила высказаться двум важнейшим своим советникам – лорд-канцлеру, который по закону является «блюстителем совести английского короля», и лорд-маршалу, «знатоку в вопросах геральдических и родословных». Томас Ховард, герцог Норфолькский, пэр-католик, наследственный гофмаршал Англии, передал через своего представителя графа-маршала Генри Ховарда, графа Биндона, что он заранее соглашается с мнением лорд-канцлера. Лорд-канцлером был тогда Вильям Коупер. Не надо смешивать его с его однофамильцем и современником Вильямом Коупером, анатомом и комментатором Бидлоу, выпустившим в Англии свой «Трактат о мускулах» почти в то же самое время, когда во Франции Этьен Абейль напечатал «Историю костей»; между хирургом и лордом существует некоторая разница. Лорд Вильям Коупер стяжал себе известность фразой, сказанной по поводу дела Талбота Иелвертона, виконта Лонгвиля: «Для конституции Англии восстановление в правах пэра имеет большее значение, чем реставрация короля». Найденная в Келшоре фляга чрезвычайно заинтересовала лорд-канцлера. Всякий, высказавший какое-либо принципиальное суждение, рад отучаю применить его на деле. А тут как раз представился случай восстановить пэра в его правах. Принялись за розыски человека, выступавшего под именем Гуинплена; найти его оказалось делом нетрудным. Хардкванона тоже. Он был еще жив. Тюрьма может сгноить человека, но вместе с тем сохранить его, если только содержать под стражей значит сохранять. Заключенных в крепости тревожили редко. Темницу не меняли так же, как не меняют мертвецам гроба. Хардкванон все еще сидел в Четэмской тюрьме. Оставалось только взять его оттуда. Его перевезли из Четэма в Лондон. Одновременно с этим навели справки в Швейцарии. Все факты полностью подтвердились. В соответствующих учреждениях в Лозанне и Веве нашли брачное свидетельство лорда Линнея, относящееся к периоду его изгнания, метрическую запись о рождении ребенка, акты о смерти отца и матери; со всех этих бумаг сняли «на всякий случай» по две засвидетельствованные копии. Все это было выполнено с соблюдением строжайшей тайны в чрезвычайно короткий срок, как говорилось тогда, «с королевской быстротой» и с сохранением глубочайшего «рыбьего молчания», рекомендованного и применявшегося Беконом, а позднее возведенного Блекстоном в обязательное правило при производстве дел верховной канцелярии и государственных дел, а также при рассмотрении вопросов, именовавшихся в ту пору «сенаторскими».
Надпись «Jussu regis» и подпись «Джеффрис» были признаны подлинными. Для того, кто изучал патологический характер королевских прихотей, именовавшихся «соизволением его или ее величества», это «Jussu regis» не представляет ничего удивительного. Почему Иаков II, которому, казалось бы, следовало скрывать подобные деяния, запечатлел их в документах, рискуя даже повредить успеху предприятия? Ведь это цинизм. Высокомерное презрение ко всему на свете. Ах, вы думаете, что только непотребные женщины, бывают бесстыдны? Государственная политика тоже не отличается стыдливостью. Et se cupit ante videri [873] . Совершить преступление и хвастаться им – к этому сводится вся история. Король делает себе татуировку, точно каторжник. Надо бы спастись от жандарма и от суда истории, но в то же время жаль расстаться с такой интересной приметой: ведь хочется, чтоб тебя знали и запомнили. Взгляните на мою руку, обратите внимание на этот рисунок с изображением храма любви и пылающего сердца, пронзенного стрелой, – это я, Ласнер. «Jussu regis» – это я, Иаков Второй. Совершить злодеяние – и приложить к нему свою печать. Проявить бесстыдство, сознательно выдать самого себя, выставить напоказ свое преступление – в этом и заключается наглая похвальба злодея. Христина велит схватить Мональдески, вырвать у него признание, умертвить его и при этом говорит: «Я – королева Швеции и пользуюсь гостеприимством короля Франции». Не все тираны поступают одинаково: одни прячутся, как Тиберий, другие тщеславно хвастаются, как Филипп II. Одни ближе к скорпиону, другие – к леопарду. Иаков II принадлежал ко второй разновидности. Лицо у него, как известно, в противоположность Филиппу II, было открытое и веселое. Филипп II был мрачен, Иаков II – жизнерадостен. Это не мешало ему быть жестоким. Иаков II был тигр добродушный, но, подобно Филиппу, спокойно относился к своим преступлениям. Он был извергом «милостью божией». Потому-то ему ничего не приходилось скрывать и затушевывать: его убийства находили себе оправдание в его «божественном праве». Он тоже готов был оставить после себя Симанкасские архивы, в которых хранились бы пергаменты с подробным перечнем всех его злодеяний, перенумерованные, разложенные по отделам, снабженные ярлыками, в полном порядке, каждый на своей полке, словно яды в лаборатории аптекаря. Подписываться под своими преступлениями – жест, достойный короля.