Текст книги "История одного преступления"
Автор книги: Виктор Гюго
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
VIII
Форт Мон-Валерьен
Из двухсот тридцати депутатов, находившихся под арестом в казармах на набережной Орсе, пятьдесят три были отправлены в форт Мон-Валерьен. Их погрузили в четыре арестантских фургона. Для нескольких человек там нехватило места, их втолкнули в омнибус. Бенуа д'Ази, де Фаллу, Пискатори, Ватимениль, а также Эжен Сю и Эскирос были заперты в эти камеры на колесах. Почтенному Гюставу де Бомону, горячему стороннику одиночного заключения, пришлось сесть в арестантский фургон. Как мы уже говорили, законодателю полезно бывает испробовать на самом себе изданный им закон.
Комендант форта Мон-Валерьен встретил арестованных депутатов под сводами ворот.
Сначала он хотел было занести их в тюремные списки. Генерал Удино, под начальством которого он когда-то служил, резко обратился к нему:
– Вы меня знаете?
– Да, генерал.
– Этого с вас довольно. Не спрашивайте нас ни о чем.
– Напротив, – сказал Тамизье, – спрашивайте о чем угодно и приветствуйте нас. Мы больше чем армия, мы – Франция.
Комендант понял. С этой минуты он снимал шляпу перед генералами и склонял голову перед депутатами.
Их отвели в казарму форта и заперли там всех вместе. Туда прибавили коек, солдат из этой казармы перевели в другое место. Здесь депутаты провели первую ночь. Койки стояли вплотную одна к другой. Простыни были грязные.
На следующее утро кто-то передал случайно подслушанный разговор о том, что будто бы из пятидесяти трех депутатов выделят группу республиканцев и поместят их отдельно. Через некоторое время этот слух подтвердился. Г-же де Люин удалось пробраться к своему мужу и передать кое-какие сведения. Уверяли, между прочим, что новый хранитель печати Луи Бонапарта, человек, подписывавшийся: «Эжен Руэр, министр юстиции», сказал: «Освободите членов правой, а членов левой посадите в тюрьму. Если чернь поднимется, они ответят за все. Головы красных будут нам залогом покорности предместий».
Вряд ли Руэр произнес эти слова, звучащие дерзко. В то время Руэр еще не набрался смелости. Назначенный министром 2 декабря, он выжидал, он проявлял какую-то стыдливость, он даже не решался переселиться на Вандомскую площадь. Правильно ли поступали вершители переворота? В некоторых душах сомнение в успехе превращается в угрызения совести. Нарушить все законы, изменить клятве, задушить право, предательски убить родину – прилично ли это? Покуда факт еще не совершился, они колеблются; как только дело удалось, они спешат присоединиться. Где победа, там уже нет злодеяния; удача отлично отмоет от грязи и сделает приемлемым то неизвестное, что называется преступлением. Первое время Руэр держался скромно. Потом он стал одним из самых беззастенчивых советников Луи Бонапарта. Это вполне понятно. Его позднейшее усердие объясняется его трусостью вначале.
В действительности эти угрожающие слова были произнесены не Руэром, а Персиньи.
Де Люин передал своим товарищам о готовившемся отборе и предупредил, что их будут вызывать по фамилиям, дабы отделить белых овец от красных козлищ. Поднялся ропот, казалось, единодушный. Послышались благородные возгласы протеста, делавшие честь представителям правой.
– Нет! Нет! Не будем называть никого! Не допустим отбора! – воскликнул Гюстав де Бомон.
Де Ватимениль добавил:
– Мы вошли сюда все вместе, все вместе мы должны отсюда и выйти.
Однако через несколько минут Антони Туре предупредили, что в секретном порядке составляется список всех арестованных и депутатов-роялистов просят расписываться в нем. Говорили, – очевидно, без оснований, – что это не очень благородное решение было предложено достопочтенным де Фаллу.
Антони Туре, стоя в казарме среди группы взволнованных депутатов, обратился к ним.
– Господа, – воскликнул он с жаром, – составляется список фамилий. Это недостойно. Вчера в мэрии Десятого округа вы нам говорили: «Теперь нет больше ни левой, ни правой, Собрание едино». Вы думали, что победит народ, и прятались за нами, республиканцами. Сегодня вы думаете, что победит переворот, вы снова становитесь роялистами и хотите выдать нас, демократов! Прекрасно, поступайте как знаете!
Поднялся крик.
– Нет, нет, теперь нет больше ни правой, ни левой! Собрание едино! Одна участь всем!
Начатый список отыскали и сожгли.
– По решению Палаты, – сказал, улыбаясь, Ватимениль.
Один из депутатов-легитимистов добавил:
– Скажем лучше – не палаты, а казармы.
Через несколько минут явился комиссар форта; в вежливых выражениях, но повелительным тоном он предложил народным депутатам назвать свои фамилии, чтобы каждого можно было отправить в назначенное ему место
В ответ раздались возмущенные крики.
– Никто! Никто не назовет своей фамилии, – сказал генерал Удино.
Гюстав де Бомон прибавил:
– У всех нас одно имя: депутаты народа.
Комиссар поклонился и ушел.
Через два часа он вернулся, на этот раз его сопровождал старший пристав Собрания, спесивого вида толстяк, с красным лицом и седыми волосами, некто Дюпонсо, – прежде в торжественные дни он красовался у подножия трибуны в расшитом серебром воротнике, с цепью на животе и со шпагой, болтавшейся между ног.
Комиссар оказал Дюпонсо:
– Исполняйте свой долг.
Под словом «долг» комиссар подразумевал – и Дюпонсо не мог не понимать этого – предательство пристава по отношению к законодателям. Дюпонсо должен был стать чем-то вроде лакея, предающего своих хозяев.
Это происходило следующим образом.
Нагло глядя в лицо депутатам, Дюпонсо называл их одного за другим по фамилии, а полицейский немедленно заносил их в список.
Пока он производил этот осмотр, над ним нещадно издевались.
– Господин Дюпонсо, – сказал ему Ватимениль, – я считал вас глупцом, но думал, что вы порядочный человек.
С самыми резкими словами к нему обратился Антони Туре. Он в упор посмотрел на него и оказал:
– Вы были бы достойны называться Дюпеном.
Пристав и в самом деле стоил председателя, так же как председатель стоил пристава.
Когда сосчитали все стадо и произвели отбор, оказалось тринадцать козлищ, из них десять депутатов левой: Эжен Сю, Эскирос, Антони Туре, Паскаль Дюпра, Шане, Фейоль, Полен Дюррье, Бенуа, Тамизье, Тейяр-Латерис, и три члена правой, со вчерашнего дня вдруг ставшие красными в глазах переворота: Удино, Пискатори и Тюрьо де Ларозьер.
Их заперли по отдельным камерам, а сорок остальных выпустили небольшими группами.
IX
Первые признаки грозы в народе
Вечер предвещал наступление грозных событий.
На бульварах группами собирался народ. В сумерки эти группы стали расти и превратились в целые сборища, которые вскоре смешались и слились в сплошную массу. Огромная толпа с каждой минутой увеличивалась и находилась в беспрерывном движении, так как с ближних улиц все прибывал народ; мятущаяся, буйная, она волновалась с трагическим гулом. Этот гул сгущался в одно слово, в одно имя, – оно вырывалось из всех уст сразу и выражало общую тревогу: «Сулук!» На длинном пути от церкви св. Магдалины до Бастилии почти повсюду мостовую занимали войска, пехота и кавалерия; войск не было только на площадях у Порт-Сен-Дени и у Порт-Сен-Мартен, – может быть, их туда не послали умышленно? По обеим сторонам этой неподвижной и темной массы, ощерившейся пушками, саблями и штыками, по тротуарам струился поток разгневанных людей. На бульварах народ негодовал. У Бастилии – полное затишье.
У Порт-Сен-Мартен в толпе, стеснившейся и встревоженной, слышался тихий говор. Рабочие, собравшись в кружки, перешептывались. Здесь уже действовало общество Десятого декабря. Какие-то люди в белых блузах, – своего рода форма, которую полиция надела в эти дни, – говорили: «Не будем вмешиваться! Пусть двадцатипятифранковые устраиваются, как умеют! Они нас бросили в июне сорок восьмого года, пусть теперь выпутываются сами! Это нас не касается!» Другие блузы, синие, отвечали им: «Мы знаем, что делать. Это еще только начало. Посмотрим, что будет дальше».
Рассказывали, что на улице Омер снова строят баррикады, что там уже убито много народа, что стреляют без предупреждения, что солдаты пьяны, что во многих местах этого квартала устроены походные лазареты, уже переполненные убитыми и ранеными. Все это говорили серьезно, не повышая голоса и не жестикулируя, доверительным тоном. Время от времени толпа умолкала и прислушивалась; доносились звуки отдаленной перестрелки.
Люди говорили: «Вот уже начинают рвать полотно».
Наш постоянный комитет заседал у Мари, на улице Круа-де-Пти-Шан. К нам отовсюду прибывали новые сторонники. Многие из наших друзей, которые не могли разыскать нас накануне, теперь присоединились к нам, среди них Эмманюэль Араго, храбрый сын прославленного отца, Фарконне и Руссель (от Ионны) и несколько известных в Париже людей, в том числе молодой и уже знаменитый адвокат, защищавший газету «Авенман дю Пепль», – Демаре.
За большим столом у окна кабинета два превосходных оратора, Жюль Фавр и Александр Рей составляли воззвание к Национальной гвардии. В гостиной Сен, сидя в кресле и положив ноги на решетку камина, чтобы просушить У ярко пылавшего огня промокшие сапоги, рассуждал, улыбаясь так же смело и спокойно, как, бывало, на трибуне. «Дела идут плохо для нас, – говорил он, – но хорошо для республики. Военное положение объявлено, его законы будут применять свирепо, в особенности против нас. Нас подстерегают, выслеживают, нас травят, и вряд ли нам удастся уйти. Сегодня, завтра, может быть через десять минут произойдет небольшое избиение депутатов. Нас поймают здесь или в другом месте и тут же расстреляют или заколют штыками. Наши трупы будут везти по улицам, и надо надеяться, что это, наконец, заставит народ подняться и свергнуть Бонапарта. Мы погибли, но Бонапарту пришел конец».
В восемь часов, как обещал Эмиль де Жирарден, мы получили из типографии «Прессы» пятьсот экземпляров декрета об отрешении президента от должности и объявлении его вне закона; декрет этот утверждал приговор Верховного суда и был скреплен всеми нашими подписями. Это был плакат шириной в две ладони, отпечатанный на бумаге для гранок. Пятьсот еще влажных экземпляров этого декрета принес нам Ноэль Парфе, спрятав их между жилетом и рубашкой. Тридцать депутатов поделили их между собой и по нашим указаниям отправились на бульвары раздавать декрет народу.
Этот декрет произвел необычайное впечатление на толпу. Некоторые кафе еще не закрылись, люди вырывали друг у друга листки, теснились у освещенных вывесок, толпились под фонарями; многие поднимались на тумбы или столы и громко читали декрет. «Правильно! Браво!» – восклицал народ. «Подписи! Подписи!»– кричали в толпе. Читали и подписи; при каждом популярном имени раздавались рукоплескания. Шарамоль, веселый и негодующий, переходил от группы к группе и раздавал листки декрета; его высокий рост, громкая и смелая речь, сверток оттисков, которыми он размахивал над головой, – все это привлекало людей, и отовсюду к нему протягивались руки. «Кричите: «Долой Сулука!» – и вы получите листок», – говорил он. Присутствие солдат его не смущало. Какой-то сержант пехоты, увидев Шарамоля, тоже протянул руку, чтобы взять один из листков, которые тот раздавал.
– Сержант, – сказал ему Шарамоль, – кричите: «Долой Сулука!»
Сержант мгновение медлил, потом ответил: «Нет!»
– Ну тогда, – продолжал Шарамоль, – кричите: «Да здравствует Сулук!»
Тут сержант не стал раздумывать, он взмахнул саблей и среди взрывов смеха и рукоплесканий решительно крикнул: «Да здравствует Сулук!»
Чтение декрета сообщило негодованию толпы какую-то мрачную решимость. Со всех сторон начали срывать плакаты, расклеенные правительством переворота. Какой-то молодой человек, стоя в дверях кафе «Варьете», крикнул офицерам: «Вы пьяны!» На бульваре Бон-Нувель рабочие грозили солдатам кулаками, говоря: «Стреляйте же, подлецы, в безоружных людей! Будь у нас ружья, вы подняли бы приклады кверху!»
У кафе «Кардиналь» кавалерия начала разгонять народ.
На бульваре Сен-Мартен и на бульваре Тампль войск не было, поэтому толпа была там гуще, чем в других местах. Все лавки здесь были закрыты, только уличные фонари бросали тусклый свет; у неосвещенных окон смутно виднелись лица людей, вглядывавшихся в темноту. Мрак порождает безмолвие; эта огромная толпа, как мы уже оказали, молчала; слышался только неясный ропот.
Вдруг в конце улицы Сен-Мартен блеснул свет, послышался шум, началось какое-то движение. Головы повернулись, толпа заволновалась, словно море в штормовую погоду, все бросились в ту сторону и сгрудились у перил высоких тротуаров, обрамляющих мостовую перед театрами Порт-Сен-Мартен и Амбигю. Видна только движущаяся толпа, свет все ближе и ближе. Доносится пение. Узнаем этот грозный припев: «К оружию, граждане! Стройтесь в батальоны!» Это несут зажженные факелы, это пылает «Марсельеза», факел революции и войны.
Толпа расступалась перед людьми с факелами в руках, певшими «Марсельезу». Наконец шествие повернуло на бульвар Сен-Мартен. Тогда все увидели, что означала эта мрачная процессия. Она состояла из двух отдельных групп; впереди несли на плечах доску, на которой лежал старик с белой бородой, застывший, с раскрытым ртом, с остановившимися глазами; лоб его был пробит пулей. Труп покачивался на плечах несших его людей, голова мертвеца то опускалась, то поднималась, и что-то угрожающее и трагическое было в этом движении. Один из тех, кто нес тело старика, бледный, раненный в грудь, прижимал рукой свою рану, опирался на ноги старика и, казалось, сам готов был упасть. Вторая группа несла другие носилки, на которых лежал молодой человек с посиневшим лицом и закрытыми глазами: из-под окровавленной рубашки, распахнутой на груди, виднелись его раны. Обе группы, несшие носилки, пели. Они пели «Марсельезу» и при каждом припеве останавливались, поднимали факелы и кричали: «К оружию!» Несколько молодых людей размахивали обнаженными саблями. Факелы бросали кровавые отсветы на мертвенно-бледные лица трупов и на зеленоватые лица толпы. Народ содрогнулся. Казалось, снова возникло грозное видение Февраля.
Это мрачное шествие двигалось по улице Омер. Около восьми часов вечера человек тридцать рабочих, собравшихся в квартале Центрального рынка, те же, которые на следующий день построили баррикаду на улице Герен-Буассо, пробрались на улицу Омер через улицы Пти-Льон и Нев-Бур-Лаббе и площадь Сен-Мартен. Они пришли сражаться, но здесь все уже было кончено. Пехота, разобрав баррикады, ушла. На углу, на мостовой, остались два трупа – семидесятилетний старик и молодой человек лет двадцати пяти; лица были открыты, под телами образовались лужи крови, головы лежали на тротуаре, возле которого они упали. Оба были в пальто и, по-видимому, принадлежали к буржуазии.
Возле старика лежала его шляпа, у него было почтенное, спокойное лицо, белая борода, седые волосы. Пуля пробила ему череп.
У молодого грудь была растерзана крупной дробью. Это были отец с сыном. Сын, увидев, что отец убит, сказал: «Я тоже хочу умереть». Они лежали совсем близко друг от друга.
Напротив ограды Художественного училища строился дом. Там взяли две доски, положили на них оба трупа, толпа подняла их на плечи, и при свете принесенных откуда-то факелов тронулись в путь. На улице Сен-Дени какой-то человек в белой блузе загородил дорогу шествию. «Куда вы идете? – спросил он, – из-за вас мы все пострадаем! Вы играете на руку двадцатипятифранковым!» – «Долой полицию! Долой белые блузы!» – закричала толпа. Человек скрылся.
В пути процессия становилась все многочисленнее, толпа расступалась перед ней, все хором пели «Марсельезу», но, кроме нескольких сабель, никакого оружия не было. На бульваре шествие произвело огромное впечатление. Женщины ломали руки от жалости. Рабочие восклицали: «Подумать только, что у нас нет оружия!»
Пройдя некоторое расстояние по бульварам, процессия, за которой теперь следовала огромная толпа растроганных и негодующих людей, снова свернула на улицы. Так дошли до улицы Гравилье. Здесь из узкого переулка внезапно появился полицейский разъезд; двадцать всадников с саблями наголо ринулись на людей, несших носилки, и сбросили трупы в грязь. Подоспевший тут же беглым шагом батальон стрелков штыками решил исход боя. Сто два гражданина были арестованы и отведены в префектуру. В схватке обоим трупам досталось несколько сабельных ударов – они, можно сказать, были убиты дважды. Бригадир Ревиаль, командовавший полицейским разъездом, за этот воинский подвиг был награжден орденом Почетного Легиона.
Когда мы пришли к Мари, нас предупредили, что его дом собираются окружить. Мы решили уйти с улицы Круа-де-Пти-Шан.
В Елисейском дворце струхнули. Бывшего майора Флери, одного из адъютантов президента, вызвали в кабинет, где весь день находился Бонапарт. Тот в течение нескольких минут беседовал с Флери с глазу на глаз, после чего адъютант вышел из кабинета, сел на лошадь и галопом помчался по направлению к Мазасу.
Затем приспешники переворота собрались на совещание в кабинете Бонапарта. Их дела явно шли плохо; представлялось вероятным, что битва в конце концов примет угрожающие размеры; до сих пор они сами хотели ее, а теперь, кажется, потеряли уверенность и стали побаиваться. Они старались вызвать столкновение и в то же время опасались его. Стойкость сопротивления была для них таким же тревожным признаком, как и трусость их сторонников. Ни один из новых министров, назначенных в это утро, еще не водворился в своем министерстве – робость, знаменательная со стороны людей, всегда так жадно бросавшихся на добычу. Руэр, в частности, запропастился неизвестно куда. Это предвещало грозу. Не говоря о Луи Бонапарте, ответственность за переворот по-прежнему ложилась только на три имени: Морни, Сент-Арно и Мопа. Сент-Арно ручался за Маньяна; Морни с усмешкой говорил вполголоса: «А ручается ли Маньян за Сент-Арно?» Эти люди приняли все меры, они вызвали новые полки, приказ гарнизонам двинуться к Парижу был разослан в один конец до Шербурга, а в другой до Мобежа. Преступники, в глубине души сильно встревоженные, старались обмануть друг друга, но держались невозмутимо; все говорили о верной победе, но каждый втихомолку готовился бежать, втайне, никому не доверяясь, чтобы не вызвать подозрения у своих сообщников и, в случае провала, оставить нескольких человек в жертву народной ярости. Для этих жалких последователей Макьявелли первое условие удачного побега состоит в том, чтобы покинуть друзей; удирая, они бросают своих сообщников на произвол судьбы.
X
Зачем Флери отправился в Мазас
В ту же ночь около четырех часов все улицы, ведущие к вокзалу Северной железной дороги, бесшумно заняли два батальона – Венсенских стрелков и подвижной жандармерии. На перроне стояли несколько полицейских отрядов. Начальник вокзала получил приказ приготовить специальный поезд и держать паровоз под парами. Несколько кочегаров и механиков были оставлены на ночное дежурство. Все эти распоряжения были сделаны без всяких объяснений и сохранялись в строжайшей тайне. Около шести часов войска перестроились, забегали полицейские, и через несколько минут по улице Нор крупной рысью прибыл эскадрон улан. В середине, между двумя рядами всадников, показались два арестантских фургона, запряженные почтовыми лошадьми; за каждым фургоном следовала небольшая открытая коляска, в которой сидел только один человек. Во главе улан скакал адъютант Флери.
Кортеж въехал во двор, затем в вокзал, и сплошные и решетчатые ворота закрылись за ним.
Двое людей, сидевших в колясках, явились к полицейскому комиссару вокзала; адъютант Флери переговорил с ним наедине. Этот таинственный кортеж возбудил любопытство служащих железной дороги; дежурные расспрашивали полицейских, но те ничего не знали. Они могли только сказать, что арестантские фургоны восьмиместные, что в каждом фургоне по четыре арестованных, по одному в камере, и что четыре остальных камеры заняты четырьмя полицейскими, рассаженными с таким расчетом, чтобы устранить всякую возможность связи между пленниками.
После довольно продолжительных переговоров между адъютантом из Елисейского дворца и людьми префекта Мопа оба тюремных фургона поставили на платформы, по-прежнему поместив за каждым из них открытую коляску, своего рода караульную будку на колесах, где полицейские заменяли часовых. Паровоз стоял под парами, платформы прицепили к тендеру, и поезд отошел. Было еще совершенно темно.
Поезд долго двигался в полной тишине. Был мороз; во втором из двух тюремных фургонов полицейские, сидевшие в неудобном положении и продрогшие до костей, вышли из своих клеток и, чтобы согреться и размять ноги, стали прогуливаться в узком проходе, оставленном между камерами по всей длине фургона. Рассвело; четверо полицейских дышали свежим воздухом и смотрели на поля через окошечки, проделанные в стене под потолком по обе стороны прохода. Вдруг в одной из запертых клеток чей-то звучный голос воскликнул:
– Ну и холод же! Нельзя ли опять закурить сигару?
Сейчас же из другой клетки раздался другой голос:
– А, это вы? Здравствуйте, Ламорисьер!
– Здравствуйте, Кавеньяк, – ответил первый голос. Генералы Кавеньяк и Ламорисьер узнали друг друга.
Из третьей камеры донесся третий голос:
– А, вы здесь, господа! Здравствуйте! Счастливого пути!
Это говорил генерал Шангарнье.
– Господа генералы, – подхватил четвертый голос, – я тоже с вами.
Три генерала узнали голос База. Во всех четырех камерах одновременно раздался взрыв смеха.
И в самом деле, этот арестантский фургон увозил из Парижа квестора База и генералов Ламорисьера, Кавеньяка и Шангарнье. В другом фургоне, который был погружен на платформу первым, сидели полковник Шаррас, генералы Бедо и Лефло и граф Роже (от Севера).
В полночь восемь арестованных депутатов спали каждый в своей камере в Мазасе, как вдруг к ним в двери постучали, и чей-то голос крикнул: «Одевайтесь, сейчас за вами придут». – «Нас, может быть, хотят расстрелять?» – спросил через дверь Шаррас. Ответа не последовало.
Нужно заметить, что в ту минуту у каждого из них мелькнула эта мысль. И действительно, судя по тому, что рассказывают теперь друг о друге рассорившиеся сообщники преступления, было решено расстрелять арестованных, в случае если бы мы предприняли нападение на Мазас с целью освободить их, и у Сент-Арно уже был в кармане соответствующий приказ, подписанный «Луи Бонапарт».
Заключенные встали. В прошлую ночь с ними поступили совершенно так же; они не спали до утра, а в шесть часов тюремщики сказали им: «Можете ложиться». Время шло, наконец они подумали, что повторится то же, что и в прошлую ночь, и когда на тюремных часах пробило пять, некоторые из них уже хотели было лечь в постель, как вдруг двери их камер отворились. Всех восьмерых одного за другим повели в круглый зал канцелярии, затем посадили в арестантский фургон, причем за все это время они ни разу не встретились и не видели друг друга. Когда они проходили через канцелярию, какой-то человек в черном, сидевший за столом с пером в руке, нагло останавливал их и спрашивал фамилии. «Я столь же мало расположен называть вам свою фамилию, как и спрашивать у вас вашу», – ответил генерал Ламорисьер и прошел мимо.
Адъютант Флери стоял в канцелярии, пряча свой мундир под накинутым поверх него плащом. Ему было поручено, по его собственному выражению, «погрузить» их и доложить о «погрузке» в Елисейском дворце. Адъютант Флери прошел всю свою военную службу в Африке в дивизии генерала Ламорисьера, и не кто иной, как генерал Ламорисьер, будучи военным министром, в 1848 году произвел его в командиры эскадрона. Проходя через канцелярию, генерал Ламорисьер пристально посмотрел на него.
Садясь в арестантские фургоны, генералы курили. У них отобрали сигары. Генерал Ламорисьер не отдал своей. Какой-то голос снаружи повторил три раза: «Не давайте же ему курить». Полицейский, стоявший у двери его камеры, некоторое время колебался, но в конце концов сказал генералу: «Бросьте сигару».
Вот чем было вызвано восклицание, по которому генерал Кавеньяк узнал генерала Ламорисьера. Когда всех рассадили по камерам, фургоны тронулись в путь.
Узники не знали, ни с кем они едут, ни куда их везут. Каждый следил в своей камере за поворотами и старался угадать направление; одни думали, что их везут к Северной дороге, другие предполагали, что едут в Гавр. Они слышали цоканье копыт конвоя, рысью следовавшего за ними по мостовой.
На железной дороге неудобства путешествия в камерах оказались еще сильнее. Генералу Ламорисьеру, взявшему с собой кое-какие вещи и плащ, было еще теснее, чем другим. Он не мог пошевелиться, он закоченел; наконец он громко оказал те несколько слов, благодаря которым все четверо узнали друг друга.
Услышав имена арестованных, конвойные, до тех пор обращавшиеся с ними грубо, стали вести себя вежливее. «А ну-ка, – сказал генерал Шангарнье, – откройте наши клетки, и дайте и нам погулять по проходу, как гуляете вы». – «Генерал, – ответил один из полицейских, – это запрещено. За фургоном в коляске едет полицейский комиссар, и ему видно все, что здесь происходит». Однако через несколько минут конвойные, сославшись на то, что стало холодно, опустили матовое стекло в конце прохода со стороны комиссара; «заблокировав полицию», как выразился один из них, они выпустили арестованных из камер.
Четверо депутатов рады были снова увидеться и пожать друг другу руки. Во время этой неожиданной встречи каждый из трех генералов проявил особенности своего темперамента. Ламорисьер, гневный и остроумный, со всем своим воинственным пылом поносил «этого Бонапарта», Кавеньяк был спокоен и холоден, Шангарнье молча смотрел в окошко на мелькавшие поля. Время от времени полицейские осмеливались вставить в разговор несколько слов. Один из них рассказал арестованным, что бывший префект Карлье провел ночь с 1 на 2 декабря в полицейской префектуре. «Я сам, – сказал он, – ушел из префектуры в полночь, но до этого часа я его там видел и могу утверждать, что в полночь он еще был там».
Они проехали Крейль, потом Нуайон. В Нуайоне им принесли завтрак: какую-то закуску и по стакану вина, но выйти не разрешили. Полицейские комиссары с ними не разговаривали. Затем их снова заперли, и они почувствовали, что фургон снимают с платформ и ставят на колеса. Привели почтовых лошадей, фургоны двинулись, на этот раз шагом. Теперь их конвоировала рота пешей подвижной жандармерии.
К моменту отъезда из Нуайона они уже около десяти часов не выходили из запертых фургонов. Когда пехота остановилась на отдых, они попросили, чтобы их на минуту выпустили. «Мы разрешаем, – сказал один из полицейских комиссаров, – но только на минуту, и если вы дадите честное слово, что не будете пытаться бежать». – «Мы не даем честного слова», – возразили арестованные. «Господа, – настаивал комиссар, – дайте мне его только на одну минуту, пока вы выпьете по стакану воды». – «Нет, – сказал генерал Ламорисьер, – пока мы сделаем обратное». И он добавил: «За здоровье Луи Бонапарта». Им разрешили выйти, но опять-таки по очереди, и они могли немного подышать свежим воздухом в открытом поле, на краю дороги.
Затем фургоны, окруженные конвоем, снова тронулись в путь.
С наступлением сумерек они увидели в окошко фургона высокие стены, из-за которых виднелась большая круглая башня. Через минуту фургоны въехали под низкие сводчатые ворота, затем остановились посреди длинного тесного двора, окруженного толстыми стенами. Здесь возвышались два здания; одно из них было похоже на казармы, другое, с решетками на всех окнах, имело вид тюрьмы. Дверцы фургонов открылись. У подножки стоял офицер в погонах капитана. Первым вышел генерал Шангарнье.
– Где мы? – спросил он.
Офицер ответил:
– Вы в Гаме.
Офицер был комендантом крепости. На эту должность его назначил генерал Кавеньяк.
Переезд от Нуайона до Гама занял три с половиной часа. Они провели в пути тринадцать часов, причем в течение десяти часов не выходили из передвижной тюрьмы.
Их повели в крепость, каждого в назначенную ему отдельную камеру. Но Ламорисьера по ошибке провели в камеру Кавеньяка, и генералы могли еще раз пожать друг другу руку. Генерал Ламорисьер захотел написать своей жене; полицейские комиссары согласились передать только записку следующего содержания: «Я здоров».
Главный корпус Гамской тюрьмы представляет собой двухэтажное здание. В первом этаже, пересеченном низким и темным сводчатым проходом, ведущим с главного двора на задний, помещаются три камеры, разделенные коридором; во втором этаже пять камер. В одной из трех камер первого этажа, почти непригодных для жилья, поселили База. Две другие нижние камеры отвели генералам Ламорисьеру и Шангарнье. Остальных пятерых узников поместили в пяти камерах второго этажа.
В ту пору, когда в Гаме отбывали наказание министры Карла X, камеру, отведенную генералу Ламорисьеру, занимал бывший морской министр д'Оссез. То была низкая, сырая комната, давно уже не обитаемая, некогда служившая часовней; она примыкала к мрачному сводчатому проходу, ведущему из одного двора в другой; пол состоял из полусгнивших толстых заплесневелых досок, в которых увязали ноги; серые позеленевшие обои клочьями свисали со стен, сверху донизу покрытых пятнами сырости. Два забитых решеткой окна, которые всегда приходилось держать открытыми из-за дымившего камина, выходили во двор. В глубине камеры стояла кровать, между окнами – стол и два соломенных стула. По стенам сочились капли воды. Генерал Ламорисьер в этой камере нажил себе ревматизм; д'Оссез вышел из нее весь скрюченный.
Восемь узников были водворены в свои камеры, и двери за ними заперлись; они услышали лязг задвигаемых снаружи засовов; им сказали: «Вы в одиночном заключении».
Генерал Кавеньяк сидел во втором этаже, в бывшей камере Луи Бонапарта, лучшей во всей крепости. Первое, что бросилось в глаза генералу, была надпись на стене, указывавшая день, когда Луи Бонапарт попал в эту крепость, и день, когда он из нее выбрался – всем известно, каким способом; он переоделся каменщиком и вышел с доской на плече. То, что генерала Кавеньяка поместили в эту камеру, было, вероятно, знаком внимания со стороны Луи Бонапарта: заняв в 1848 году место генерала Кавеньяка у власти, он захотел, чтобы в 1851 году генерал Кавеньяк занял его место в тюрьме.
– Танцующие меняются местами! – сказал, улыбаясь, де Морни.
Пленников охранял 48-й линейный полк, стоявший гарнизоном в Гаме. Старые крепости равнодушны. Они повинуются тем, кто совершает перевороты, пока не настанет день, когда эти люди сами к ним попадут. Какое дело крепостям до слов: справедливость, истина, совесть? Ведь есть страны, где слова эти и в людях вызывают не больше волнения, чем в камнях. Крепости – холодные и мрачные слуги справедливости – так же как и несправедливости. Они принимают тех, кого им дают. Они никого не отвергают. Привели преступников? Хорошо. Привели невинных? Чудесно. Этот человек устроил ловушку? Под замок! Этот человек жертва ловушки? Давайте его сюда! В ту же камеру. В тюрьму всех побежденных!