Текст книги "История одного преступления"
Автор книги: Виктор Гюго
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
XVII
Как 24 июня отразилось на событиях 2 декабря
В воскресенье 26 июня 1848 года битва, длившаяся четыре дня, грандиозная битва, в которой обе стороны проявили такое ожесточение и такой героизм, все еще продолжалась, но восстание было подавлено почти повсюду, за исключением только Сент-Антуанского предместья. Четверо из самых отважных защитников баррикад на улицах Понт-о-Шу, Сен-Клод и Сен-Луи в квартале Маре успели скрыться после взятия баррикад и нашли приют на улице Сент-Анастаз, в доме № 12. Их спрятали на чердаке. Национальные гвардейцы и солдаты подвижной гвардии разыскивали их, чтобы расстрелять. Мне сказали об этом. Я был в числе шестидесяти депутатов, посланных Учредительным собранием на место сражения, чтобы до начала военных действий обратиться к защитникам баррикад со словами умиротворения, рискуя жизнью, предотвратить кровопролитие и положить конец гражданской войне. Я пошел на улицу Сент-Анастаз и спас этих четырех человек.
В числе их был бедный рабочий с улицы Шаронны, жена которого как раз в это время рожала. Он плакал. Слыша его рыдания и видя его лохмотья, я понял, почему он так быстро прошел путь от нужды к отчаянию и возмущению. Главарем их был бледный белокурый молодой человек с выдающимися скулами, с умным лбом, с серьезным и решительным взглядом. Когда я освободил его и назвал себя, он тоже заплакал и сказал: «Подумать только, ведь час тому назад я знал, что вы находитесь где-то перед нами, и мне хотелось, чтобы у моего ружья были глаза, чтобы оно увидело вас и убило». Он прибавил: «Мы живем в такое время, что, может быть, я вдруг понадоблюсь вам, тогда приходите». Его звали Огюст, у него был кабачок на улице Ларокет.
С тех пор я видел его только один раз, 26 августа 1850 года, в тот день, когда я провожал прах Бальзака на кладбище Пер-Лашез. Похоронная процессия проходила мимо кабачка Огюста. Все улицы на ее пути были запружены народом. Огюст стоял на пороге со своей молодой женой, вместе с двумя или тремя рабочими. Увидев меня, он поклонился.
О нем-то я и думал, идя по пустынным улицам, расположенным позади моего дома; напомнили мне о нем события 2 декабря. Я полагал, что он сообщит, что делается в Сент-Антуанском предместье, и поможет нам поднять восстание. Мне казалось, что этот молодой человек сможет быть одновременно и солдатом и вождем, я припомнил слова, которые он мне тогда сказал, и решил, что будет полезно повидаться с ним. Я начал с того, что разыскал на улице Сент-Анастаз смелую женщину, спрятавшую в тот день у себя Огюста и трех его товарищей; она и после того много раз помогала им. Я попросил ее проводить меня. Она согласилась.
По дороге я пообедал плиткой шоколада, которую мне дал Шарамоль.
Бульвары на пути от Итальянской Оперы к Маре поразили меня. Все магазины были открыты, как обычно. Особых военных приготовлений не замечалось. В богатых кварталах – сильное волнение и толпы народа; но по мере того, как мы приближались к населенным беднотой районам, улицы пустели. Перед Турецким кафе был выстроен полк в боевом порядке. Толпа молодых блузников прошла мимо этого полка, распевая Марсельезу. Я ответил им криком: «К оружию!» Полк не шевельнулся; свет фонарей освещал театральные афиши на соседней стене, театры были открыты, проходя, я взглянул на афиши. В Итальянской Опере давали «Эрнани», выступал новый тенор, по фамилии Гуаско.
На площади Бастилии, как обычно, самым спокойным образом расхаживали люди. Только возле Июльской колонны собрались несколько рабочих, они тихо разговаривали между собой. Прохожие смотрели в окна кабачка на двух яростно споривших людей: один был за переворот, другой против; сторонник переворота был в блузе, ею противник в сюртуке. Несколькими шагами дальше какой-то фокусник поставил свой складной столик, зажег на нем четыре сальные свечи и жонглировал бокалами, окруженный толпой, которая, очевидно, не думала ни о каком другом фокуснике, кроме этого. В глубине темной и пустынной набережной смутно виднелись несколько артиллерийских упряжек. Там и сям при свете зажженных факелов выступали черные силуэты пушек.
На улице Ларокет я не сразу отыскал дверь кабачка Огюста. Почти все лавки были заперты, и потому на улице царил мрак. Наконец я увидел за небольшой витриной свет, падавший на оцинкованную стойку. В глубине, за перегородкой, тоже застекленной и закрытой белыми занавесками, виднелся другой огонек, и неясно вырисовывались два или три силуэта сидевших за столиками людей. Сюда-то мне и было нужно.
Я вошел. Открываясь, входная дверь качнула колокольчик, он задребезжал. Дверь застекленной перегородки, отделявшей лавку от заднего помещения, открылась, и показался Огюст. Он сразу же узнал меня и шагнул мне навстречу.
– А, это вы, сударь, – сказал он.
– Вы знаете, что происходит? – спросил я.
– Да, сударь.
Это «да, сударь», произнесенное спокойно и даже с некоторым смущением, объяснило мне все. Вместо крика негодования, которого я ожидал, я услышал этот спокойный ответ. Мне показалось, что я говорю с самим Сент-Антуанским предместьем. Я понял, что с этой стороны все кончено и здесь нам не на что надеяться. Народ, этот достойный преклонения народ, не хотел бороться. Я все же сделал попытку.
– Луи Бонапарт предает республику, – сказал я, не замечая, что возвысил голос.
Он дотронулся до моей руки, показав пальцем на силуэты, видневшиеся на фоне застекленной перегородки.
– Осторожнее, сударь, говорите тише.
– Как, – воскликнул я, – вот до чего мы дошли! Вы не смеете говорить, не смеете громко произнести имени «Бонапарт», вы едва решаетесь потихоньку пробормотать несколько слов, здесь, на этой улице, в этом Сент-Антуанском предместье, где все двери, все окна, все булыжники, все камни должны были бы возопить: «К оружию!»
Огюст объяснил мне то, что я и сам уже довольно ясно понимал, о чем я догадывался еще утром, после своего разговора с Жераром: моральное состояние предместий. «Народ «одурачен», – говорил он, – все поверили, что восстанавливается всеобщее голосование. Они довольны тем, что закон от тридцать первого мая отменен».
Здесь я прервал его:
– Да сам же Луи Бонапарт требовал этого закона тридцать первого мая, ведь его составил Руэр, ведь его предложил Барош, ведь это бонапартисты голосовали за него. Вы одурачены вором, который украл у вас кошелек и сам же возвращает его вам!
– Я – нет, – возразил Огюст, – но другие – да. В сущности, – продолжал он, – простые люди не очень дорожат конституцией, они любят республику, а республика ведь «осталась неприкосновенной»; во всем этом ясно видно только одно: пушки, готовые расстреливать народ; июнь тысяча восемьсот сорок восьмого года еще не забыт, бедные люди сильно тогда пострадали; Кавеньяк наделал много зла, и женщины теперь цепляются за блузы мужчин и не пускают их на баррикады; несмотря на все это, если руководство возьмут на себя такие люди, как мы, народ, может быть, станет драться, но, главное, никто толком не знает, из-за чего. – Он закончил словами: – Верхняя часть предместья никуда не годится, нижняя лучше. Здесь будут драться. На улицу Ларокет можно рассчитывать, на улицу Шаронны тоже, но те, кто живет близ кладбища Пер-Лашез, спрашивают: «А какая мне будет от этого польза?» Они знают только те сорок су, которые зарабатывают за день. Они не пойдут, не рассчитывайте на мраморщиков. – Он прибавил с улыбкой: – У нас говорят не холодный, как мрамор, а холодный, как мраморщик, – и продолжал: – Что до меня, то если я жив, этим я обязан вам. Располагайте мной, пусть меня убьют, но я сделаю все, что вы захотите.
Пока он говорил, я заметил, как позади него приподнялась белая занавеска, висевшая на застекленной перегородке. Его молодая жена с тревогой смотрела на нас.
– Да нет же, – сказал я ему, – ведь нам нужно общее усилие, а не жизнь одного человека.
Он замолчал, а я продолжал говорить:
– Так вот, послушайте меня, Огюст, вы человек смелый и умный, – неужели парижские предместья, полные героизма даже тогда, когда они заблуждаются, те самые предместья, которые в июне тысяча восемьсот сорок восьмого года из-за недоразумения, из-за плохо понятого вопроса о заработной плате, из-за неудачного определения социализма поднялись против Собрания, избранного ими самими, против всеобщей подачи голосов, против того, за что они сами голосовали, теперь, в декабре тысяча восемьсот пятьдесят первого года, не встанут на защиту права, закона, народа, свободы, республики! Вы говорите, что дело запутанное и вам многое непонятно, но ведь совсем наоборот – в июне все было темно, а сейчас все совершенно ясно.
Когда я произнес последние слова, дверь заднего помещения тихо отворилась, и кто-то вошел. То был молодой человек, белокурый, как и Огюст, в пальто и в фуражке. Я вздрогнул. Огюст обернулся и сказал:
– Ему можно доверять.
Молодой человек снял фуражку, подошел вплотную ко мне и, встав спиной к застекленной перегородке, сказал вполголоса:
– Я вас хорошо знаю. Я был сегодня на бульваре Тампль. Мы спросили вас, что нужно делать; вы ответили: «Браться за оружие». Смотрите!
Он засунул обе руки в карманы пальто и вытащил оттуда два пистолета.
Почти в тот же момент звякнул колокольчик у входной двери. Юноша быстро сунул пистолеты обратно в пальто. Вошел человек в блузе, рабочий лет пятидесяти. Ни на кого не глядя, не говоря ни слова, он бросил на прилавок монету; Огюст достал рюмку и налил в нее водки; человек выпил залпом, поставил рюмку на прилавок и вышел.
Когда дверь за ним закрылась, Огюст сказал:
– Вы видите, они пьют, едят, спят и больше ни о чем не думают. Все они таковы!
Другой запальчиво прервал его:
– Один человек еще не весь народ! – И, повернувшись ко мне, он продолжал: – Гражданин Виктор Гюго, народ поднимется. Если и не все выступят, то найдутся такие, которые пойдут. По правде сказать, может быть, начинать надо не здесь, а по другую сторону Сены.
Он вдруг остановился.
– Однако вы ведь не знаете моей фамилии.
Он вынул из кармана записную книжку, вырвал из нее листок, написал карандашом свою фамилию и подал мне. Я жалею, что забыл эту фамилию. Это был рабочий-механик. Чтобы не подвести его, я сжег эту бумажку вместе со многими другими в субботу утром, когда меня чуть не арестовали.
– Сударь, – сказал Огюст, – это верно, мой приятель прав, не нужно так уж обвинять предместье, оно, может быть, и не начнет первым, но если другие поднимутся, то и за ним дело не станет.
Я воскликнул:
– Кто же тогда поднимется, если Сент-Антуанское предместье не шевельнется? Кто еще жив, если народ мертв?
Рабочий с машиностроительного завода подошел к выходной двери, убедился, что она плотно закрыта, затем вернулся и сказал:
– Охотники найдутся. Некому только руководить ими. Послушайте, гражданин Виктор Гюго, вам я могу это сказать… – И он прибавил, понизив голос: – Я думаю, что восстание начнется сегодня ночью.
– Где?
– В предместье Сен-Марсо.
– В котором часу?
– В час ночи.
– Почему вы это знаете?
– Потому что я буду участвовать в нем. – Он продолжал: – Теперь скажите, гражданин Виктор Гюго, если сегодня ночью в предместье Сен-Марсо начнется восстание, вы будете руководить им? Вы согласны?
– Да.
– Ваша перевязь с вами?
Я вытащил ее конец из кармана. Глаза его засияли радостью.
– Хорошо, – сказал он, – у гражданина при себе его пистолеты, у депутата его перевязь. Все вооружены.
Я спросил его:
– Вы уверены, что восстание начнется сегодня ночью?
Он ответил:
– Мы его подготовили и рассчитываем на него.
– В таком случае я хочу быть на первой же баррикаде, которую вы построите, – сказал я, – приходите за мной.
– Куда?
– Туда, где я буду.
Он сказал, что если восстание решат начать ночью, он будет знать об этом самое позднее в половине одиннадцатого, а меня предупредят до одиннадцати часов. Мы условились, что, где бы я ни находился до этого времени, я сообщу о своем местопребывании Огюсту, а тот известит его.
Молодая женщина по-прежнему смотрела на нас. Разговор затянулся и мог возбудить подозрения в людях, сидевших в помещении за лавкой.
– Я ухожу, – сказал я Огюсту.
Я приоткрыл дверь, он взял мою руку, пожал ее нежно, словно женщина, и сказал мне с глубоким чувством:
– Вы уходите, вы еще вернетесь?
– Не знаю.
– Верно, – продолжал он, – никто не знает, что может случиться. Послушайте, вас, может быть, будут преследовать и разыскивать, как в свое время меня: может быть, настанет ваша очередь скрываться от расстрела, а моя – спасать вас. Знаете, маленькие люди тоже могут пригодиться. Господин Виктор Гюго, если вам понадобится убежище, мой дом в вашем распоряжении. Приходите сюда. Вы найдете здесь постель, где вы сможете спать, и человека, который пойдет за вас на смерть.
Я поблагодарил его крепким пожатием руки и ушел. Пробило восемь часов. Я торопился на улицу Шаронны.
XVIII
Депутатов преследуют
На углу улицы Фобур-Сент-Антуан, перед бакалейной лавкой Пепена, в том самом месте, где в июле 1848 года поднималась гигантская, высотой в два этажа, баррикада, были расклеены изданные утром декреты; несколько человек рассматривали их, хотя прочесть что-либо в темноте было невозможно. Какая-то старуха говорила: «Двадцатипятифранковых прогнали. Вот и хорошо!»
Я сделал еще несколько шагов, меня окликнули. Я обернулся. Это проходили Жюль Фавр, Бурза, Лафон, Мадье де Монжо и Мишель де Бурж. Я попрощался с отважной и преданной женщиной, которая провожала меня. Посадив ее в проезжавший мимо фиакр, я присоединился к пяти депутатам. Они шли с улицы Шаронны. Помещение ассоциации краснодеревщиков было закрыто.
– Там никого нет, – сказал мне Мадье де Монжо. – Эти добрые люди начинают накапливать капиталец и не хотят рисковать им. Они боятся нас, они говорят: нас перевороты не касаются, пусть себе делают, что хотят.
– Это меня не удивляет, – ответил я, – в настоящий момент ассоциация – то же, что буржуа.
– Куда мы идем? – спросил Жюль Фавр.
Лафон жил в двух шагах отсюда, на набережной Жемап, в доме № 2. Он предложил нам свою квартиру, мы согласились и приняли необходимые меры для того, чтобы сообщить членам левой о нашем местопребывании.
Через несколько минут мы были у Лафона, в пятом этаже высокого старого дома. Этот дом видел взятие Бастилии.
Вход в этот дом был с набережной Жемап; чтобы попасть на узкий двор, нужно было пройти через калитку и спуститься с набережной на несколько ступеней. Бурза остался у этой калитки, чтобы предупредить нас в случае тревоги и указывать дом депутатам, которые еще должны были прибыть.
Через несколько минут нас собралось довольно много, пришли почти все те, кто был утром, и прибавилось еще несколько человек. Лафон предоставил нам свою гостиную, окна которой выходили на задний двор. Мы избрали нечто вроде бюро, и Жюль Фавр, Карно, Мишель и я сели за большой стол у камина, освещенный двумя свечами. Депутаты и все присутствующие уселись вокруг нас на стульях и креслах. Группа, стоявшая у двери, загораживала вход.
Мишель де Бурж, входя, воскликнул:
– Мы пришли в Сент-Антуанское предместье поднять народ. Мы здесь. Здесь мы и останемся!
В ответ на эти слова раздались рукоплескания.
Изложили положение: предместья бездействуют, в ассоциации краснодеревщиков – никого нет, почти повсюду двери заперты. Я рассказал обо всем, что видел и слышал на улице Ларокет, о том, что говорил о равнодушии народа виноторговец Огюст, о надеждах механика и о предполагаемом восстании в предместье Сен-Марсо. Было решено, что по первому зову я отправлюсь туда.
Впрочем, о событиях этого дня еще ничего не было известно. Сообщали, что Гавен, помощник командира 5-го легиона Национальной гвардии, разослал своим офицерам приказ явиться в часть.
Прибыли несколько журналистов демократического направления, среди них Александр Рей и Ксавье Дюррье, а также Кеслер, Вилье и Амабль Леметр, из газеты «Революсьон»; одним из этих журналистов был Мильер.
У Мильера над бровью виднелась широкая кровавая ссадина; утром, когда он, расставшись с нами, нес с собой одну из копий продиктованной мною прокламации, кто-то набросился на него и пытался вырвать у него листок; очевидно, полиция была уже предупреждена о прокламации и разыскивала ее; Мильер вступил в рукопашную схватку с полицейским агентом и свалил его с ног, но вышел из борьбы со ссадиной на лбу. Тем не менее прокламации до сих пор не были напечатаны. Было уже около девяти часов вечера, а их все еще не принесли. Ксавье Дюррье заявил, что не пройдет и часа, как у нас будут обещанные сорок тысяч экземпляров. Мы надеялись ночью расклеить их на всех парижских домах. Каждый из присутствующих должен был стать расклейщиком.
Среди нас – явление неизбежное в бурном смятении этих первых часов – находилось много людей, которых мы не знали. Один из них принес десять или двенадцать экземпляров призыва к оружию. Он попросил меня собственноручно подписать их, чтобы иметь возможность, как он сказал, показать мою подпись народу… «Или полиции», – улыбаясь, шепнул мне Боден. Но нам было не до этих предосторожностей. Я подписал все экземпляры.
Слово взял Жюль Фавр. Нужно было организовать действия левой и руководить ими, придать подготовлявшемуся движению единство, обеспечить ему центр, дать восстанию стержень, а народу – точку опоры. Он предложил немедленно составить комитет, который представлял бы всю левую со всеми ее оттенками, и поручить ему организовать и возглавить восстание.
Все депутаты шумно одобрили речь этого смелого и красноречивого человека. Предложили составить комитет из семи членов. Сразу же назвали кандидатуры Карно, де Флотта, Жюля Фавра, Мадье де Монжо, Мишеля де Буржа и мою. Так был единогласно избран этот комитет восстания, который, по моему настоянию, назвали Комитетом сопротивления: ибо мятежником был Луи Бонапарт, а мы воплощали республику. Было высказано пожелание ввести в комитет представителя от рабочих. Предложили Фора (от Роны). Но Фор, как мы потом узнали, утром был арестован. Таким образом оказалось, что комитет фактически состоял только из шести членов.
Члены комитета тут же распределили между собой обязанности. Они выделили из своей среды постоянный комитет, который должен был в случае крайней необходимости издавать декреты от имени всей левой, служить средоточием сведений, директив, инструкций, материальных средств, приказов. В этот постоянный комитет вошли четверо представителей: Мишель де Бурж, Карно, Жюль Фавр и я. Де Флотт и Мадье де Монжо получили специальные задания: де Флотту поручили левый берег Сены и район высших учебных заведений, Мадье – бульвары и пригороды.
Когда закончилась эта предварительная работа, Лафон отозвал в сторону Мишеля де Буржа и меня и сказал нам, что бывший член Учредительного собрания Прудон хочет повидаться с кем-нибудь из нас двоих, что он минут пятнадцать простоял внизу и теперь ушел, передав, что будет ждать нас на площади Бастилии.
Прудон, в это время отбывавший трехгодичный срок заключения в тюрьме Сен-Пелажи за оскорбление Луи Бонапарта, время от времени получал разрешение выйти. Случайно одно из этих разрешений совпало с днем 2 декабря.
Нельзя не отметить следующего факта: 2 декабря Прудон находился в заключении на основании судебного приговора, и в тот самый день, когда в тюрьму незаконно бросили депутатов, пользовавшихся неприкосновенностью, из нее выпустили Прудона, которого могли держать там совершенно законно.
Оказавшись на свободе, Прудон пришел к нам.
Я был знаком с Прудоном, так как видел его в Консьержери, где сидели оба моих сына, а вместе с ними мои знаменитые друзья, Огюст Вакери и Поль Мерис, и мужественные писатели, Луи Журдан, Эрдан и Сюше; в голове у меня невольно мелькнула мысль, что в этот день, конечно, не выпустили бы никого из этих людей.
Тут Ксавье Дюррье шепотом сказал мне:
– Я только что расстался с Прудоном; он хотел бы вас видеть. Он ждет вас внизу, совсем близко, у входа на площадь, вы увидите его – он стоит, облокотившись на парапет канала.
– Я иду, – ответил я.
Я спустился.
В самом деле, Прудон стоял в указанном месте, в раздумье, опершись обоими локтями на парапет. На нем была та самая широкополая шляпа, в которой он часто прогуливался большими шагами, один, по двору Консьержери.
Я подошел к нему.
– Вы хотите говорить со мной? – спросил я его.
– Да.
И он пожал мне руку.
Место было пустынное. Налево от нас расстилалась обширная и темная площадь Бастилии; на ней ничего нельзя было различить, но чувствовалось присутствие множества людей; там в боевом порядке стояли полки; они не располагались биваком и были готовы выступить; слышался глухой шум их дыхания; на площади мелькали бледные искры – это во тьме поблескивали штыки. Над этой бездной мрака, прямая и черная, вздымалась Июльская колонна.
Прудон продолжал.
– Вот в чем дело. Я пришел предупредить вас как друг. Вы во власти иллюзий. Народ одурачен. Он не тронется с места. Бонапарт одержит верх. Этот вздор, восстановление всеобщего голосования, вводит простаков в заблуждение. Бонапарт слывет социалистом. Он сказал: «Я буду императором черни». Это наглость, но наглость может иметь успех, когда к ее услугам вот это.
И Прудон показал рукой на зловещие отблески штыков. Он продолжал:
– У Бонапарта есть своя цель. Республика создала народ, он хочет воссоздать чернь. Он добьется своего, а вы проиграете. На его стороне сила, пушки, заблуждение народа и промахи Собрания. Несколько человек из левой, к которым вы принадлежите, не справятся с переворотом. Вы честные люди, а он мошенник. У вас есть совесть, а у него ее нет, – и в этом его преимущество. Поверьте мне, прекратите сопротивление. Положение безвыходное. Нужно ждать, а сейчас борьба была бы безумием. На что вы надеетесь?
– Ни на что, – ответил я.
– А что же вы будете делать?
– Все.
По звуку моего голоса он понял, что настаивать бесполезно.
– Прощайте! – сказал он мне.
Мы расстались. Он скрылся во мраке: больше я его не видел.
Я вернулся к Лафону.
Печатных прокламаций с призывом к оружию все еще не было. Встревоженные депутаты спускались и поднимались по лестнице. Некоторые выходили на набережную Жемап, чтобы подождать там и узнать новости. В комнате стоял неясный шум разговоров. Члены комитета Мадье де Монжо, Жюль Фавр и Карно ушли, передав мне через Шарамоля, что они будут на улице Мулен в доме № 10, у бывшего члена Учредительного собрания Ландрена, в округе 5-го легиона, так как там удобнее совещаться: они просили меня тоже прийти туда. Но я счел нужным остаться. Я обещал принять участие в предполагавшемся восстании в предместье Сен-Марсо. Я ждал известий от Огюста и не хотел далеко уходить; кроме того, если бы я ушел, представители левой, видя, что среди них не осталось ни одного члена комитета, могли бы разойтись, не приняв никакого решения, а я считал это нежелательным во многих отношениях.
Время шло, а прокламаций все не было. На другой день мы узнали, что весь тираж был захвачен полицией. Присутствовавший среди нас бывший офицер республиканского флота Курне взял слово. Что за человек был этот Курне, какая это была энергичная и решительная натура, мы увидим в дальнейшем. Он напомнил нам, что мы находимся здесь уже около двух часов, что об этом непременно узнает полиция, что первый долг членов левой – сохранить себя и возглавить народ; что в нашем положении необходимо из предосторожности почаще менять пристанище, и закончил, предложив нам совещаться в его мастерских, на улице Попенкур в доме № 82, в конце тупика, тоже поблизости от Сент-Антуанского предместья. Это предложение было принято, я послал известить Огюста о моем местонахождении и просил сообщить ему адрес Курне. Лафон остался на набережной Жемап, с тем чтобы послать нам прокламации, как только их принесут, и мы тут же отправились в путь.
Шарамоль взялся послать кого-то на улицу Мулен предупредить остальных членов комитета, что мы ждем их на улице Попенкур в доме № 82.
Мы шли, как и утром, небольшими отдельными группами. Набережная Жемап тянется вдоль левого берега канала Сен-Мартен; мы пошли по набережной. Мы встретили там только нескольких шедших поодиночке рабочих, которые оборачивались, когда мы проходили, и с удивлением смотрели нам вслед. Ночь была темная. Накрапывал дождь.
Перейдя через улицу Шмен-Вер, мы свернули направо и пошли по улице Попенкур. Там мы не встретили ни души, огни были потушены, все закрыто и погружено в безмолвие, как и в Сент-Антуанском предместье. Это длинная улица, мы шли долго, миновали казармы. Курне уже не было с нами, он отстал, чтобы предупредить кого-то из своих друзей и позаботиться об обороне на случай нападения на его дом. Мы стали искать дом № 82. Темнота была такая, что мы не могли различить номера домов. После долгих поисков в конце улицы направо мы увидели свет; это была мелочная лавка, на всей улице только она одна и была открыта. Кто-то из нас вошел и спросил хозяина, сидевшего за прилавком, где живет г-н Курне. «Напротив», – сказал торговец, показав пальцем на старые низкие ворота, видневшиеся на другой стороне улицы.
Мы постучали в ворота. Они отворились. Боден вошел первым, стукнул в окно привратницкой и спросил: «Здесь живет господин Курне?» Старушечий голос ответил: «Здесь».
Привратница уже лежала в постели. В доме все спали. Мы вошли.
Войдя и закрыв за собой ворота, мы очутились на маленьком квадратном дворе перед убогим двухэтажным строением; тишина как в монастыре, ни одного огонька в окнах; возле сарая – низенький вход, а за ним узкая, темная, извилистая лестница. «Мы ошиблись, – сказал Шарамоль, – не может быть, чтобы это был дом Курне».
Тем временем привратница, слыша шаги целой толпы под воротами, окончательно проснулась, зажгла ночник и показалась в окне; прижавшись лицом к стеклу, она испуганно смотрела на шестьдесят черных призраков, неподвижно стоявших во дворе.
Эскирос обратился к ней:
– Точно здесь живет господин Курне?
– Господин Корне? – ответила старушка. – Конечно.
Все объяснилось. Мы спрашивали «Курне», а лавочнику и привратнице послышалось «Корне». Случайно оказалось, что какой-то господин Корне как раз жил здесь.
В дальнейшем мы увидим, какую необыкновенную услугу оказала нам судьба.
Мы вышли, к великой радости бедной привратницы, и снова пустились на поиски. Ксавье Дюррье удалось, наконец, осмотреться и вывести нас из затруднительного положения.
Через несколько минут мы повернули налево и попали в довольно длинный глухой переулок, слабо освещенный старым масляным фонарем, какие прежде горели на улицах Парижа; потом опять повернули налево и через узкий проход вышли на широкий двор, застроенный навесами и загроможденный разными материалами. На этот раз мы были у Курне.