Текст книги "История одного преступления"
Автор книги: Виктор Гюго
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
X
Долг можно понимать по-разному
Был ли такой момент, когда левая могла предотвратить государственный переворот?
Мы этого не думаем.
Но вот факт, о котором мы не вправе умолчать.
16 ноября 1851 года я был у себя дома, на улице Тур-д'Овернь, № 37. Я работал в своем кабинете; около полуночи мой слуга, приоткрыв дверь, спросил:
– Сударь, вы можете принять такого-то?
Он назвал фамилию.
– Да, – ответил я.
Посетитель вошел.
Об этом достойном, просвещенном человеке я должен говорить чрезвычайно сдержанно; я ограничусь указанием, что он имел право называть Бонапартов «моя семья».
Известно, что в семействе Бонапартов существовали две ветви: императорская и частная. Первая жила традициями Наполеона, вторая – Люсьена; впрочем, это деление не притязает на точность.
Поздний гость сел по другую сторону камина.
Сначала он заговорил со мной о мемуарах своей матери, благородной, добродетельной женщины, принцессы ***. Некоторое время тому назад он доверил мне эту рукопись с просьбой сообщить ему, считаю ли я опубликование ее нужным и своевременным. Чтение этих мемуаров, представлявших большой интерес, было для меня особенно приятно, так как почерк принцессы был очень похож на почерк моей матери. Я вручил рукопись моему гостю; он в течение нескольких минут рассеянно перелистывал ее; затем, резким движением повернувшись ко мне, он сказал:
– Республика погибла.
Я ответил:
– Почти.
Он продолжал:
– Если только вы ее не спасете.
– Я?
– Вы.
– Каким образом?
– Выслушайте меня.
И тут он с характерной для его выдающегося ума ясностью, иногда затемняемой парадоксами, обрисовал мне то отчаянное и вместе с тем выигрышное положение, в котором мы находились.
Вот каково было это положение, которое я, кстати сказать, расценивал совершенно так же, как он.
Правая часть Собрания насчитывала около четырехсот членов, левая – около ста восьмидесяти. Четыреста человек, составлявших большинство, распределялись поровну между тремя партиями: легитимистов, орлеанистов и бонапартистов, и почти все были клерикалами. Сто восемьдесят человек меньшинства все до единого были республиканцами. Правая опасалась левой и приняла против меньшинства меру предосторожности, заключавшуюся в том, что из шестнадцати наиболее влиятельных членов правой был образован наблюдательный комитет. На обязанности этого комитета лежало объединение действий трех партий, входивших в состав правой, а главное – наблюдение за левой. Левая сначала только иронизировала по этому поводу и, заимствовав у меня слово, с которым тогда, впрочем ошибочно, связывали понятие дряхлости, прозвала шестнадцать членов комитета «бургграфами». Затем ирония сменилась подозрениями, и левая в конце концов также создала, чтобы руководить левой и наблюдать за правой, комитет из шестнадцати членов, которых правая тотчас прозвала «красными бургграфами». Невинные репрессалии! В результате правая наблюдала за левой, левая наблюдала за правой, а за Бонапартом не наблюдал никто. Два стада, настолько боявшиеся друг друга, что позабыли о волке. А между тем в своем логове, Елисейском дворце, Бонапарт не дремал. Он сумел использовать время, которое большинство и меньшинство Собрания тратило попусту на взаимную слежку. Как люди задолго до гибели чуют, что на них несется лавина, так во мраке чувствовалось приближение катастрофы. Врага выслеживали, но смотрели не в ту сторону, откуда грозила опасность. Уметь безошибочно направить свои подозрения – в этом секрет большой политики. Собрание 1851 года не обладало этой зоркостью взгляда. Перспективы были неясны, каждый представлял себе будущее по-своему, какая-то политическая близорукость затемняла взор и правой и левой; все чего-то боялись, но не того, чего следовало; мы подозревали какую-то тайну, перед нами была западня, но мы искали ее там, где ее не было, и не замечали ее там, где она находилась. Вот почему оба стада, большинство и меньшинство, в смятении стояли друг против друга, и покуда вожаки с одной стороны, руководители с другой, сосредоточенные, настороженные, тревожно спрашивали себя: одни – что означает рычание левой, другие – что означает блеянье правой, – над теми и другими уже нависла угроза: в любую минуту переворот мог вонзить свои острые когти им в горло.
– Вы – один из шестнадцати? – спросил поздний посетитель.
– Да, – ответил я улыбаясь. – Я – «красный бургграф».
– Как я – красный принц.
В ответ на мою улыбку он тоже улыбнулся. Затем он спросил.
– Вы имеете полномочия?
– Да. Такие же, как и другие члены комитета.
Я добавил:
– Не большие, чем другие. У левой нет главарей.
Он продолжал:
– Ион, полицейский комиссар Собрания, – республиканец?
– Да.
– Он подчинится приказу, подписанному вами?
– Возможно.
– А я говорю – несомненно.
При этих словах мой собеседник пристально взглянул на меня.
– Так вот, сегодня же ночью прикажите арестовать президента.
Тут я в свою очередь взглянул на него.
– Что вы хотите этим сказать?
– Именно то, что говорю.
Должен отметить – его речь звучала четко, твердо, убежденно; у меня навсегда осталось от нее впечатление полной искренности.
– Арестовать президента! – воскликнул я.
Тогда он стал объяснять мне, что это необычайное предприятие весьма несложно; он доказывал, что армия колеблется, что в армии влияние генералов, сражавшихся в Африке, уравновешивает влияние президента, что Национальная гвардия – за Собрание, притом за его левую часть, что полковник Форестье ручается за 8-й легион, полковник Грессье – за 6-й, а полковник Овин – за 5-й; что стоит только Комитету левой приказать, и вся Национальная гвардия возьмется за оружие; одной моей подписи, уверял он, будет достаточно, но если я предпочту в строжайшей тайне собрать комитет, то можно подождать до завтра. Он говорил, что по приказу комитета шестнадцати целый батальон двинется на Елисейский дворец, что во дворце ничего не опасаются, так как там думают только о нападении, а не о защите, и потому их можно застигнуть врасплох, что регулярные войска не пойдут против Национальной гвардии, что дело будет сделано без единого выстрела, что ворота Венсенского замка распахнутся и захлопнутся, пока Париж будет спать: президент проведет там остаток ночи, и Франция, пробудившись, услышит сразу две добрые вести: Бонапарт выведен из строя, и республика спасена.
Он добавил:
– Вы можете рассчитывать на двух генералов, Неймайера в Лионе и Лавестина в Париже.
Он встал и прислонился к камину; я как сейчас вижу его, погруженного в раздумье. Потом он сказал:
– Я не в силах снова пойти в изгнание, но я полон решимости спасти мою семью и мое отечество.
Вероятно, ему показалось, что я удивлен; поэтому все последующее он произнес особенно твердо и как бы подчеркивая каждое слово:
– Я выражу свою мысль яснее; да, я хочу спасти мою семью и мое отечество. Я ношу имя Наполеона, но, как вы знаете, я чужд фанатизма. Я – Бонапарт, но не бонапартист. Я уважаю это имя, но сужу о нем беспристрастно. На нем уже есть пятно – Восемнадцатое брюмера. Неужели к этому пятну прибавится еще одно? Старое пятно исчезло под славой. Брюмер смыт Аустерлицем. Гений Наполеона послужил ему оправданием. Народ так восхищался им, что простил его. Наполеон вознесен на колонну; это уже произошло; теперь пусть его оставят там в покое. Пусть не подражают ему в его дурных делах. Пусть не заставляют Францию слишком живо вспоминать о них. Слава Наполеона уязвима. Что бы ни говорили, что бы ни делали апологеты, все-таки нельзя отрицать, что переворотом Восемнадцатого брюмера Наполеон сам себе нанес первый удар.
– Вы правы, – согласился я, – всякое преступление неминуемо обращается против того, кто его совершил.
– Так вот, – продолжал он, – слава Наполеона пережила первый удар, второй убьет ее. Я этого не хочу! Я ненавижу первое Восемнадцатое брюмера, я страшусь второго. Я хочу предотвратить его.
Помолчав, он сказал:
– Вот почему я сегодня ночью пришел к вам. Я хочу спасти эту великую славу, которой угрожает гибель. Если вы сделаете то, что я вам советую, если левая это сделает, – я тем самым спасу первого Наполеона; ибо если его славу запятнает еще и второе преступление – она исчезнет. Да, это имя канет в безвестность, история отречется от него. Я иду еще дальше, я развиваю свою мысль до конца. Я спасаю и нынешнего Наполеона – ведь ему, уже бесславному, досталось бы только преступление. Я спасаю его память от вечного позора. Итак, арестуйте его.
Искренне, глубоко взволнованный, он оборвал свою речь. Немного погодя он сказал:
– Что касается республики, для нее арест Луи Бонапарта – избавление. Значит, я прав, говоря, что тем предложением, которое я вам сделал, я спасаю и свою семью и свое отечество.
– Но, – возразил я, – то, что вы мне предлагаете, – государственный переворот.
– Вы думаете?
– Несомненно! Мы, меньшинство, поступили бы так, словно мы – большинство. Мы, являющиеся лишь частью Собрания, действовали бы за все Собрание. Мы, осуждающие узурпацию, сами совершили бы узурпацию. Мы наложили бы руку на должностное лицо, которое может быть арестовано только по приказу Собрания. Мы, защитники конституции, нарушили бы конституцию. Мы, представители законности, извратили бы закон. Что же это, как не государственный переворот?
– Да, но переворот ради блага общества.
– Зло, совершенное ради блага, все же остается злом.
– Даже когда оно достигает цели?
– Особенно когда оно достигает цели.
– Почему?
– Потому, что тогда оно становится примером.
– Значит, вы не одобряете Восемнадцатое фрюктидора?
– Нет.
– Однако такие действия, как Восемнадцатое фрюктидора, препятствуют таким, как Восемнадцатое брюмера.
– Нет. Они их подготовляют.
– Но существует ведь государственная необходимость.
– Нет. Существует только закон.
– Многие безукоризненно честные умы одобряют Восемнадцатое фрюктидора.
– Я знаю.
– Бланки – за, и Мишле – тоже.
– Я и Барбес – против.
От моральных соображений я перешел к практическим.
– Я высказал вам свою точку зрения, – заявил я, – а теперь рассмотрим ваш план.
Этот план изобиловал трудностями. Я доказал это самым наглядным образом.
– Рассчитывать на Национальную гвардию? Но генерал Лавестин еще не командует ею! Рассчитывать на армию? Но генерал Неймайер в Лионе, а не в Париже! Можно ли поручиться, что он двинет свои войска на помощь Собранию? Откуда это известно? Что до Лавестина, – разве он не двуличен? Можно ли положиться на него? Призвать к оружию восьмой легион? Но Форестье уже не командует им. А как обстоит дело с пятым, с шестым легионом? Грессье и Овин, как известно, только подполковники – удастся ли им увлечь эти легионы за собой? Обратиться к комиссару Иону? Но подчинится ли он приказу, исходящему от одной левой? Он состоит при Собрании, следовательно, должен выполнять волю большинства, а не меньшинства. Все эти вопросы пока что остаются без ответа. Но если даже все они разрешатся, и притом успешно, – разве суть дела в успехе? Самое важное отнюдь не успех, а право. И в данном случае, даже если наши действия будут успешны, право не за нас. Чтобы арестовать президента, нужен приказ Собрания, а мы заменили бы этот приказ насильственными действиями левой. Захват и взлом: захват власти, взлом закона. Теперь предположим, что будет оказано сопротивление; мы стали бы проливать кровь. Нарушение закона влечет за собой кровопролитие. Что же все это, в общей сложности? Преступление.
– Нет, нет, – воскликнул он, – это – salus populi. [38]38
Спасение народа (лат.).
[Закрыть]– И докончил:
– Suprema lex. [39]39
Высший закон (лат.).
[Закрыть]
Я возразил:
– Не для меня, – и решительным тоном продолжал: – Даже ради спасения целого народа я не убил бы и ребенка.
– Катон пошел бы на это.
– Иисус не пошел бы.
Я прибавил:
– За вас – весь древний мир. Вы правы с точки зрения греков и римлян, я прав с точки зрения человечества. Кругозор людей нашего времени шире кругозора древних.
Настало молчание. Он первый прервал его:
– В таком случае нападающей стороной будет он.
– Ну что ж!
– Сражение, которое вы дадите, проиграно заранее.
– Возможно.
– И для вас лично, Виктор Гюго, эта неравная борьба может кончиться только смертью или изгнанием.
– Я тоже так думаю.
– Смерть наступает мгновенно, изгнание длится долго.
– Придется привыкнуть к нему.
Он продолжал:
– Вас не только подвергнут изгнанию; на вас будут клеветать.
– К этому я уже привык.
Он настаивал:
– Знаете ли вы, что говорят уже и сейчас?
– Что именно?
– Будто вы раздражены против него за то, что он отказался назначить вас министром.
– Но вы-то знаете…
– Я знаю, что было как раз наоборот: он предложил вам портфель, а вы отказались.
– Ну, значит…
– Будут лгать.
– Пусть!
Он воскликнул:
– Итак, благодаря вам Бонапарты возвратились во Францию [40]40
14 июня 1847. Речь в Палате пэров. См. книгу «До изгнания».
[Закрыть] – и вы будете изгнаны из Франции одним из Бонапартов!
– Кто знает, – заметил я, – не сделал ли я тогда ошибку? Возможно, предстоящая несправедливость будет актом справедливости.
Разговор снова прервался. Затем он спросил меня:
– Будете ли вы в силах перенести изгнание?
– Постараюсь.
– Сможете ли вы жить вдали от Парижа?
– У меня будет океан.
– Вы думаете поселиться на берегу моря?
– Я так предполагаю.
– Унылое зрелище!
– Величественное!
Помолчав, мой собеседник сказал:
– Послушайте, вы не знаете, что такое изгнание, а я знаю. Изгнание ужасно. Нет, я никогда не соглашусь снова претерпеть его. От смерти нет возврата в жизнь. От жизни на родине нет возврата в изгнание.
Я ответил:
– Если понадобится, я пойду в изгнание, и не один раз.
– Нет, лучше умереть. Расстаться с жизнью нетрудно, но расстаться с родиной…
– Увы! – докончил я. – Это значит – лишиться всего.
– А тогда к чему соглашаться на изгнание, если можно избежать его? Что же вы ставите выше родины?
– Совесть.
Мой ответ несколько озадачил его. Он помолчал, но затем возобновил спор.
– И однако, если вдуматься, – ваша совесть одобрит вас.
– Нет.
– Почему?
– Я уже сказал вам. Моя совесть такова, что ничего не ставит выше себя самой. Я чувствую ее главенство над собой, как утес мог бы чувствовать сооруженный на нем маяк. Жизнь – бездна, и совесть освещает ее вокруг меня.
– Я тоже, – воскликнул он, и здесь нужно отметить полнейшую искренность и убежденность его речи, – я тоже чувствую и вижу свою совесть. И она одобряет меня. Может казаться, что я предаю Луи; нет, я оказываю ему величайшую услугу. Помешать ему совершить преступление – значит спасти его. Я всеми средствами пытался это сделать. Остается одно – арестовать его. Обращаясь к вам, действуя так, как я действую, я составляю заговор против него, и вместе с тем в его пользу, против его власти – и за его честь. Я поступаю правильно.
– Это правда, – сказал я, – вами руководит благородная, возвышенная мысль.
Я продолжал:
– Но у каждого из нас свой долг. Я мог бы помешать преступлению Луи Бонапарта, только сам став преступником. Я не хочу ни повторения Восемнадцатого брюмера для него, ни повторения Восемнадцатого фрюктидора для себя. Пусть лучше я буду изгнанником, чем гонителем. Я могу: или совершить преступление, или дать Луи Бонапарту совершить его. Что до меня, я не пойду на преступное дело.
– Тогда вы пострадаете от его преступления.
– Я готов пострадать от него, но не хочу стать преступником.
Подумав, он сказал мне:
– Пусть будет так. – И прибавил: – Быть может, мы оба правы.
Он взял рукопись мемуаров своей матери и вышел.
Было три часа утра. Наша беседа длилась больше двух часов. Я лег спать только после того, как записал ее.
XI
Борьба кончена, начинается испытание
Я не знал, где искать приюта.
7 декабря, после полудня, я решился еще раз зайти в дом № 19 на улице Ришелье. Под воротами кто-то схватил меня за руку. То была г-жа Д. Она поджидала меня.
– Не входите, – сказала она.
– Меня выследили?
– Да.
– И поймают?
– Нет.
Она прибавила:
– Пойдемте.
Мы пересекли двор, по узкому проходу вышли на улицу Фонтен-Мольер, а оттуда к площади Пале-Рояль. Там, как всегда, стояли фиакры. Мы сели в первый попавшийся.
– Куда ехать? – спросил кучер.
Г-жа Д. посмотрела на меня.
Я ответил:
– Не знаю.
– А я знаю, – сказала она.
Женщины всегда знают, где спасение.
Через час я был в безопасности.
Начиная с 4 декабря, каждый из проходивших дней укреплял переворот. Наше поражение было полным, мы чувствовали, что все покинули нас. Париж стал словно лесом, где Луи Бонапарт травил депутатов; хищный зверь гнался за охотниками. Мы слышали позади себя глухой лай Мопа. Нам пришлось рассеяться во все стороны. Преследование было ожесточенным. Мы вступили во вторую стадию исполнения долга – приняли катастрофу и претерпевали ее последствия. Побежденные обратились в гонимых. У каждого была своя судьба. Моим уделом, как и следовало ожидать, раз смерть упустила меня, стало изгнание. Здесь не место говорить об этом; я рассказываю не о себе и не вправе привлекать к своей особе хотя бы крупицу того внимания, которое эта книга может возбудить. К тому же все, что касается лично меня, можно прочесть в книге, ставшей одним из заветов изгнания. [41]41
Шарль Гюго. Люди изгнания.
[Закрыть]
Как бы яростно нас ни преследовали, я считал своим долгом оставаться в Париже, пока еще мерцал хоть слабый луч надежды, пока пробуждение народа еще казалось возможным. Маларме дал мне знать в мое убежище, что во вторник 9 декабря в Бельвиле начнется восстание. Я прождал до 12-го. Ничто не шелохнулось. Народ действительно был мертв. К счастью, смерть народа, как и смерть богов, всегда кратковременна.
Я в последний раз встретился с Жюлем Фавром и Мишелем де Буржем у г-жи Дидье, на улице Виль-Левек. Наше свидание произошло ночью. Бастид тоже был там. Этот мужественный человек сказал мне:
– Вы покидаете Париж, я остаюсь. Сделайте меня своим заместителем. Из вашего изгнания указывайте мне, как действовать. Располагайте мною так, словно я – ваша рука, оставшаяся во Франции.
– Я буду располагать вами так, словно вы – мое сердце, – ответил я.
14 декабря, после приключений, рассказанных в книге моего сына Шарля, мне удалось добраться до Брюсселя.
Побежденные подобны пеплу; дуновения судьбы достаточно, чтобы их развеять. Зловещий мрак поглотил всех, кто сражался за право и закон. Трагическое исчезновение.
XII
Изгнанники
Преступление удалось, и все примкнули к нему. Можно было упорствовать, но не сопротивляться. Положение становилось все более безнадежным. Казалось, на горизонте вырастает огромная стена, которая вот-вот закроет его целиком.
Оставалось одно: уйти в изгнание.
Люди великой души, гордость народа, эмигрировали. Это было мрачное зрелище: Франция, изгнанная из Франции.
Но все, что кажется утраченным для настоящего, идет на пользу будущему: рука, разбрасывающая зерно по ветру, в то же время засевает.
Депутаты левой, окруженные, выслеженные, гонимые, травимые, в течение многих дней скитались от убежища к убежищу; тем, кто уцелел, удалось выехать из Парижа и Франции лишь после долгих мытарств. У Мадье де Монжо были черные как смоль, очень густые брови. Он наполовину сбрил их, коротко остриг волосы и отрастил бороду. Иван, Пеллетье, Жендрие, Дутр сбрили усы и бороду. Версиньи приехал в Брюссель 14 декабря с паспортом на имя некоего Морена. Шельшер переоделся священником. Эта одежда удивительно шла ему; она была под стать его суровому лицу и строгому голосу. Шельшеру помог один достойный священник: он дал ему свою сутану и брыжи, посоветовал снять бакенбарды за несколько дней до отъезда, чтобы свежевыбритые щеки не выдали его, дал ему свой собственный паспорт и расстался с ним только на вокзале. [42]42
См. книгу «Люди изгнания».
[Закрыть]
Де Флотт нарядился ливрейным слугой и в этом виде перебрался через бельгийскую границу у Мускрона. Оттуда он проехал в Гент, потом в Брюссель.
Вечером 25 декабря я вернулся в маленькую нетопленную комнату № 9, которую занимал на третьем этаже гостиницы Порт-Верт. Было около полуночи; я лег в постель и задремал, как вдруг в дверь постучали. Я проснулся и сказал: «Войдите» (ключ я всегда оставлял снаружи). Вошла служанка со свечой, а следом за ней – двое незнакомых мне мужчин. Один из них был гентский адвокат М., другой – де Флотт. Он взял меня за обе руки и долго, нежно пожимал их.
– Как! – воскликнул я. – Это вы?
В Собрании де Флотт всем своим обликом – задумчивыми глазами, высоким лбом мыслителя, коротко остриженными волосами, длинной, слегка курчавившейся бородой напоминал творения кисти Себастьяна дель Пьомбо; казалось, он сошел с картины «Воскрешение Лазаря». Сейчас я видел перед собой худощавого, бледного молодого человека в очках. Но ему не удалось изменить все то, в чем мне тотчас открылся прежний де Флотт: благородное сердце, возвышенность мысли, смелый ум, неукротимую отвагу; если я не узнал его лица, я тотчас узнал его рукопожатие.
Эдгара Кине увезла 10 декабря благородная женщина, валашская княгиня Кантакузен. Она взялась переправить его через границу и сдержала слово. Это было нелегкое дело. Кине снабдили заграничным паспортом на имя некоего Грубеско. Он должен был выдавать себя за валаха и делать вид, что ни слова не понимает по-французски, – он, который мастерски пишет на этом языке. Путешествие было очень тревожным. Начиная с вокзала в Париже, на всем протяжении пути то и дело требовали паспорта. В Амьене к путешественникам особенно придирались, а в Лилле они попали в опаснейшее положение. Жандармы с фонарями в руках ходили по всем вагонам и, внимательно разглядывая пассажиров, проверяли указанные в паспортах приметы. Нескольких человек, возбудивших подозрения, немедленно арестовали и отвели в тюрьму. Эдгар Кине, сидевший рядом с княгиней Кантакузен, ждал, когда дойдет очередь до их вагона. Наконец появились жандармы. Г-жа Кантакузен быстро подалась вперед и тотчас предъявила жандармам свой паспорт. Но жандармский бригадир отстранил ее, сказав: «Не нужно, сударыня. Нас не интересуют паспорта женщин», и тут же грубо спросил у Кине его документы. Кине держал свой паспорт наготове. Жандарм заявил:
– Выйдите из вагона, мы проверим ваши приметы.
Кине вышел. Но, как нарочно, в валашском паспорте не были указаны приметы. Бригадир нахмурился и сказал своим подручным:
– Паспорт не в порядке. Сходите за комиссаром.
Казалось, все пропало. Но тут г-жа Кантакузен обратилась к Кине по-валашски, сыпля непонятными словами так быстро и с таким невероятным апломбом, что сомнения жандарма рассеялись. Он поверил, что перед ним настоящие валахи, и, видя, что поезд сейчас тронется, вернул Кине его паспорт со словами: «Ладно, убирайтесь!» Спустя несколько часов Кине был уже в Бельгии.
Арно (от Арьежа) также испытал немало трудностей: за ним следили, ему пришлось прятаться. Арно был верующий католик, поэтому его жена обратилась к священникам; аббат Дегерри уклонился, аббат Маре согласился помочь; он выказал доброту и мужество. В течение двух недель Арно скрывался в квартире этого достойного священника. Находясь у аббата Маре, он написал архиепископу Парижскому письмо с призывом отказаться от Пантеона, декретом Луи Бонапарта отнятого у Франции и отданного Риму. Это письмо привело архиепископа в ярость. Изгнанный из Франции, Арно уехал в Брюссель; там, прожив на свете полтора года, умерла «маленькая революционерка», 3 декабря доставившая архиепископу письмо рабочего, – ангел, которого бог послал священнослужителю, не узнавшему ангела и отрекшемуся от бога.
В этом поразительном многообразии событий и приключений каждому досталась своя драма. Та, которую пережил Курне, была необычайна и ужасна.
Курне, как мы уже говорили, был прежде морским офицером. Он принадлежал к числу тех чрезвычайно решительных людей, которые подчиняют себе волю окружающих и в дни великих потрясений способны увлечь за собой массы. Его гордая осанка, широкие плечи, сильные руки, мощные кулаки, высокий рост внушали доверие толпе, а проницательный взгляд располагал к нему людей мыслящих. Глядя на него, вы изумлялись его силе; слушая его, вы чувствовали нечто более могущественное, чем физическая сила, – твердую волю. В молодости он служил на наших военных кораблях. Сочетая в себе пылкость человека из народа и спокойствие военного, Курне, полный энергии, нашедший достойных руководителей и достойную цель, стал воодушевляющим примером и в то же время опорой дела, которому отдался; то была натура, созданная для того, чтобы бороться с ураганом и вести толпу. Эти люди понимают народ, потому что они изучили океан, и во время революций, как и во время бури, они – в своей стихии.
Как мы уже говорили, Курне принял деятельное участие в борьбе, был отважен и неутомим. Он был одним из тех, кто мог снова разжечь угасавшее сопротивление. В среду днем нескольким полицейским было приказано отыскать Курне, арестовать его, где бы они его ни нашли, и доставить в полицейскую префектуру, куда уже был послан приказ немедленно расстрелять его.
Тем временем Курне, участвуя в законном сопротивлении, с обычной своей смелостью ходил по всему Парижу, даже по тем кварталам, которые были заняты войсками. Он принял одну только предосторожность: сбрил усы.
В четверг днем Курне стоял на бульваре, в нескольких шагах от кавалерийского полка, построенного в боевом порядке. Он спокойно разговаривал с двумя своими соратниками, Юи и Лореном. Вдруг он заметил, что его и обоих его спутников вплотную окружил полицейский отряд; какой-то человек коснулся его руки и сказал:
– Вы Курне. Я вас арестую.
– Что за вздор! – ответил Курне. – Моя фамилия Лепин.
Человек повторил:
– Вы Курне! Неужели вы меня не узнаете? А я вас сразу узнал; я был вместе с вами членом избирательного комитета социалистов.
Курне взглянул на неизвестного в упор и вспомнил эту физиономию. Шпион говорил правду. Он действительно участвовал в заседаниях на улице Сен-Спир. Шпион рассмеялся и прибавил:
– Мы вместе выбирали Эжена Сю.
Отпираться было бесполезно, а сопротивляться при данных обстоятельствах – невозможно. Как мы уже сказали, Курне и его спутников обступили человек двадцать полицейских, а рядом стоял драгунский полк.
– Я иду с вами, – сказал Курне.
Подозвали фиакр.
– Раз уж я взялся за дело, – заявил шпион, – садитесь-ка все трое.
Он подвел их к фиакру, усадил Юи и Лорена на переднее сиденье, на заднее сел сам с Курне и крикнул кучеру:
– В префектуру!
Полицейские окружили фиакр. Но случайно ли, или по самонадеянности шпиона, или потому, что ему хотелось поскорее получить награду за поимку, – человек, арестовавший Курне, крикнул кучеру: «Скорей! Скорей!» – и фиакр помчался.
Курне знал, что его расстреляют, как только он войдет во двор префектуры. Он твердо решил, что его туда не довезут.
На повороте улицы Сент-Антуан он украдкой обернулся и увидел, что полицейские сильно отстали.
Никто из четверых людей, сидевших в фиакре, еще не проронил ни слова.
Курне бросил товарищам, сидевшим напротив нею, взгляд, означавший: «Нас трое, воспользуемся этим – надо бежать!» В ответ они едва заметно подмигнули ему, косясь на улицу, где было очень людно. Этот взгляд говорил: «Нет».
Спустя несколько минут фиакр с улицы Сент-Антуан свернул на улицу Фурси – там всегда мало прохожих, а сейчас не было никого.
Курне резким движением повернулся к шпиону и спросил его:
– У вас есть ордер на мой арест?
– Нет, но при мне мое удостоверение.
Вынув из кармана документ, выданный полицией, шпион показал его Курне, и тут между этими двумя людьми произошел следующий разговор.
– Это беззаконие!
– Ну и что ж?
– Вы не имели права арестовать меня.
– А все-таки я вас арестую.
– Послушайте, ведь для вас все дело в деньгах. Я вам заплачу, деньги при мне. Дайте мне возможность бежать.
– Если бы вы предложили мне слиток золота величиной с вашу голову, и то я бы не соблазнился. Вы – самая крупная моя добыча, гражданин Курне.
– Куда вы меня везете?
– В полицейскую префектуру.
– Что же, меня там расстреляют?
– Пожалуй, что да.
– И обоих моих товарищей?
– Все может быть.
– Я не хочу ехать в префектуру.
– И все-таки придется.
– А я тебе говорю: не поеду, – крикнул Курне и молниеносным движением схватил шпиона за горло.
Тот и пикнуть не успел; тщетно он отбивался – его стиснула железная рука.
Язык у него высунулся изо рта, глаза, выражавшие ужас, вышли из орбит; вдруг голова его опустилась, на губах выступила кровавая пена; он был мертв.
Недвижные, будто их тоже поразила смерть, Юи и Лорен наблюдали эту страшную сцену.
Они не вымолвили ни слова, не тронулись с места. Фиакр все катился.
– Откройте дверцу, – приказал Курне товарищам.
Они не шелохнулись; оба словно окаменели.
Курне, вдавивший большой палец правой руки в шею негодяя-шпиона, пытался открыть дверцу левой рукой, но это ему не удалось. Сообразив, что без помощи правой руки не обойтись, он разжал пальцы. Мертвец повалился лицом вниз, ему на колени.
Курне открыл дверцу и сказал:
– Выходите!
Юи и Лорен выскочили из фиакра и помчались прочь.
Кучер ничего не заметил.
Курне выждал, пока беглецы скрылись из виду, затем дернул звонок, приказал кучеру остановиться, не торопясь вышел из фиакра, закрыл за собой дверцу, преспокойно вынул из кошелька сорок су, отдал их кучеру, не слезавшему с козел, и сказал: «Поезжайте дальше».
Курне пошел по парижским улицам. На площади Виктуар он встретил своего друга, бывшего члена Учредительного собрания Исидора Бювинье, полтора месяца назад освобожденного из тюрьмы Маделонет, где он отбывал наказание по делу «Солидарите Репюбликен». Бювинье был одним из самых выдающихся членов крайней левой. Светловолосый, наголо остриженный, со строгим взглядом, он напоминал английских «круглоголовых»; в нем было больше сходства с пуританами Кромвеля, чем с монтаньярами Дантона. Курне рассказал ему о том, что произошло, о жестокой крайности, принудившей его действовать.
Бювинье покачал головой и сказал:
– Ты убил человека.
В «Марии Тюдор» я в сходной ситуации вложил в уста Фабиани реплику:
– Нет, еврея.
Курне, по всей вероятности не читавший «Марии Тюдор», ответил:
– Нет, шпиона, – и прибавил: – Я убил шпиона, чтобы спасти трех человек, в том числе – себя.
Курне был прав. Борьба была в самом разгаре, его везли на расстрел, арестовавший его шпион был в сущности наемный убийца, здесь несомненно была налицо законная самозащита. Прибавлю от себя, что негодяй, шпионивший в пользу полиции, а перед народом корчивший из себя демократа, был дважды изменник. И, наконец, шпион был пособником переворота, а Курне боролся за правое дело.
– Тебе нужно скрыться, – решил Бювинье, – поедем в Жювизи.
У Бювинье была небольшая усадьба в Жювизи, селении, расположенном по дороге в Корбейль. Его там знали и любили. Он в тот же вечер отвез туда Курне. Но не успели они дойти до усадьбы, как местные крестьяне сказали Бювинье: «Жандармы уже приходили арестовать вас и опять придут сегодня ночью». Пришлось возвратиться в Париж.