Текст книги "История одного преступления"
Автор книги: Виктор Гюго
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
XIX
На краю могилы
Курне нас ожидал. Он провел нас в низкое помещение первого этажа, где топилась печь, стояли стол и несколько стульев. Но помещение было маленькое; когда вошли человек пятнадцать, там уже негде было повернуться; другим пришлось остаться во дворе.
– Здесь нельзя совещаться, – сказал Бансель.
– У меня наверху есть комната побольше, – ответил Курне, – но дом еще не достроен, и потому там не топлено и нет мебели.
– Ничего, – ответили ему, – пойдем наверх.
Мы поднялись во второй этаж по крутой и узкой деревянной лестнице и расположились в двух комнатах с очень низким потолком, из которых одна была довольно поместительна. Стены были выбелены известкой, вся мебель состояла из нескольких табуреток с соломенными сиденьями.
Мне крикнули: «Ведите собрание!»
Я сел на табурет в углу первой комнаты; по правую сторону от меня находился камин, по левую дверь на лестницу. Боден сказал мне: «У меня есть карандаш и бумага. Я буду вашим секретарем». Он взял другой табурет и сел рядом со мной.
Депутаты и прочие присутствовавшие, среди которых было несколько блузников, образовали перед Боденом и мной нечто вроде треугольника, прилегавшего к двум стенам зала, даже на лестнице толпились люди.
Казалось, что собрание вдохновляла единая душа. Лица были бледны, но глаза сверкали одной и той же великой решимостью. Во всех этих призраках пылало одно и то же пламя. Слова попросили несколько человек сразу. Я предложил, чтобы они сказали свои фамилии Бодену, который записал их и затем подал мне список.
Первым говорил один рабочий. Он сперва извинился за то, что выступает перед депутатами, не будучи членом Собрания. Его тут же перебили: «Нет! Нет! Народ и его депутаты едины. Говорите!» Он сказал, что взял слово только для того, чтобы снять всякое подозрение с чести своих собратьев, рабочих Парижа: он слышал, что некоторые депутаты сомневаются в них, но это несправедливо, – рабочие понимают всю тяжесть преступления Бонапарта и долг, который ложится на народ; они не будут глухи к призывам депутатов-республиканцев, и скоро все это увидят. Он говорил просто, с каким-то гордым смущением и честной прямотой. Он сдержал слово. Я встретил его на другой день среди защитников баррикады на улице Рамбюто.
Рабочий заканчивал свою речь, когда вошел Матье (от Дромы). «Важные новости!» – воскликнул он. Воцарилось глубокое молчание.
Как я уже сказал, до нас еще утром дошли слухи о том, что члены правой должны были собраться и что некоторые из наших друзей, очевидно, приняли участие в их заседании; это все, что мы знали. Матье (от Дромы) рассказал о событиях дня, об арестах, беспрепятственно произведенных на дому, о том, как было разогнано совещание у Дарю, на Бургундской улице, как вытолкали депутатов из зала Национального собрания, о низости председателя Дюпена, о полном бессилии Верховного суда, о ничтожестве Государственного совета, о жалком заседании в мэрии X округа, о провале Удино, о смещении президента, о том, как двести двадцать депутатов были арестованы и отведены на набережную Орсе. Он закончил мужественными словами: «Ответственность левой возрастает с каждым часом. Завтрашний день, по всей вероятности, будет решающим». Он заклинал Собрание принять необходимые меры.
Какой-то рабочий сообщил еще следующий факт: утром он был на улице Гренель, видел, как вели арестованных членов Собрания, и слышал, как один из командиров Венсенских стрелков сказал: «Теперь очередь господ красных депутатов. Им несдобровать!»
Один из сотрудников «Революсьон», Эннет де Кеслер, впоследствии мужественно отправившийся в изгнание, дополнил сведения, принесенные Матье (от Дромы). Он рассказал о попытке двух членов Собрания обратиться к так называемому министру внутренних дел Морни и об ответе упомянутого Морни: «Если я обнаружу депутатов на баррикадах, то расстреляю их всех до одного!» Кеслер привел и другие слова этого негодяя – о депутатах, отведенных на набережную Орсе: «Это последние депутаты, которых мы сажаем в тюрьму». Он сообщил нам, что в это самое время в Национальной типографии печатается плакат, оповещающий о том, что «всякий, кого застанут на каком-нибудь тайном совещании, будет немедленно расстрелян». На следующее утро в самом деле появился такой плакат.
Тогда поднялся Боден.
– Ярость переворота удвоилась, – воскликнул он. – Граждане, удвоим и мы нашу энергию!
Вдруг вошел какой-то блузник. Он запыхался от быстрой ходьбы; он сказал нам, что видел своими собственными глазами, как по улице Попенкур по направлению к тупику, где находился дом № 82, в молчании двигался батальон, что дом уже окружен и сейчас на нас нападут.
– Граждане депутаты! – воскликнул Курне. – У меня в тупике поставлены дозорные, которые вернутся и предупредят нас, если батальон повернет сюда. Ворота узкие, их можно забаррикадировать в мгновение ока. Нас здесь вместе с вами пятьдесят человек, мы вооружены и готовы на все, а при первом же выстреле нас станет двести. У нас есть патроны. Вы можете спокойно совещаться.
При этих словах он поднял правую руку; в его рукаве блеснул спрятанный там кинжал с широким лезвием; левой рукой он стукнул одну о другую рукоятки пары пистолетов, лежавших у него в кармане.
– Ну что ж, – сказал я, – заседание продолжается.
Затем один за другим выступили трое ораторов левой, да числа самых молодых и красноречивых, Бансель, Арно (от Арьежа) и Виктор Шоффур. Всем троим не давала покоя мысль, что наш призыв к оружию до сих пор еще не расклеен, что попытки поднять народ на бульваре Тампль и у кафе Бонвале не привели ни к каким результатам, что из-за насильственных мер, принимаемых Бонапартом, ни одного из наших решений не удалось осуществить, – а между тем слухи о собрании в мэрии X округа уже начали распространяться по Парижу, и таким образом могло создаться впечатление, что правая организовала сопротивление раньше левой. Их воодушевляло благородное соревнование, стремление действовать ради общего блага. Для них было радостью узнать о том, что где-то здесь, совсем близко, находится батальон, готовый к бою, что, быть может, через несколько минут польется их кровь.
Впрочем, советов было множество, а вместе с ними росла и неуверенность. У некоторых оставались еще иллюзии. Рабочий, стоявший рядом со мной у камина, сказал вполголоса своему товарищу, что рассчитывать на народ нельзя и драться «было бы безумием».
События этого дня несколько изменили мой взгляд на то, как надлежит действовать в таких трудных условиях. Молчание толпы в тот момент, когда Арно (от Арьежа) и я обратились к войскам, произвело на меня тяжелое впечатление, и если за несколько часов до этого, на бульваре Тампль, я был уверен в том, что народ будет драться, то теперь эта уверенность пошатнулась. Колебания Огюста заставили меня призадуматься; ассоциация краснодеревщиков, видимо, уклонялась от борьбы, безучастие Сент-Антуанского предместья было так же очевидно, как и инертность предместья Сен-Марсо, – механик должен был известить меня до одиннадцати часов, а было уже больше одиннадцати, – все надежды постепенно рушились. Тем более важно было, по моему мнению, разбудить Париж, поразить его необыкновенным зрелищем, смелыми действиями, проявлением энергии и силы объединенных депутатов левой, их отвагой и безграничной преданностью народу.
В дальнейшем мы увидим, что случайное стечение обстоятельств помешало этой мысли осуществиться так, как я ее понимал. Депутаты до конца исполнили свой долг, провидение, быть может, не до конца исполнило свой. Как бы то ни было, предположив, что мы не погибнем тут же в ночном бою и что у нас еще не все потеряно в будущем, я считал необходимым привлечь общее внимание к вопросу, как нам действовать на следующий день. Я стал говорить.
Я начал с того, что решительно сорвал покров, окутывавший действительное положение дел. Несколькими словами я обрисовал обстановку: конституция выброшена в сточную канаву, Собрание прикладами загнано в тюрьму, Государственный совет уничтожен, Верховный суд распущен полицейским агентом, – явно намечается победа Луи Бонапарта; Париж весь, словно сетью, покрыт войсками, повсюду оцепенение, все власти повержены, ни один договор не действителен. Остались только две силы: переворот и мы.
– Мы! А что такое мы? Мы, – сказал я, – это истина и справедливость! Мы – это верховная, суверенная власть, мы – это воплощенный народ, это право!
Я продолжал:
– С каждой минутой Луи Бонапарт все больше погрязает в своем преступлении. Для него нет ничего неприкосновенного, ничего святого; сегодня утром он силой ворвался во дворец представителей нации, несколько часов спустя он наложил руку на самих депутатов, завтра, может быть сейчас, он прольет их кровь. Он наступает на нас, будем же и мы наступать на него. Опасность растет, будем расти вместе с опасностью.
Слова мои были встречены одобрением. Я продолжал:
– Повторяю и настаиваю – не простим этому гнусному Бонапарту ни одного из его чудовищных преступлений. Раз он нацедил вина – я хочу сказать крови, – пусть выпьет. Мы не одиноки, мы – нация. Каждый из нас облечен верховной властью народа, Бонапарт не может посягнуть на нас, не поправ ее. Пусть же его картечь вместе с нашей грудью пробьет наши перевязи. Путь, избранный этим человеком, с неумолимой логикой приведет его к измене родине. Это ее он убивает сейчас! Ну что ж, если пуля исполнительной власти пробьет перевязь власти законодательной, – это будет явная измена родине. И это все должны увидеть!
– Мы готовы! – закричали все. – Скажите, какие меры, по вашему мнению, нужно принять?
– Никаких полумер, – ответил я, – нужно великое деяние! Завтра, если только мы выйдем отсюда сегодня ночью, встретимся все в Сент-Антуанском предместье…
Меня прервали: «Почему в Сент-Антуанском?»
– Да, – повторил я, – в Сент-Антуанском предместье! Я не могу поверить, чтобы сердце народа перестало так биться. Встретимся завтра все в Сент-Антуанском предместье. Напротив рынка Ленуар есть зал, где в тысяча восемьсот сорок восьмом году был клуб…
Мне закричали: «Зал Руазен!»
– Да, – подтвердил я, – зал Руазен. На свободе остались сто двадцать депутатов-республиканцев. Займем этот зал. Водворимся там во всей полноте и величии законодательной власти. Отныне мы представляем Собрание, все Собрание! Будем там заседать, будем совещаться в перевязях среди народа. Потребуем от Сент-Антуанского предместья, чтобы оно дало приют национальному представительству, чтобы оно укрыло верховную власть народа, отдадим народ под охрану народа, призовем его защищаться, в случае надобности прикажем ему это!
Какой-то голос прервал меня: «Народу не приказывают!»
– Нет, – воскликнул я, – когда дело касается общественного блага, когда дело касается будущего всех европейских наций, когда нужно защищать республику, свободу, цивилизацию, революцию, мы, представители всей нации, имеем право приказывать от имени французского народа народу Парижа. Соберемся же завтра в этом зале Руазен. В котором часу? Не слишком рано. Среди бела дня. Чтобы лавки были открыты, чтобы всюду ходили люди, чтобы началось движение пешеходов, чтобы на улице было много народа, чтобы нас видели, чтобы знали, кто мы, чтобы величие поданного нами примера всем бросалось в глаза и волновало каждое сердце. Сойдемся там все от девяти до десяти часов утра. Если не удастся почему-либо собраться в зале Руазен, мы займем первую попавшуюся церковь, манеж, сарай, любое помещение, где можно совещаться; если понадобится, то, как сказал Мишель де Бурж, мы будем заседать на перекрестке между четырьмя баррикадами. Но я пока назначаю зал Руазен. Не забывайте, во время такого кризиса перед народом не должно быть пустоты. Это пугает его. Где-то должно быть правительство, и об этом все должны знать. Мятежники в Елисейском дворце, правительство в Сент-Антуанском предместье; левая – это правительство, Сент-Антуанское предместье – это крепость; вот чем завтра нужно поразить Париж. Итак, в зал Руазен! Там, среди бесстрашной толпы рабочих этого большого района Парижа, утвердившись в предместье, как в крепости, одновременно законодательствуя и руководя борьбой, мы используем все возможные средства обороны и нападения, мы будем издавать прокламации и строить баррикады из булыжников мостовой; мы заставим женщин писать воззвания, пока мужчины будут сражаться; мы декретом заклеймим Луи Бонапарта, заклеймим его сообщников, мы объявим изменниками генералов, мы поставим вне закона все преступление в целом и всех преступников, мы призовем граждан к оружию, мы заставим армию исполнить ее долг, мы грудью встанем перед Бонапартом, грозные, как живая республика, мы сразимся с ним, и с нами будет и сила закона и сила народа; мы сокрушим этого презренного мятежника и восторжествуем, как великая законная власть, как великая власть революционная!
Говоря, я все больше опьянялся своей идеей. Мое воодушевление передалось собранию. Меня приветствовали. Я заметил, что слишком далеко зашел в своих надеждах, увлекся и увлек других, и рисовал им успех возможным, почти что легким в такой момент, когда никому нельзя было обольщаться иллюзиями. Действительность была мрачная, и я должен был об этом сказать. Я подождал, пока восстановилась тишина, и дал знак рукой, что хочу добавить еще несколько слов. Я продолжал, понизив голос:
– Послушайте, вы должны ясно отдать себе отчет в том, что вы делаете. На одной стороне сто тысяч солдат, семнадцать батарей полевой артиллерии, шесть тысяч крепостных орудий, склады, арсеналы, боеприпасов столько, что их хватило бы на поход в Россию; на другой стороне сто двадцать депутатов народа, тысяча или тысяча двести патриотов, шестьсот ружей, по два патрона на человека, ни одного барабана, чтобы бить сбор, ни одной колокольни, чтобы ударить в набат, ни одной типографии, чтобы напечатать прокламации, разве что где-нибудь в подвале два-три типографских станка, на которых можно наспех, украдкой оттиснуть плакат; смертная казнь тому, кто выворотит булыжник из мостовой, смертная казнь за скопление на улицах, смертная казнь за тайные сборища, смертная казнь за расклейку призыва к оружию; если вас застанут в бою, – смерть; если вас захватят после боя, – каторга или ссылка; на одной стороне армия и с ней преступление, на другой горсть людей и с ними право. Вот какова эта борьба. Готовы ли вы на нее?
Ответом был единодушный крик: «Готовы!»
Этот крик вырвался не из уст, это был крик души. Боден, все еще сидевший рядом со мной, молча пожал мне руку.
Тут же условились встретиться на другой день во вторник, между девятью и десятью часами утра, в зале Руазен; договорились собираться поодиночке или небольшими группами и известить о назначенной встрече отсутствующих. После этого оставалось только разойтись. Было, вероятно, около полуночи.
Вошел один из дозорных Курне.
– Граждане депутаты, – сказал он, – батальон ушел. Улица свободна.
Батальон этот, вышедший, вероятно, из казарм, расположенных очень близко, на улице Попенкур, целых полчаса простоял против тупика, затем вернулся в казармы. Уж не сочли ли несвоевременным и опасным вести нападение ночью, в этом узком тупике, среди грозного квартала Попенкур, где в июне 1848 года так долго не могли подавить восстание? Известно только, что солдаты обыскали несколько соседних домов. По сведениям, полученным позже, за нами, когда мы вышли из дома № 2 по набережной Жемап, следовал полицейский агент; он видел, как мы входили в дом, где жил некий Корне, и сразу же отправился в префектуру донести, где мы укрываемся. Батальон, посланный, чтобы захватить нас, окружил этот дом, обшарил его сверху донизу, ничего не нашел и повернул восвояси.
Это почти полное совпадение фамилий «Корне» и «Курне» было причиной тому, что ищейки переворота потеряли след. Как видите, нас выручил только случай.
Я стоял у дверей с Боденом, уславливаясь с ним насчет завтрашней встречи, как вдруг ко мне подошел молодой человек с каштановой бородкой, со светскими манерами и прекрасно одетый, – я заметил его, еще когда говорил свою речь.
– Господин Виктор Гюго, – спросил он, – где вы собираетесь ночевать?
Я об этом еще не подумал.
Возвращаться домой было бы весьма неразумно.
– Право, не знаю, – ответил я.
– Хотите пойти ко мне?
– С удовольствием.
Он назвал себя. Это был де Лар…, он знал семью жены моего брата Абеля, Монферье, родственников Камбасересов, и жил на улице Комартен. При временном правительстве он был префектом. Его ждала карета. Мы сели; я дал адрес де Лар… Бодену, который собирался ночевать у Курне, чтобы он послал за мной, если придет известие о восстании в предместье Сен-Марсо или еще где-нибудь. Но я уже не надеялся, что оно начнется этой ночью, и был прав.
Приблизительно через четверть часа после того, как депутаты разошлись и мы уехали с улицы Попенкур, Жюль Фавр, Мадье де Монжо, де Флотт и Карно, за которыми мы послали на улицу Мулен, явились к Курне вместе с Шельшером, Шарамолем, д'Обри (от Севера) и Бастидом. У Курне еще оставалось несколько депутатов. Некоторые, как, например, Боден, предпочли ночевать у него. Нашим товарищам сообщили о решении, принятом по моему совету, и о встрече в зале Руазен, но, по-видимому, позабыли, в какой час была назначена эта встреча. Боден тоже не помнил этого точно, и наши товарищи вообразили, что нужно явиться не в девять часов утра, а в восемь. Виновата в этом только чья-то память, и упрекать здесь нельзя никого. Это помешало осуществить мой план, водворить Собрание в предместье и вступить в бой с Луи Бонапартом, зато повлекло за собой героическое событие – баррикаду на улице Сент-Маргерит.
XX
Похороны великой годовщины
Таков был этот первый день. Рассмотрим его внимательно. Он этого заслуживает: это – годовщина Аустерлица; племянник чествует дядю. Аустерлиц – самая славная битва в истории; племянник поставил себе задачу – совершить подлость, столь же черную, сколь эта битва была блистательна. Он достиг цели.
Первый день, за которым наступят другие, уже содержите себе все, что будет дальше. Из всех попыток повернуть историю вспять эта – самая страшная. Невиданное доселе крушение цивилизации. То, что было зданием, стало развалинами; земля покрылась обломками. В одну ночь исчезли неприкосновенность закона, право гражданина, достоинство судьи, честь солдата. Все было чудовищно извращено. Присяга стала клятвопреступлением, знамя – грязной тряпкой, армия – шайкой разбойников, правосудие – злодейством, закон – насилием, управление страной – мошенничеством, Франция – притоном. И это называется – спасти общество.
Так на большой дороге бандит спасает путника.
Франция шла своей дорогой, Бонапарт остановил ее.
Предшествовавшее преступлению лицемерие по своему безобразию не уступает дерзости, которая за ним последовала. Нация была доверчива и спокойна. Ей нанесли внезапный и наглый удар. В истории нет ничего подобного Второму декабря. Никакой славы, одна только мерзость. Никаких прикрас. Те, кто говорил о своей честности, теперь объявляют себя подлецами, – что может быть проще? Почти непостижимая удача этого дня доказала, что политика может быть предельно непристойной. Измена вдруг задрала свой грязный подол. Она сказала: «Вот я какая!» И мы увидели гнусную душу во всей ее наготе. Луи Бонапарт появился без маски, и обнаружилась мерзость, он сорвал с себя покровы, и обнаружилась клоака.
Вчера президент республики, сегодня каторжник. Он клялся, он клянется еще и теперь, но уже совсем другим тоном. Клятва превратилась в проклятия. Словно женщина, которая вчера еще твердила о своей невинности, а сегодня, смеясь над дураками, пошла в публичный дом. Представьте себе Жанну д'Арк, сознавшуюся в том, что она Мессалина. Вот что такое Второе декабря.
В этом преступном деле замешаны женщины. В этом злодеянии участвуют и будуар и каторга. К тяжелому смраду пролитой крови примешивается неясный аромат пачули. Соучастники этого разбоя – люди обходительные, Ромье, Морни; запутавшись в долгах, они пришли к преступлению.
Европа была ошеломлена. Это был удар грома, подготовленный рукою плута. Нужно признаться, гром иногда попадает в дурные руки. Пальмерстон, этот изменник, одобрил свершившееся; старый Меттерних, погруженный в раздумье на своей Ренвегской вилле, покачал головой. Что до Сульта, первого после Наполеона героя Аустерлица, он сделал то, что должен был сделать: в день преступления он умер. Увы! Слава Аустерлица тоже.