Текст книги "Евреи в тайге"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
5. Нет бога
Станица Бабстовская, километрах в двадцати пяти от китайской границы по Амуру, – глухая казачья станица, одно из первых и безнадежно темных поселений, основанных в 1858 году Муравьевым.
Вот что произошло в Бабстовской в 1929 году. Местный учитель, при поддержке нескольких комсомольцев, повел большую агитацию за то, чтобы под школу было отведено церковное здание. Он ходил с комсомольцами из дома в дом и доказывал каждому в отдельности, что нынче, мол, век науки и техники, а бог ни при чем. Он терпеливо вдалбливал в головы сознание необходимости учить детей тем наукам, которыми живет и двигается великий мир по ту сторону тайги. Он повел наступление на темноту, он осадил неприступные бастионы невежества, он вышел в рукопашную с традициями дедов.
И в один прекрасный день общее собрание граждан станицы Бабстовской постановило упразднить богослужения в церкви и отдать церковное помещение под нужды школы. В этот день необычайный ветер дул из тайги, тучи висели над хинганскими сопками, и деды предвещали целый ряд важных событий, в том числе, между прочим, и конец света.
В известной степени они оказались правы. Вот что в действительности произошло. Поп повел контрнаступление на учителя. Поддерживаемый стариками, он тоже стал ходить из дома в дом и пустился доказывать всем, что, в сущности, никакой науки и никакой техники на свете нет, а если есть, то это соблазн. Он напоминал, что в Бабстовской церкви, «во матушке соборной церкве», – как поется в одной местной песне, – «за престолом спала и почивала мать пресвятая богородица». Он предупреждал, что она никак не потерпит, чтобы в ее опочивальню входила какая-то наука и техника.
В результате его агитации было решено опротестовать перед Далькрайисполкомом постановление схода о передаче церкви под школу. В качестве ходока в Хабаровск избрали одного из местных стариков – крепкого, непоколебимого солдата Кукина, который дойдет до края, помрет, а не сдастся. Дали старику на дорогу денег и сухарей, благословили крестным знамением и иконой, и старик зашлепал по грязи. Он пошел к Амуру, где пристань и пункт пограничной охраны. Он явился на пункт в одно прекрасное утро и застал несколько человек военных – пограничников, моряков с военной флотилии, военных летчиков. Это были молодые, здоровые, веселые, молодцеватые и хорошо выправленные люди.
Старик рассказал им, зачем едет в Хабаровск. Они предложили ему подумать, не прав ли, чего доброго, учитель насчет науки и техники.
Старика повели к ангару, где стоял гидроплан.
– Дед, гляди! Вот эта штука летает все равно как птица. А почему? А потому, что наука и техника.
Я не знаю, какова была эта беседа во всех подробностях. Я знаю только, что старик дал себя усадить в машину и согласился подняться на воздух.
– Давай, что ж, – вспорхнем!
Шутники из отряда морских летчиков подняли старика на воздух и со сказочной быстротой умчали его на тот самый участок небес, под которым копошится славная станица Бабстовская с попом, с древними стариками, с грязью, с темнотой и с матушкой пресвятой богородицей, которая сияет и почивает в пресвятой бабстовской церкви. Старика поднимали в поднебесье, потом опускали вниз чуть не на самые бабстовские крыши. Шутник-летчик понес его к его собственному дому, потом к церкви. Они чуть было не сели на крышу дома, где живет сам батюшка, они сделали несколько виражей над избой учителя. Все население высыпало на улицу. Ошеломленный дед узнавал своих знакомых, он видел свою собственную старуху и только жалел, что его никто не видит и не узнает из земных жителей, да и не подозревает никто, что в животе у этой тарахтящей птицы сидит он, местный ходок, все равно, как Иона во чреве кита.
Покружив над станицей, машина снова взмыла под самые небеса. Все было чисто в голубом просторе. Было видно, как внизу тайга облегла долины и горы. Она была похожа на громадного зверя в пушистой темно-зеленой шкуре. Вдали сверкала серебром и голубизной величественная река.
Старик не заметил, как машина опустилась на землю. Веселый летчик велел ему выходить. Дед не знал, долго ли длился сумасшедший сон. Выйдя из аппарата, он увидел себя возле того самого контрольно-пропускного пункта, где познакомился с летчиком. Нет точных сведений насчет того, что именно думал дед. Собственно говоря, он и не похож был в эту минуту на человека, который думает. Он пустился назад в Бабстовскую. Не заходя к себе домой, он забежал прежде всего к попу.
Задыхаясь от злобы и волнения, старик Кукин кричал:
– Сам видел, своима глазами! Никого там нету!
Поп не понял ничего. Он подумал в первую минуту, что дед сошел с ума. Старик давал, впрочем, все основания для этого предположения. Он ураганом выбежал из квартиры попа и зашлепал по селу, крича не своим голосом:
– Вранье! Все вранье! Никого там нету! Сам был там, где анделы живут. Никого там нету… Сам видел…
Он ходил из дома в дом и своим авторитетом ходока подтверждал, что во время разведки на небе им никакого бога, ни ангелов не обнаружено. Свидетельство такого почтенного и доверенного лица произвело в селе большое впечатление. Перед домом попа собралась кучка вчерашних верующих. Люди с остервенением кричали:
– Ступай картошку копать, долгогривый! Работать надо! Вон послухай, чево дед рассказыват: нету бога, одна наука и техника…
Так церковь и забрали под школу.
Второй раз писать предисловие к своей книге, конечно, невозможно. Но примечание необходимо: эта глава начинается со старика в автомобиле и кончается стариком на аэроплане. В этом может показаться что-то нарочитое, как бы специально устроенное. И правда! Но это специально устроено не автором, а эпохой.
Что поделаешь, когда время сумасшедшее? Вот стояла таежная пустыня нетронутой со времен библии. И пришли люди, обыкновенные саваофы в кепках, и стали ее тормошить и раздувать уголек жизни. И вот дед в автомобиле чуть не сталкивается со стариком в аэроплане.
– Деды отмерзают!..
Их встреча в главе об антисемитизме сулит, пожалуй, «отмерзание» и в тайге человеческих предрассудков.
Я тогда же, т. е. осенью 1929 года описал этот случай в журнале «Огонек». А летом 1930 года, будучи в Биробиджане, приехал я в новостроящийся еврейский колхоз Алексеевку и там повстречался со своим знакомым казаком Андреем Подойницыным.
Я спросил его, что поделывает Кукин.
Подойницын читал мое письмо в «Огоньке», но так как он не знает ни моей фамилии, ни моей профессии, то он и не подозревал, что я – автор. Он стал рассказывать мне с большим изумлением:
– Эх, чего только было, чего было!.. Ведь про деда Кукина в журнале напечатали!
– Да что ты? – изобразил удивление и я.
– А как же? Выведали-таки про него! И все написали, прямо до точки.
Нашему разговору мешали: подходили евреи и гольды-землекопы, и спрашивали у Андрея про разные дела, – он инструктор здесь, – и все отвлекали от темы, а во мне она уже билась, как живая жилка: это всегда бывает с авторами, когда они вдруг видят, что среди жизни живут их произведения.
– Что же, однако, сказал старик? – спросил я.
Из слов Андрея я понял, что, повидимому, когда в станице прочитали «Огонек», то все изумились до чего дед стал знаменит, раз про него в самой Москве пишут. Но, повидимому, выдержать почтение к старику было трудно. Вообще, почтение – очень трудное и хлопотливое чувство. Поэтому над Кукиным стали посмеиваться, взяли его в иронию, в кавычки: так-то оно много легче.
– А старику, само главно, досада была, потому как сам он неграмотный, то не мог, само главно, прочитать, что же однако написано в том журнале «Огонек»! – говорил Подойницын. – Уж ему раз сто комсомольцы вслух читали, а он все не верил, все ему казалось, что не так ребята читают!
Опять нам помешали.
– Долго ходил он сердитый, – продолжал затем Андрей. – Видели все – старик что-то задумал, да не знали что. Уж наши старики знаете какие – с нашего деда все станет! Но между прочим положил Кукин конец в том, что пришел в эту самую церковь и стал учителю доказывать, что, мол, так и так, он об этой школе на небе хлопотал, а потому имеет желание сам учиться.
Андрей прибавил:
– Ходит он нынче в школу вместе со внучатами, за букварем сидит, грамоте учится. «Хочу, – говорит, – грамотным помереть»! Уж он, положим, научился читать: тот рассказ почти наизусть выучил.
Свет с Запада
1. Корейцы имени Либкнехта
От Тихонькой километрах в 1½—2 недавно выросла корейская деревушка. Называется она «колхоз им. Карла Либкнехта», а живут там одни корейцы. Им трудно произнести имя своего шефа. Если не боятся мошки и пойти от парома прямо через болото, то можно до корейцев добраться, примерно, за полчаса. Однажды я повел туда немецкого журналиста, с которым мы повстречались на Дальнем Востоке.
Был жаркий день, и комары усердствовали. Мы были счастливы, когда добрались до места.
У околицы под навесом стоит мельница: слепая лошадь, понуря голову, медленно ходит на привязи и вертит камни.
Воздух был прозрачен, и кругом стояла тишина. Лошадь покорно ходила и вертела камни. Глубокая древность человеческая, первобытное начало культуры стояло перед нашими глазами. Немец сделал несколько снимков. У него был карманный фотоаппарат Лейка – чудо техники. Двадцатый век запечатлел на снимке век каменный. Они встретились в корейской деревне в Биробиджане на берегах Амура.
Наше появление вызвало в деревне сенсацию, особенно благодаря невиданному туристскому облачению моего спутника. Детишки всех калибров организовали стаю и ходили за нами по пятам. Не одни, впрочем, детишки. У школы собралось немало и взрослых. Где-то для нас сварили кукурузу и принесли дымящийся котел. Это было кстати – мы хотели есть. Корейцы рассказали о происхождении колхоза: раньше они были батраками и работали у богатых корейцев на рисовых плантациях. Им было очень тяжело. Потом они ушли от своих хозяев, объединились в артель, получили от советов землю, ссуду, трактор и теперь хозяйствуют для себя. Теперь тоже трудно, но лучше, чем было.
А деревушка все же убогая. Почти кубические низенькие избушки, почти плоские крыши, крытые камышом. Окна из бумаги вместо стекла. Дымовые трубы идут не из крыши, а из земли, рядом с домом. Это нище, но своеобразно и не похоже на другие деревни и почему-то настойчиво вызывает в памяти иллюстрации к давно читанным книгам о путешествиях Стенлея по Африке. Во всех домах хозяйством заведует бедность, но рядом с ней уживается и необычайная опрятность. Постели тщательно скатаны, перевязаны веревочкой и повешены на гвоздях на стенке, – спят и сидят на полу, на цыновках, – мебели нет. Детишек много– это тоже примета нищеты. Старик Цхой улыбаясь объяснял, что артель состоит из одних бедняков:
– Каждый пришел со своими двома кулаки…
Этим он хотел сказать, что у них ничего не было, кроме своих десяти пальцев у каждого. Он потом прибавил, что теми же безоружными руками они создают себе хозяйство и оно позволяет им кое-как жить. А если нам мало того угощения, которое предложено, то можно помочь:
– Моя иди бабушка скажи, ему еще кукуруза вари.
Зато на другой год, когда мы приедем, будут рис и мед.
Я улучил минуту и стал брать уроки корейского языка у одной местной девушки. Я дал ей качан кукурузы, и она очень усердно принялась за преподавание. Она сидела у меня на коленях и заливалась хохотом, когда я коверкал и плохо произносил корейские слова. Ей было лет семь– восемь. Этаких учителей и учительниц вокруг меня набежало в общем лет на полтораста.
А моему спутнику – немцу, не довелось научиться ни одному слову по-корейски. С ним вышло иначе. Пришел молодой парень-кореец. Он был без рубашки, босой, в одних брюках. Брюки были военного покроя, и голова у парня стрижена по-военному. Он так и оказался красноармейцем в отпуску. Он прослышал, что пришли чужие люди, журналисты, один из Москвы, другой даже из Берлина, и пришел знакомиться. Немецкий журналист был член коммунистической партии. Когда он сказал об этом, корейцы-колхозники окружили его и завели беседу. Немец говорил по-русски достаточно плохо, чтобы не бояться беседовать с корейцами– они тоже не бог весть какие ораторы на нашем языке. Красноармеец – тоже, хоть он и командир взвода.
Мне же детишки не давали покою. Они так возились вокруг меня, что я не мог вступить в разговор со взрослыми. Я даже не все слышал, о чем они говорили, – до меня доносились лишь обрывки фраз. Руководил беседой босой красноармеец. Он спрашивал, – я слышал, – как борется германская коммунистическая партия со своей оппозицией и с социал-демократами. Другие колхозники просили рассказать им, как растет безработица в Европе и чем она может кончиться. Беседа переходила с одного вопроса на другой. Это было осенью 1930 г., незадолго перед выборами в рейхстаг, и всех интересовало, каковы шансы коммунистической партии. Кроме красноармейца, все были пожилые. Они сидели на корточках, как сидят на востоке, посасывая крепкий табак из длинных трубочек, и на желтых лицах, обтянутых пергаментной кожей, лежало непроницаемое спокойствие монголов. Кругом была пустыня. Воздух был прозрачен и молчалив, как он бывает только в пустыне. Одинокая сопка, поросшая густым лесом, стоит неподалеку, и гранитная жила, как грандиозный шрам, перерезает ее сверху донизу.
По пути домой мой приятель долго и сосредоточенно молчал. Потом, когда мы обогнули болото, он присел на пенек и стал заносить к себе в записную книжку:
«Что знают немцы о корейцах? Ничего. Чем интересуется любой европейский крестьянин, кроме своих личных дел? В глухой тайге, за болотами, за стеной из комаров, советские колхозники-корейцы говорят о мировой политике и хотят знать о жизни германского рабочего и крестьянина. Революция заставила их чувствовать связь со всем трудовым миром. В этом ее сила».
Он прочитал мне записанное, встал, и мы пошли: дальше.
– В каком чине этот солдат? Что значит «комвзвод»?
– Унтер-офицер, – пояснил я.
Немец снова взялся за книжку.
«Что знает немецкий или любой европейский полковник о корейцах? Ничего. Он никогда ничего не слыхал о них. Тем хуже для него, потому что в тайге советский унтер-офицер кореец очень хорошо все знает о нем».
2. Надо написать книгу
На Крайнем Севере и на Дальнем Востоке, как, впрочем, везде в Союзе, пушнину у туземцев скупают государственные организации. Они платят по твердым ценам и, в счет платы, выдают им по твердым же ценам товары и снаряжение. Но повелось это так с очень недавних пор. До революции пушнину скупали у туземцев перекупщики-китайцы и староверы. Покупали, конечно, с обманом. За соболей давали медные котлы, да так: сколько в котел влезет шкурок, столько и надо за него отдать. При этом уминали шкурки кулаками и коленями, чтобы больше влезло. Были и другие приемы торговли, да где не доглядит охрана, они еще и сейчас существуют.
На стойбище к гилякам или к чукчам приезжает ласковый друг со спиртом. Приезжает он целым поездом в несколько саней, а на санях спирт и русские бабы-проститутки. Гость угощает чукчей спиртом совершенно бесплатно до положения риз. Когда спирт выпит, чукчи просят еще, но у друга больше спирта нет. Бедняки готовы все с себя отдать и в первую очередь предлагают пушнину. Но купец не берет: у него нет спирта, он не затем приехал, он не имеет чем платить, а даром он взять не хочет: совесть не позволяет обидеть друга-чукчу. Отчаянию бедных дикарей нет пределов. Гость уезжает, и с ним скрывается надежда получить еще немного спирта.
Но остаются женщины. И тогда начинается омерзительный торг, выворачивающий душу и совесть.
Проститутки все время пьянствуют вместе с туземцами. По отъезде хозяина они продают в обмен на соболей и песцов свою мочу, пропахшую спиртом. Когда на стойбище нет больше ни одной шкурки, они уезжают. В лесу их поджидает хозяин.
Смысл этой комбинации в том, что сам купец формально ни в чем не виновен и в глазах туземцев сохраняет престиж просто веселого друга, который рад угостить бескорыстно. А проститутки – с них что возьмешь? Да и нанимает он каждый раз других.
Трудно писать об этом: хотя давно известна отсталость чукчей и предприимчивость хищников-спекулянтов, все же такие дела плохо укладываются в человеческом разуме. Однако, все это мне рассказывали серьезные люди, наши ответственные работники севера. Значит, правда. Такие дела еще и сейчас живы, с ними еще приходится бороться.
Революция дала отсталым народностям школы. В Хабаровске есть институт, где учатся дети и молодые люди из туземцев Крайнего Севера. В Ленинграде тоже. В Хабаровске я посетил их школу. На партах сидели ученики разных возрастов– и десяти, и тридцати лет – и одинаково изумленными глазами рассматривали картинки в книжках.
У всех широкие приподнятые скулы и узенькие глазки. У народов севера узкие глаза, как у людей, которые еще не совсем проснулись.
Это было в начале учебного года. В углу, на звериных шкурах, брошенных на пол, спала группа только что прибывших с севера воспитанников– для них еще не успели приготовить места в общежитии.
Ученик чукча пел для нас песню. Он сидел посреди комнаты, туго упершись кулаками в колени. Широкие плечи поднялись к самой голове и тяжело нависли. Он сидел и, стиснув зубы, выводил странную мелодию. В первую минуту стало неловко оттого, что вот мы, несколько взрослых европейцев, сидим и всерьез слушаем это мычание. Но очень скоро странное чувство стало охватывать нас. Бесконечность ледяных морей и снежных пространств стала вырисовываться сквозь необычное пение. Это было настоящее искусство. Холодный мир Севера воплотился в звуки и зажил перед нами, и в этом мертвом мире жила одна маленькая трепещущая точка – певец. Его мелодия то еле просачивалась сквозь стиснутые зубы и угрюмо уходила куда-то в землю, то вырывалась могучим звоном и билась в воздухе и играла. Мы были потрясены и заставили певца повторить три раза.
– О чем ты пел? – спросил я.
– Об моё жизнь и как я поехал учиться, – ответил чукча.
Он приехал оттуда, с Чукотки, куда еще так недавно русские привозили только спирт.
Теперь он учится. Скоро он кончит школу и вернется на стойбище учителем, организатором новой жизни. А быть может поступит в университет и вернется врачом.
Покуда он пел, в класс вошла молоденькая девушка с лицом монгольского типа, худенькая, щупленькая. Она была одета по-европейски: на ней было непромокаемое пальто, шелковая шляпка и туфли на высоких каблуках… Она оказалась гольдячкой с Урми. Она только что приехала с родины. Она тоже ученица. Она добралась с большим трудом: на Урми уже пошел лед. На порогах бросало. Она и сама не понимает, как уцелела.
Урми – небольшая, но совершенно дикая речка в Биробиджане, не только не судоходная, но едва доступная даже для лесного сплава. Она выходит из глубины тайги и на половине своего течения сплетается с реками Куканом и Тунгуской, а Тунгуска километрах в сорока от Хабаровска впадает в Амур. Берега Урми почти совершенно необитаемы. В шестидесятых годах прошлого века, когда в крае впервые появились русские, горсточка староверов поселилась на Урми в глубине тайги, в неприступном месте, куда очень трудно добраться. На десятки километров они – единственные жители здесь. Но еще выше их на несколько десятков километров по течению есть стойбище гольдов. Эти живут почти не выходя в цивилизованный мир. Охота и рыбная ловля составляют их занятия ныне, как пятьсот и тысячу лет назад. Простые и наивные люди! Они, по древней легенде, считают за счастье самое жизнь и ничего не ищут на земле. Им непонятны эти большие страсти, которые заставляют белых людей, хорошо одетых, хорошо вооруженных и у которых такие красивые пуговицы, приезжать к ним в Урми с риском для жизни.
Европейцу очень трудно проехать сюда. Гольды никак не соглашаются везти русских к себе: они боятся ответственности.
– Твоя сам езжай, моя вези могу нет. Твоя утони, моя отвечай не хочу.
Заведующий Инским участком Дальлеса рассказывал мне, с каким трудом убедил он гольда-лодочника проводить его по Кукану. Гольд ни за что не хотел ехать. Он страшно боялся. Наконец, опасаясь рассердить русского, он согласился. Однако, едва сев за весла, он стал бормотать что-то по-гольдски, а потом повторил по-русски. Это был разговор с Куканом.
– Слушай, Кукан! – жалобным голосом говорил гольд. – Моя первый раз иди. Моя изюбрь стреляй, сохатый стреляй, – все тебе отдай. Только не надо серди, не надо губи.
Повторив несколько раз свою просьбу не губить его, гольд вздохнул и налег на весла. Плавали целый день, но до места не успели добраться. А когда стало темнеть, гольд наотрез отказался ехать дальше: он боялся. Никакие увещевания не помогали. Бедняга затвердил одно, – что Кукан его дальше не пустит.
– Да ведь ты ж Кукана просил! – убеждал его пассажир.
– Моя днем проси, а вечером моя проси боюсь.
Гольды недаром боятся своих рек. Они менее отважны, чем русские, потому что больше русских научены опытом и знают, что такое Кукан и Урми. Они хорошо знают, как лодки закручиваются в сумасшедших водоворотах и как они разбиваются о крутые пороги. Гольды живут здесь давно, и на дне сумасшедшей речки, которая, в сущности, не речка, а длинный водопад, лежит не одна сотня их родичей.
Отсюда и приехала в хабаровскую школу щупленькая девочка с монгольским лицом. Она приехала учиться.
Я не занимался специальным собиранием материалов о том, что сделала революция с туземцами Севера и Дальнего Востока. Лишь случайно мне попадались встречи в пути.
Я познакомился с удехейцем Гялондзига со стойбища Ого, что на реке Хор.
Я мало знаю об удехейцах. Знаю, что они вымирают, что их осталась на Дальнем Востоке небольшая горсточка. Знаю, что они питаются сырой рыбой и сырым мясом. Самое изысканное блюдо у них – сяйни. Этот деликатес приготовляется так: одна женщина жует ягоды, а другая сырую рыбу или сырое мясо. Хорошенько прожевав свою жвачку, обе сплевывают ее в одну чашку. К жвачке добавляется немного тюленьего жиру. Все это размешивается и подается почетному гостю. Жевать ему уже не нужно – все прожевано. Остается только глотать.
Гялондзига рассказывал мне кое-что об их нравах.
– Бурят наша человек, туземса, – говорил он. – Ему кради не надо. Бурят кради, ему убей надо. Наши два удехе хунхузы пойди – наша люди их убей.
– Ну, а если русский украдет или пойдет к хунхузам? – спросил я. – Его тоже убить надо?
На это у Гялондзиги был особый взгляд.
– Русский не наша человек. Мы русский учить не будем. Мы туземса следи. Казна говори – не надо убей, надо казна давай. А мы давай не хотим. Мы русский давай казна, а наша человек сами убей.
– Почему же так? – настаивал я.
– Потому казна ему убей не хоти, только тюрьма мало-мало сиди.
Удехейцы живут абсолютной коммуной. У них нет никакой личной собственности.
– Наша деньги нет, – говорят они. – Наша все мое-твое.
Все, что стойбище приносит с охоты и рыбной ловли, идет на общую потребу. Естественна и строгость в отношении нарушителей этого простого быта.
Гялондзига говорил мне, что ему доводилось встречаться с тигром, но он не боялся.
– Моя лыжи имей, а тигра лыжи имей могу нет.
Это преимущество позволяет ему без страха гнаться за страшным зверем, пока не убьют.
Мы часто и подолгу беседовали с Гялондзигой. Сквозь его наивные речи на ломаном русском языке я видел человека далеких времен, быть может каменного века. Мне чудилось минутами, что вот если отобрать у него ружье, отобрать нож и срезать медные пуговицы, то он будет как живой остаток дометаллической эпохи.
Но однажды Гялондзига бросил два слова, которые оказались, как фонари: они по-новому осветили жизнь. Мы говорили о болезнях. Конечно, на стойбище лечит шаман, но плохо. Незадолго до революции среди удехейцев появилась трахома. Удехейцы слепли сотнями и умирали в тайге от голода. Тогда-то и вымерло почти все племя, но на это никто не обратил внимания. И еще мы говорили о том, что иногда китайцы-контрабандисты силой или обманом отбирают у удехейцев пушнину. Гялондзига молчал, молчал, а потом сказал:
– Доктор Беленькая хорошо помогает. Ее лодырь нет. Ее много люди люби. Ее хороший бабушка.
Потом он прибавил:
– Так само Алексей.
– Какой Алексей?
– Из милиции. Китайца наша обижай, наша Хабаровск письмо пиши. Алексей приезжай, порядок делай, удехейцу защиту давай.
Никогда не видел я доктора Беленькую, ни милиционера Алексея. Я знаю только, что ехать на стойбище Ого нужно через станцию Бикин. Поезд приходит сюда из Хабаровска ночью. Отсюда надо несколько десятков километров проехать на лошадях, а потом километров триста в долбленом челноке через пороги и водовороты. Вот куда и как ездят доктор Беленькая и милиционер Алексей, новые люди, люди революции, – те, которые прокладывают мост между каменным веком и советской властью.
Надо, чтобы обо всех вехах кто-нибудь написал книгу, потому что это громадно. Это – Революция.