Текст книги "Евреи в тайге"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
3. Утвержденные стандарты
В литературном обиходе довольно давно утвердилось несколько стандартных типов еврея.
Старый еврей. Старый еврей стар. Он носит длинную седую бороду, длинный сюртук, и в глазу у него увеличительное стекло: он часовой мастер.
У него есть дочь – молодая девушка по имени Рахиль. У Рахили черные глаза. Глаза Рахили полны грусти.
У Рахили есть поклонник Соломон с курчавой бородкой. Соломон носит курчавую бородку, и у него два дела в жизни. Во-первых, он занимается идеализмом, он верит, что погромщикам когда-нибудь станет ужасно стыдно. Во-вторых, он поклоняется Рахили с черными глазами и ждет взаимности.
Эти персонажи живут в своем замкнутом мире испокон веку. Как ни странно – работает один лишь старик; он починяет часы, а молодые ничего не делают: их профессия – носить скорбь и питать надежду.
И вот врывается бессовестная вьюга: за девушкой начинает волочиться офицер. Девушка довольно легко позволяет себя обольстить или даже изнасиловать. Когда офицер бросает ее, она ходит с черными глазами, в которых лежит скорбь. Старика убивают погромщики.
Молодой Соломон с курчавой бородкой находит, что все это неправильно от начала до конца. Неправильно, что убили старика, неправильно, что офицер стал волочиться за Рахилью; неправильно, что Рахиль так неосторожно и так легко сделала такую ошибку.
Авторы пользуются этими персонажами с целью возбуждения симпатий к еврейскому народу, к «избранному» народу, к «народу библии», к народу и тому подобное.
Это, конечно, очень мило, но… часовые мастера евреи стали брить бороды еще лет сорок тому назад и патриаршеством не занимаются, как и прочие евреи-ремесленники и труженики. Я на этом очень настаиваю, на этой бороде.
Из многих бородатых евреев, которых я видел и знавал, особенно живо сохранился у меня в памяти один старик, рэб Аврум. Вот у кого была белая борода! Вот у кого был длинный сюртук!
Вот на чьем лице лежала печать благочестия!.. Он был ростовщик. У него был сынишка, младший сынишка, утеха старости. По вечерам рэб Аврум откупал у него ужин за две копейки наличными. Мальчик клал себе под подушку две копейки и засыпал голодный. Во сне он видел себя взрослым ростовщиком. Ночью отец выкрадывал у него из-под подушки две копейки. Утром мальчик подымал плач и крик. Тогда отец, тряся патриархальной бородой, подавал ему к завтраку вчерашний ужин.
Знавал я также одного Соломона с курчавой бородой. Это был подлинный христосик. Говоря о земном, он закатывал глаза кверху, как подкатывают брюки в грязную погоду: боялся лишнего прикосновения. Он говорил тонким тенором, почти фальцетом. Он оказался предателем.
Встречал я и обольщенных Рахилей. Нудные существа! Пока замуж не выйдет, все время носит в глазах мировую скорбь. А уж выйдет замуж, так за купца. Тогда она ест гусиный жир, толстеет и копит деньги.
Внутренняя неверность этих типов проистекает из того, что они – нарочитые, оперные. Сейчас оперные люди отменены, они никому не нужны, а которые сохранились – проходят по списку лишенцев.
Очень жаль только, что и по сей день иные писатели и драматурги развозят эти юдофильские кунсткамеры по издательствам и театрам и даже получают за это признание.
В еврейской массе, в той, которая изнывает в местечках, давно уже нет ни таких Соломонов, ни таких Рахилей, ни таких стариков. Там у людей нет личных драм. Там одна драма – нужда и бесцельность существования.
Я видел недавно в одном маленьком городке на Украине, как живут евреи. Они сидят на завалинках своих домов и молчат. О чем говорить? Все переговорено. Работать нечего.
– Что ж они делают? – спросил я одного местного жителя.
– Они сидят и нуждаются, – ответил он на мой вопрос.
Главным формовщиком психики местечкового еврейства является нужда. Эти люди, покуда они сидят в своих погребальных местечках, деморализуются, разлагаются, теряют и внутреннюю моральную опору и внешний человеческий облик. Это имеет много естественных последствий. Когда мне говорят в колониях, что вот, мол, есть известный процент колонистов никудышных, с которыми никакой каши не сваришь, потому что они вконец деморализованы, я удивляюсь не тому, что они есть, а тому, что их мало. Было бы неудивительно, если бы оказалось, что они все таковы.
На Украине и в Крыму, когда приезжают свежие группы евреев-земледельцев, крестьяне нередко злятся:
– Кому землю дают?! Что они с ней сделают?!
Иные видят в таких замечаниях антисемитизм, юдофобство. Но, право, так ли это? Самый вид типичного еврея из местечка, вид уничтоженного человека, может вселить очень большое недоверие к его будущей работе в поле. Нужна была сумасшедшая смелость революции, чтобы бросить евреев на полевые работы.
Но смелый опыт оправдывается! В тяжелом труде земледельца местечковые выходцы находят внутреннюю опору. Среди них формируются и совершенно новые люди – не оперные, а земные; с глазами, в которых не ложная мировая скорбь, а твердая человеческая требовательность в борьбе за существование.
Известный Тасилев
В станице Лазаревой ко мне подошел на улице пожилой еврей со сморщенным и искривленным лицом. Он был без штанов – в одних исподних и в калошах на босу ногу. На плечи было накинуто старое, рваное дамское полупальто из толстого драпа с необыкновенно длинными рукавами и с буфами, – как носили лет 35 тому назад.
Человек этот был грязен и заспан. У него был отталкивающий вид, – тот самый отталкивающий вид, какой придает человеку привычная нищета. Шмыгая носом и беспрестанно почесываясь, он начал:
– Ну?.. Что теперь будет? Вот это называется справедливость? Что он теперь уехал, а я теперь остался вот так вот и сам один должен…
Он не успел досказать, кто уехал и что он должен: кто-то толкнул его, и он стушевался. Но и без его рассказа, по одному виду и тону я без труда догадывался, в чем дело: их было, вероятно двое таких богатырей-работничков, они сбились в компанейство, затеяли совместное ковыряние в носу, назвали это колхозом, получили под это от доверчивой администрации кредит, а теперь один уехал, а второй чувствует себя обездоленным.
– Вы знаете, кто это? Это же известный Тасилев! Вы не слыхали за Тасилева? Это же такой нахал, такой лодырь, такой я не знаю что…
В здешних местах часто случается, что кони, гуляя без присмотра, к тому же преследуемые гнусом, уходят, куда смотрят глаза. Бывает это и у евреев и у казаков. Хозяин тогда снаряжает погоню и находит пропажу нередко и за сорок-пятьдесят километров. Украсть коня здесь никто не может: казаки безупречно честны. Казак поймает приблудного коня и сам станет разыскивать хозяина.
Никто из евреев не гордится тем, что энергично разыскивал свою пропавшую лошадь. А энергия нужна не маленькая: искать надо в тайге и за болотами. Дело это не совсем привычно для еврейского переселенца. Но никто не хвастает.
А имя Тасилева знают все: у Тасилева ушел конь, и он недостаточно энергично его разыскивал.
Я слышал о Тасилеве так часто, что заинтересовался им. Я не мог, впрочем, добиться, чем он был до революции. Кажется, он музыкант, – значит он в местечке играл на свадьбах на контрабасе. Это еще не богатая карьера, но и она закрылась. Уже много лет как молодые люди даже в местечке стали жениться без контрабаса. Значит, последняя карьера Тасилева – нищета. У него восемь душ маленьких детей. Если бы кто-нибудь усомнился в том, что Тасилев еврей, эта тяжелая многосемейность – вернейшая примета. Сам он – рыхлая развалина, вместилище нищеты, болезней и горя. Что тут, по совести, необыкновенного, что он не так уж проворен в тайге и боится заходить далеко в поисках пропавшей лошади?
Но в погоне за новой жизнью его товарищи-евреи в тайге, как бы в лихорадке, поспешно и торопливо отряхают с ног местечковый прах. Вчера еще они все были такие герои, как Тасилев, по сегодня у них складываются новые понятия.
Все возмущены Тасилевым, все находят, что такие Тасилевы, которые не лезут в тайгу разыскивать сбежавшего коня, «только должны харкать кровью» и «их только должны кушать черви».
– Такой нахал, такой лодырь, такой я не знаю что…
Бася
Рядом с сараем, в котором топится кухонная печь, висит на столбах жидкий досчатый навес, более похожий на козырек, а под ним, на тумбах, длинная доска, на которой едят. Это – общественная столовая.
Я приехал в сырое осеннее утро. Всю ночь сеял мелкий дождь; дорога, всегда тяжелая, разбухла и размокла, – передвигаться по ней было особенно трудно. Мы промокли, продрогли и промочили ноги и выбились из сил. Мы ввалились в кухню и стали требовать еды. Еды не было никакой. Глухая старуха-кухарка не хотела разговаривать с нами. Была еще еврейка помоложе, судомойка. Но она тоже отвечала хмуро:
– Нечего кушать! Зачем вы сюда приехали, когда здесь ничего нет? Надо такую столовую и совсем закрыть. Еще общественная! Чтоб им такая жизнь была, как эта столовая!..
Это была еврейка из местечка. В стране Биробиджан отсутствие в столовой продуктов наводило ее на мрачные мысли.
– Прямо я даже не знаю, – ворчала она, – что это за столовая такая! Приходят люди, и нечего дать им кушать. Хоробу я могу вам дать! – предложила она в заключение.
Мы были разбиты с дороги, очень хотелось есть. Трактористы, которые были со мной, стали ругаться.
– Что это за такое? – кричал один из них, низкорослый, приземистый малый со злым лицом. – Тут работаешь, как каторжный, а они жрать ничего не приготовили!
Он стукнул кулаком по столу.
– Моментально жрать!..
Но судомойка была невозмутима.
– На маму свою будете кричать, – не повышая голоса, отвечала она. – А я вам не обязана выслушивать, что вы работали, как каторжные. Я сама тоже работаю, как каторжная.
Она отодвинула посуду и, подбоченившись, стала кричать:
– С самого рассвета мы гоняем по деревне, ищем подводу, и нет подводы.
Она, повидимому, собралась долго кричать, но ее перебил наш спутник, переселенец, сухощавый еврей со смешливыми глазами:
– Сердце мое! – сказал он необыкновенно ласково. – Птичка моя! Зачем вам подвода? Когда вы сдохнете, мы вас потащим на руках.
Разговор обещал затянуться. Появилась какая-то небольшого роста еврейка – чернявая, черноглазая и быстрая.
– Что тут за шум? – спросила она.
– Вот хозяйка! Хозяйка! – раздалось со всех сторон. – Бася! Давай кушать! Жрать давай, Баська!
Бася взглянула на неожиданных столовников очень спокойно.
– Какие черти носят вас так рано?
– Жрать давай, Баська! Жра-ать! – гудели наши.
Бася вошла в кухню, заглянула в котлы и сказала, обращаясь к старшему трактористу:
– Вы сами и ваши все трактористы – вы одна компания лодырей. Сколько я прошу, чтобы вы привезли нашу картошку, которую мы купили в соседней деревне, так это, как горох об стенку. Вы туда ездите на тракторе каждый день и возите грузы, и возите пассажиров, и возите мои болячки на вашу голову, – чего вы только не возите, а эту картошку, что каждый человек должен кушать, так некому привезти! А потом вы пристаете к нам – «жрать, жрать»!
Обращаясь к судомойке, она прибавила:
– Дай им нашу картошку и дай им сухари и чеснок, и пусть они кушают.
Судомойка даже подскочила:
– Ка-ак? Нашу картошку? Что значит – нашу картошку? Их пять человек! А мы что будем кушать?
Глухая старуха тоже вмешалась. Оказывается, она не так уж глуха: что не надо, она слышит.
– Что? – заворчала она. – Свое отдать этим чертям?
– Сейчас привезут картошку, через полчаса или через час. Я нашла подводу, – ответила Бася и прибавила, не повышая голоса, но повелительно – Отдайте им нашу порцию, потому что они о дороги. Мы позавтракаем позже.
Через минуту судомойка сердито швыряла нам сухари, чеснок, лук и тарелки с дымящейся картошкой.
Сухари шумно трещали у нас под зубами, чеснок наполнял рот жаром, картошка обжигала горло, но ноги не отходили, – ногам было холодно.
Дождь продолжался. Небо висело низко и заливало нашу еду. Козырек навеса давно промок, в громадные щели между досками дождь стекал к нам на стол.
Бася стояла, прислонившись к дверям. У нее были закатаны рукава, – она помогала судомойке. Время от времени она посматривала на дорогу. Но сопка заслоняла вид. Бася влезала на сложенные неподалеку бревна и напряженно смотрела вдаль. Картошки все не везли.
– Опять будет неприятность. Страсть, как не любят у нас рабочие, когда нечего кушать…
Нетерпение гнало ее к бревнам поминутно. Когда она возвращалась оттуда, ее высокие сапоги бывали измазаны грязью до самых колен.
Бася приехала в Биробиджан с первой партией колонистов. Она видела ужасы 1928 года.
– В прошлом году– о-го! Что тут было в прошлом году! Вы видите этот дождь и эту грязь? Так это – Париж против прошлого года!
В прошлом году она и вся их компания работали в тайге, в самой тайге, где гнус пил их кровь, прямо, как лошадь пьет воду из речки, – чтоб вы знали. Жить у них негде было, – палатки промокли, и есть нечего было, потому что они были отрезаны.
Вообще, долго рассказывать, потому что это чистый анекдот, что его надо написать в книге, ей-богу.
Да, я уже слыхал этот трагический анекдот.
– Что ж вы теперь делаете?
– Что мы делаем? – переспросила она с певучим местечковым акцентом. – Мы живем. А если мучаемся, так что? Мы же строим социализм.
Мне показалось, что я ослышался. «Строим социализм»? Это, конечно, так. Но я привык встречать эти слова в передовых статьях, в докладах о текущем моменте и т. п. Но Бася? Она сказала это таким тоном, каким говорят о совершенно очевидных вещах.
Обстановка делала эти слова неожиданными, и это лишило меня простого и ясного тона. Я задал Басе неуклюжий интервьюерский вопрос:
– Что это значит по-вашему, – строить социализм?
Бася ответила не сразу. Она была занята делом: она снова вскочила на бревна, приложила руку к глазам и, наклоняясь то вправо, то влево, стала снова и снова всматриваться вдаль.
– Кажется, едут! – радостно воскликнула она. – Везут! Картошку везут!
У нее все лицо засветилось. Спрыгивая с бревен, она как бы снова заметила меня и вспомнила о нашей беседе:
– Что значит социализм? Вот мы построим дом и проложим доски или камни, чтоб был тротуар ходить на работу, и наладим, чтобы картошка была в запасе, и чтобы с крыши не текло прямо в тарелки.
Она юркнула в кухню.
– Ента! – кричала она старухе. – Везут! Вот он едет!
Я считал наш разговор неоконченным.
– Что ж дальше? – спросил я, когда она вновь показалась в дверях.
– Зачем дальше? – рассеянно ответила Бася. – Когда будет где жить и можно будет ходить по-людски на работу и будет что кушать, так это уже начинается социализм. А вы что думаете?
Бася – простая, малограмотная женщина. У ней грубые руки, она носит высокие болотные сапоги и не думает ни вещать, ни изрекать истин. Над ней низко висит серое небо, воет ветер, кругом нее грязь, тайга и пустыня. Но вот она вложила свою маленькую жизнь в великий смысл эпохи. Или, быть может, иначе. Быть может, в словах, которые ей подсказала эпоха, она нутром почувствовала основу, могущую заполнить ее жизнь.
Пока перетаскивали в кухню мешки картошки, пришли, тяжело передвигаясь по грязи, какие-то казаки. Они тоже подсели к нам. Еда у них была своя, – они только потребовали чаю.
Грязь заливала улицу. Она стояла глубокой лужей вокруг нас и у нас под ногами.
Откуда-то явился китаец в ватном халате и в меховой шапке. Через плечо у него висела сума. Я принял его за нищего, но он оказался фокусником. Он подошел к нам, извлек из сумы тарелки и стал жонглировать. Он стоял в грязи по щиколотку и с равнодушным лицом подбрасывал и ловил свои тарелки.
Шел дождь.
– Фокусный народ китаезы, – заметил, скучая, один из казаков. – Темный народ, а смотри, как тарелкой работает. Чисто потеха…
Китаец упрятал тарелки и стал жонглировать ножами.
– А у нас, – сказал другой казак, обращаясь ко мне, – в Благовещенску, – еще за царя, – обойщик был… Так до чего акробат был… Прямо, верите, шестидюймовый гвоздь в нос загонял и ничего…
– Ничего и есть, – заметил первый казак. – Потому гвоздь ему в череп заходит, и крышка: что ему сделается?
– Да, разные люди бывают, – помолчав, согласился второй казак.
Китаец успел упрятать ножи и извлек из сумки три шарика. Он ловко катал их вдоль руки, на лбу и на носу.
Дождь продолжал итти. Где-то ухнула пушка, и тяжело застонала земля.
– Эй ты, ходя! – воскликнул один из казаков. – Чему ж ты не идешь сражаться? А?
Китаец ничего не ответил. Он глубоко ушел в грязь обеими ногами, от дождя совершенно размок его халат, меховая шапка стала похожа на мокрую крысу. Лицо его было мокро, но хранило неподвижное и равнодушное выражение. Из-за тайги задул порывистый ветер. Пушка стала толкать воздух все чаще и чаще. Стон поднялся над болотом. На Амуре начинался бой. Это наши войска брали Лахасусу.
– Слышишь, ходя? Слышишь, как пушка-то играет? Ровно по морде бьет. Рраз, рраз! Аж гудит. А ты, ходя, почему воевать не идешь? Не хотишь? Небось, так-то оно ловчей – шарики на носу крутить? Ну, а ежели мы тебя в плен возьмем? А? Или убьем ежели? А?
Впрочем, казак был незлобив. Он прибавил:
– Ну, ну, крути, ладно! Все одно: и мы чай китайский пьем.
Кругом была тоска и безнадежность. Вой пушки смешался с воем ветра. Какие громадные усилия нужны, чтобы оплодотворить эту землю! Какие несметные горы того неоценимого капитала, который называется человеческой волей!..
Небо висело совсем, совсем низко. Оно было густое и серое, как пушечный дым. Шел дождь, и под ногами была грязь; сколько видно вокруг, была грязь.
Бася строит социализм!..
Председатель
Я хочу привести дословно и без сокращений историю, которую мне рассказали во время одной из поездок на тракторе из Тихонькой на опытное поле. Рассказ показался мне тогда преувеличенным. Я думал, что Авраам Розенблат (он так и именовал себя через два «а» – Авраам), долговязый, неуклюжий еврей в брезентовом балахоне и кожаной фуражке, фантазирует и нарочито сгущает краски, зная, что говорит «для печати». В своем блокноте я окружил его рассказ целым роем вопросительных знаков. Каюсь, я даже предполагал обработать этот рассказ в виде повести о некоем брехуне на тракторе. Однако впоследствии, проверяя подробности, я приходил к необходимости зачеркивать вопросительные знаки один за другим. Беглая запись, сделанная в тайге на привале, оказалась безыскусственным куском правды.
– Видите этого молодого человека вон на той телеге? – начал Авраам Розенблат. – Видите, – ноги свесил, и козырек у него на ухе, как у запаренного? Видите? Так он из прошлогодних, из первых, которые прибыли в самом начале, с первым эшелоном.
Молодой человек, о котором шла речь, был мне немного знаком: это председатель. Нето председатель сельсовета, нето кредитки, нето правления какого-то колхоза. Знаю, что зовут его председателем. Познакомились мы за бритьем. Я брился и порезался, он взял у меня бритву из рук и мастерски меня побрил. Я подумал, что он профессиональный парикмахер. Оказалось, по профессии он педагог и окончил высшее учебное заведение и еще в прошлом году был преподавателем в еврейской семилетке где-то в Полесье, близ Гомеля. Его захватила волна энтузиазма, поднявшаяся вокруг биробиджанской идеи, и он уехал на Дальний Восток.
Четырнадцать таких молодых людей и девиц, еврейских учителей из Гомеля подали заявления об увольнении со службы по случаю переезда в Биробиджан.
– Чистые сумасшедшие! Имели такой заработок и бросили все и поехали! Куда они поехали? В тайгу они поехали.
– Они приехали в мае, в конце мая, и стали блукать по Биробиджану, как те слепые котята. Как вы не знаете здесь ни пути, ни дороги, так мы тогда не знали, и никто не знал. А беспорядок бы-ыл!..
Розенблат откинул голову, как человек, который хочет взять очень высокую ноту. Сказать о беспорядке простым тоном ему казалось недостаточным. Видимо, и беспорядок был не из простых.
Одним словом, никто ничего не знал, и конец! Ни переселенцы, ни начальники. Но вот привезли из Сибири коней и распределили тех коней, и стали переселенцы не абы как-нибудь, а уже с конями. Уже можно податься куда-нибудь на работу, искать что-нибудь делать. Ихняя компания – эта молодежь, эти учителя, значит, – получили землю на Озерном участке. Действительно, что участок очень красивый и приятный. Я это знаю, потому что я сам там был и видел. Ну, так они прибыли, поставили палатку и привязали коней и стали рубать лес, чтобы, значит, строить дом. И вдруг дождь как ни вдарил, так он шел и шел, и шел день, и еще день, и еще… Это началось знаменитое наводнение 1928 года! У их в палатке все поплыло. Они отошли подальше, где местность выше. Но вода поднимается и поднимается, и палатка снова плывет. Они уже хотят уходить назад, но невозможно: до дороги всего три верствы, но эти три верствы труднее, чем других двадцать, бо тут низина и ее затопило и вода такая, что кони тонут. Прямо, я вам говорю, они хорошо попались, эти учителя! Сидят, как на острове, а вода все ближе и ближе, а податься некуда, и удрать невозможно, и помочь никто не может, бо это далеко в тайге и никто за их даже и не знал, что они есть на свете. А тут гнус начал душить – комары и мошка! Но как душить? Как разбойник! Вы можете себе представить, что они были несчастные! Один говорит: давай будем палить что-нибудь, чтобы хоть был дым. Комары боятся дыма. Так палить нечего: до лесу близко, но затопило так, что никак нельзя пробраться. Стали жечь книги. Они же все учителя, так пришлось палить книги. Теперь вы понимаете, как им дошло до самой печонки, если они пошли на такое дело? Вы знаете, что для учителя книги? Но вы не знаете, что такое гнус в тайге!..
– Ну, стали палить книги, спалили книги. А кушать? Кушать нечего! Кушать – лихорадку! Так нашелся из них один и пустился вплавь до деревни и притащил хлеба и овса. Вода такая была, что человек едет на лошади, а лошадь тонет, и человек должен прямо не знаю как, на голове должен был той человек хлеб переправить и овес! Это была веселая жизнь!
– И вот ихний один товарищ заболел. Лежит человек, жар у него, и уже не знает, что он говорит, и глаза у него перевернулись, и он начал бредить. А тут вода прибывает, и под ним уже подняло постель. Ну, что тут делать? Оседлали они коня, положили того парня на коня и привязали, бо он был без памяти, и села на того коня одна ихняя учителька верхом, – ну, прямо девчонка, и повезла. На божью волю! Вывезет, так вывезет, а нет, так оба-два вместе утопятся. И таки привезла она его на Амур, в Михайло-Семеновское, в больницу. Туда было верствов с тридцать. Ой, если бы видели! Я стоял как раз на дороге и вижу, что кто-то чудной верхом едет. Смотрю – это она, Лиза, та учителька, везет больного. У меня аж сердце захопило! Сама она высохла, почернела, глаза горят в ней, как на сумасшедшей, волосы распущены, и она едет и держит на руках этого больного, а он был похож на покойника! И тут грязь, и дороги нет, и гнус душит, и дождь идет. Ай-ай-ай!
Наступила пауза. Гудел ветер из тайги. Я ждал, покуда Розенблат заговорит сам.
– Положим, им приказали оттедова вертаться! – сказал он через несколько минут.
– Кто?
– Партия приказала! Они бы там все передохли!
– Что ж было дальше? – спросил я.
– Дальше? Дальше было пятнадцатое июля.
– Это что значит?
Он перевел дух.
– Пятнадцатое июля – вот я, Авраам Розенблат, я вам говорю, что и через сто лет мы тоже будем помнить этот день. Пятнадцатого июля у одного колониста пала лошадь, то есть подох у него конь, и это всем не понравилось, как той конь подох. Позвали казацкого фершала, и той фершал сказал: «Будьте здоровы, евреи, что конь здох от симбирской язвы!» И как он сказал это, так он поднял большой гвалт: велел того коня спалить и хозяев взять в калартин, и чтоб все боялись и ждали, и кончено. И что же вы думаете? Стали дохнуть кони! Со всех колоний приходило одно известие: дохнут кони! По пятнадцать голов в день – верите? – дохли кони. За семнадцать дней мы все остались без одного коня, бо всего было около трехсот голов и все передохли, как одна копейка. Вся надея была на коней, что на конях можно будет начать работать в поле или куда-нибудь податься на заработки, и вот мы снова остались пешие, как камень в поле. Ой, было горе! Ой, горе! Ой, горе!
У него замутились глаза, он отвернулся и замолчал.
– Мы еще дома, в местечке, дошли до края, что называется, до последнего края. И вот мы сели и поехали в Биробиджан и ехали месяц. И вот мы приехали и находим беспорядок, как в сумасшедшем доме, и находим гнус и дождь, дождь и гнус. И потом оказывается на закуску, что тут эпидемия и кони все передохли. Плакали люди! Старые люди плакали, когда сваливали тех коней и обливали их керосином и палили, и они горели, и вся надея наша горела, и гнус душил нас, и шел дождь!
– Но это тоже еще не конец. Вот приходит известие из двух казацких деревень, где живут евреи, что начали умирать уже люди, и что паника, и колонисты разбегаются. А как же?! И вот тут мы увидели, что это за парень, этот председатель. Он взял и пошел пешком в эти деревни. Туда пятнадцать верст, а он идет пешком, бо своего коня он уже, слава богу, спалил, а у самого у него дизентерия, то есть он болен и имеет температуру, что ему вовсе надо лежать в больнице. Но он идет проводить собрание. Ну, вот! Что тут рассказывать? Приходит он туда, а там тоже палят коней, и люди плачут, и кругом неприятность и идет дождь, и гнус такой, что можно сойти с ума, и люди помирают, а кто еще живые, в одну душу кричат, что хотят домой! Так он берет, этот председатель, и собирает собрание и зовет старых казаков, чтобы казаки действительно сказали, какая здесь бывает жизнь. Ну, казаки по совести сказали, что местность здесь очень замечательная и всегда здесь хорошо, но раз в двадцать лет здесь бывают сильные дожди, и за это обижаться не надо, а надо переждать. Так говорили казаки. А потом он сам вышел и стал держать речь. Хотя все видели, что он больной и падает с ног, но между прочим колонисты решили остаться…
Здесь рассказ Авраама Розенблата оборвался: у прицепленной к трактору телеги, на которой мы сидели, поломалась боковая перекладина. Это произошло неожиданно и едва не окончилось бедой: нам с Розенблатом повезло, мы сидели справа, но сидевшие на левой перекладине попадали, и их едва не задавила скатившаяся с телеги громадная бочка керосину. Пришлось рубить дерево и заменять поломанную боковину. Через часок мы двинулись дальше, и я попросил продолжать рассказ. Розенблат тяжело дышал: он только что тащил на себе срубленное дерево.
– Ну, что я вам еще скажу? – начал он через несколько минут. – Евреи, значит, решили остаться, и он вернулся. Но между прочим эта дизентерия не шуточки. Все начали болеть дизентерией! Может, мы мало горя имели, так на тебе еще эпидемию! Вы видели на опытном поле коровник? Так там стали класть больных. На койках и между койками и под койками лежали больные. И в каждом доме был больной. А как же? Эпидемия, так эпидемия! Прибегли люди из Дежневки и говорят, что там поголовно дизентерия, людей приносят с сенокоса на носилках, бо у их судороги. Кричат люди: «Куда нас завели? Что это за край за такой?» И что вы думаете? Опять он поднялся, этот самый председатель, и поехал в Дежнево и собрал там всех партейных и комсомольцев, и они постановили, что это фронт, огонь, тяжелая минута, и когда дизентерия, так нельзя дезинтировать и надо оставаться. И я вам скажу, что если бы не они, так тут бы ни одного человека не осталось! Когда люди видели, что тут трудность большая и кони горят десятками, так многие прямо падали в обморок. Но этот молодняк, эти учителя, что на них смотреть не на что, бо они все мальчишки, – так они показали пример! Вполне можно сказать, что они показали большой пример!..
Молодой человек, о котором была рассказана эта история, сидел на соседней телеге, попрежнему свесив ноги и попыхивая козьей ножкой. Это был на вид обыкновенный еврейский молодой человек– худой, немного сутулый, с большим некрасивым ртом, с грустными глазами. Он нисколько не был похож на свою историю: вид его можно было скорее назвать невзрачным.
– Вы его попросите, – продолжал Розенблат, – нехай он вам расскажет, как он ходил в Михайло-Семеновское, в рик, когда надо было справлять воинские документы для трактористов. Это было самое в потоп. Идет он в Михайло-Семеновское пешком, – шестьдесят пять верствов. Приходит вечерком в Михайло-Семеновское, а там за три верствы от села начинается разлив, вода такая, прямо как в море. А лодки, конечно, нету и никого нету. Начинает он звать – никто не откликается. Начинает стрелять из леворверта, – опять никто не слышит. А комар душит, и укрыться негде. А сам он еще от болезни не поправился и слабый, и кушать же нечего, и вдруг выходит, что шестьдесят пять километров он сделал задаром Тут, знаете, он сам признавался, что сел на могилку, – там кладбище, – и таки заплакал. Дошло человеку до печонки! И что вы думаете – пришлось ему вертаться опять так само пешком. Он за трое суток сделал сто тридцать километров. Пара коней этого не сделает. Но зато как пришел он, так упал: ноги опухли, лицо и руки опухли. Совсем из сил выбился, потому что он же не казак какой-нибудь! Что он такое? Он не больше, как учитель! Так он таки схватил воспаление легких, и мы уже думали, что ему конец приходит. Но нет, все-таки вытянул. Человек ничего себе, подходящий!
Мне захотелось ближе познакомиться с председателем. На остановке, не зная с чего начать разговор, я намекнул ему на историю его приключений, которые были мне только что рассказаны.
– Вам здесь было изрядно тяжело, я слыхал! Много пришлось пережить.
Он конфузливо улыбнулся и сказал, пожимая плечами:
– Пришлось немного работать не по специальности, но это ничего. В этом году мы ведь уже открываем школу!