Текст книги "Иностранный легион"
Автор книги: Виктор Финк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Он прав, этот фриц, – согласился Пузырь. – Если бы не артишоки, здесь была бы сладкая жизнь, потому что начальство сюда редко заглядывает.
Мало-помалу все мы – и гарнизон поста № 6, и немец – стали как будто забывать, кто мы, где находимся, при каких обстоятельствах. Война еще была жива, и ее бешенство еще не утихло, но, поговорив этак несколько минут, обе стороны почувствовали, что взаимной вражды у них нет. Каждый видел в противнике только подобного самому себе страдальца, который трудится над непонятным делом. Был 1917 год. Как ни было велико расстояние и как ни ревел над всей Европой ветер безумия, все же раскаты русской грозы доходили и до нас. Правда, на Западном фронте солдатская злоба еще была темна, она еще не знала своей дороги. Но вековое свое место она покинула: солдат уже больше никак не мог обходиться без ясного понимания истинных причин и целей войны. А так как именно об этом он не знал ни слова правды, то он переставал злобиться против солдата неприятельской стороны.
Мы сидели с немцем и, неторопливо покуривая, говорили о своем, солдатском: много ли соломы выдают на подстилку, хорошо ли кормят. Ответы немца не вызывали зависти. Он расспрашивал нас, но и у него глаза не разгорались от наших ответов.
Потом мы стали расспрашивать друг друга, что за люди начальники, и немец весьма добродушно рассказал, что недавно, когда их полк стоял у форта Бримон, они сами убили своего ротного командира.
– Шальная пуля, – сказал немец, широко улыбаясь, и поправился: – Так называемая шальная пуля. На капитане шинель оказалась обожженной. Это была странная пулька. Ее выпустили в упор, приставив винтовку к груди.
Гарнизон поста принял это сообщение с интересом, и когда немец спросил, бывали ли подобные случаи во французской армии, мы с Лум-Лумом незаметно переглянулись, и я рассказал, что у нас командиру роты кто-то – неизвестно кто – всунул пулю в затылок и рота вздохнула, осиротев.
Все наши весело смеялись, немец тоже смеялся. Одни мы с Лум-Лумом сохраняли серьезность. Я даже сказал, что нашего капитана не сразу удалось ухлопать, один солдат пытался, но у него не вышло, и он сошел с ума.
Этот трагический случай не представлял ничего нового для нашего гостя и только послужил поводом для продолжения беседы, которая все больше нас сближала.
– У нас тоже сходили с ума, – сказал немец. – Между прочим, один снайпер.
– Пусть будут прокляты снайперы, – заметил Антонелли, когда я перевел эти слова немца.
Немец не возражал. Верно, что, покуда мы стояли под фортом Бримон, снайперы были страшилищем обеих сторон. Траншеи, наши и немецкие, вились рядом, двумя бороздами. Кое-где они отходили одна от другой шагов на сто, кое-где между ними оставалось расстояние не шире городской улицы, кое-где оно было узко, как коридор в жилом доме. Поэтому нельзя было ни на секунду заглянуть в бойницу: все было пристреляно, тотчас раздавался выстрел. Наши получали пули в глаза, в лоб, в нос, в рот. Человек только подходил к глазку и падал через мгновение.
Война удрала с поверхности земли. Она зарылась в ямы и доверила свои дела снайперам.
Небо в Шампани голубое. Дни стояли тогда ясные, вино было дешево. И мы и немцы считали участок под Бримоном тихим. Прыгали кузнечики в маке. Но вместе с кузнечиками прыгала смерть. Ее выпускали снайперы.
– Да, – мечтательно и завистливо сказал немец, – у нас выгодно быть снайпером. У нас за двенадцать убитых французов снайпер получает двухнедельный отпуск.
Далее последовал рассказ о некоем снайпере по фамилии Циглер, который успел уложить восемь французов и мечтал об отпуске.
– Мы все, весь батальон, – говорил немец, – с волнением следили за своими двадцатью снайперами: кто раньше заслужит отпуск? И вот ефрейтор Циглер сваливает своего девятого француза. Вся седьмая рота гордится им. Имейте в виду, – подчеркнул немец, – тут дело без обмана: за стрельбой снайпера наблюдают в телескоп один офицер и один капрал. Тут дело без обмана. Циглер вбивает в приклад своей винтовки девятый гвоздь. И потом десятый и одиннадцатый сразу, в один день… Азарт разгорается. Наш Циглер идет впереди остальных на трех убитых.
Немец прервал свой рассказ. Он тяжело дышал, – видимо, воспоминания взволновали его. Наконец мы услышали продолжение:
– Наступило утро его двенадцатого выстрела. Уже светало. Вдруг прибегает кто-то и говорит, что на поверхности есть французы.
– Должно быть, укрепляли проволочные заграждения, – буркнул Макарона.
– Вот кто-то и задержался, – сказал немец. – Циглер мгновенно занял свое место позади стального щитка, А мы все бросились к брустверу. И вот мы видим, – шагах в ста, а то и меньше, трое ваших. Но двое быстро спустились в окоп, а третий вытащил из кармана конверт, раскрыл его, развернул лист белой бумаги, сел на землю, свесив ноги в траншею, и приступил к чтению. Человек совершенно забыл, где находится. Он сидел неподвижно. Мы были возбуждены, все до одного, весь взвод. Человек не знал, что его расстреливают. Подумайте, какая картина! Человек не знал, что в эту минуту он участвует в соревновании двадцати снайперов. Мы все хотели, чтобы победителем вышел наш Циглер.
Тут немец спохватился.
– Вы, господа, не обижайтесь, что я так говорю, – сказал он. – Быть может, это был парень даже из вашего взвода. Но ведь мы все здесь затем и сидим, чтобы убивать друг друга. И мы и вы. Правда? Так что обижаться не надо…
– Пусть говорит! – сказали все наши, и когда я перевел эти слова немцу, он успокоился и продолжал:
– Тем более что Циглер-то ведь стрелял без всякой злобы, Просто у них было соревнование, у снайперов, – кто первым получит отпуск.
– Ладно, пусть говорит, – сказал Лум-Лум. Он сидел мрачный.
– Короче, тот француз свалился, как мешок картошки, – продолжал немец. – Капрал тут же вколотил Циглеру в приклад заветный двенадцатый гвоздик! Готово, две недели отпуска! Мы все провожали Циглера до землянки ротного командира. У капитана Циглер должен был получить бумагу – и без задержки, прямо на железную дорогу и домой, в Тюрингию. Он был из Тюрингии. А мы все тем временем сидим и быстро пишем письма домой, чтобы нагрузить Циглера. Проходит минуты три-четыре, и вдруг мы слышим – в капитанской землянке кто-то отчаянно кричит, будто его режут, кто-то бьет посуду, падают какие-то тяжелые предметы, кто-то зовет на помощь. Вбегаем – Циглер лежит на земле, денщик и вестовой вяжут его по рукам и по ногам, а писарь нажимает коленом на грудь и запихивает ему в рот тряпку. А тот барахтается и орет, и изо рта у него бьет пена. А капитан сидит в углу, и у него все рыло в крови. В чем тут дело? А в том дело, что Циглер как вошел к капитану, так сразу стал размахивать своей меткой винтовкой. И перебил все, что попало под руку, – лампу, посуду, стол, койку и даже два раза хватил по башке господина капитана. Просто парень сошел с ума – и больше ничего!
Гарнизон поста № 6 не был слишком взволнован рассказом немца. Ни судьба снайпера, ни тем более здоровье немецкого капитана не заинтересовали нас. Все же беседа оказалась полезна: мы лишний раз убедились, что и у неприятеля жизнь не такая, чтобы нам было чему завидовать, – и это сближало нас с неприятелем. Кроме того, сам этот фриц был простодушный малый, с честным лицом, и говорил он с нами доверчиво, и это тоже располагало. С понятием «неприятель» происходило то же, что с проколотой шиной: выходил воздух, менялась форма, пропадала упругость, ехать дальше нельзя было.
Наконец немец перешел к тому, что он назвал деловой целью своего прихода.
Он сообщил, что у них ночью затопило отхожее место и они хотели бы построить новое, на песчаном участке. Но участок не защищен. Так вот, им надо знать, будем ли мы стрелять в них, когда они будут ходить оправляться в открытом месте, или нет.
Дипломатическая конференция разобрала вопросы быстро. Я перевел немцу от имени поста вербальную ноту в трех пунктах. Пункт первый: принимая во внимание, что покойники очень докучают, а с наступлением летней жары будут докучать еще больше; что командование их не засыпает, потому что ни одна сторона не хочет первой просить согласия у другой, то есть по соображениям офицерским, а также потому, что рвы, забитые покойниками, являются естественным препятствием между сторонами, что опять-таки нужно только офицерам, – мы, обе договаривающиеся стороны, решаем заваливать рвы по ночам, совместно и без ведома начальников. Пункт второй: отхожее пускай строят. Мы стрелять не будем. Со своей стороны они обязуются не стрелять в нас, когда мы будем греться на солнце. Пункт третий: об артиллеристах. При выходе в тыл обе стороны бьют артиллеристов по морде, потому что все артиллеристы сволочи, а пехота к пехоте вражды не питает.
Немец уже собирался уходить, когда Макарона сказал:
– Спроси-ка его, Самовар, что у них говорят – кто виноват в этой войне?
– Спроси, спроси! – поддержал Лум-Лум.
– Богатые виноваты, они на войнах наживаются, – ответил Пузырь вместо немца.
– Нет! – сказал немец. – Нет. Не они больше всех виноваты. Есть другие.
– Кто же? – спросил Пузырь. – Говори: кто? Пусть скажет, кто! Требуй у него, Самовар, пусть скажет, кто виноват.
Немец не заставил меня повторить вопрос.
– Бараны виноваты! – выпалил он. – Не понимаете? Мы, мы сами виноваты. Пока есть такие дурачки, как мы и как вы, которые на них работают, гнут спину перед ними, да еще и воюют за них, – почему же им не пользоваться, не жиреть, не богатеть, не затевать войны и не наживаться? Почему им отказываться? Это нам надо отказаться…
В посту все стояли раскрыв рты. Никто не мог сказать ни слова. А немец вытащил из кармана часы, взглянул на них, сказал, что ему надо торопиться, потому что может прийти капитан, и стал выбираться на поверхность.
– Ну, ребята, одеваться! – скомандовал Лум-Лум.
Мы одевались поспешно: когда фриц расскажет у себя, что пост не защищен, люди сидят голые и оружие у них не в порядке, кого-нибудь может потянуть на геройский подвиг, и тогда нас переколют, как крыс.
Но тревога наша оказалась напрасной, фрицы не напали.
– Честные ребята! – сказал Пузырь. – Люблю таких. С такими можно жить.
Вскоре немцы вышли с лопатами на песчаный участок, вырыли яму и обновили ее. Мы не стреляли. Уходя, немцы приветливо кричали нам что-то и махали бескозырками.
– В общем, он такая же несчастная задница, как мы, этот неприятель! – с грустью сказал Лум-Лум.
А Пузырь прибавил:
– Фрицы тоже хотят домой, поискать блох у своих баб…
5
У Зюльмы с утра пили вино: грузины из четвертой роты справляли девятнадцатые поминки. Грузины пришли в роту сплоченной группой в двадцать два человека. Восемнадцать поминок они справили на разных концах фронта, от моря до Эльзаса. Девятнадцатые – по Луарсабу Ниношвили, который был убит снарядом накануне, – справляли сейчас.
Народу было много. Три последних грузина созвали всех, кого могли.
Шалва Гамсакурдия ходил как пьяный и молчал: Луарсаб был его лучший друг.
Эгнатэ Чубабрия, прозванный писарями Абракадаброй, пел заунывную песню. Вано Цховребашвили аккомпанировал ему на барабане. Это был старый английский барабан. Вано сорвал с него верхний обод, и получилось грузинское доли. Вано бил по барабану тремя пальцами правой руки и мотал головой в такт рыдающей мелодии Эгнатэ. У обоих вытянулись лица и закатывались глаза.
Луарсаб был высокий и стройный,
Он любил свою мать.
Девы любили Луарсаба.
И вот смелый барс убит…
Вано положил голову на правую руку и заплакал. Эгнатэ перестал петь. Все стихли. Гастон, сын тетки Сюзанны Бак, бывший солдат шестьдесят третьего линейного, визжал. Глухонемой Гастон был инвалид и деревенский дурачок…
Гастон был на фронте приговорен к расстрелу. Он попал к столбу по жребию. Рота отказалась от пищи – дали тухлую баранину. Дело о бунте пошло по инстанциям. Командующий дивизией приказал пропустить роту через пулемет. После упрашиваний он согласился, чтобы расстреляли по одному человеку от каждого взвода. Взводным командирам было приказано выделить смертников. Во взводе Гастона солдаты тянули жребий. Вытянул Гастон. Когда трое были расстреляны, а Гастону уже завязали глаза, пришло помилование: успели доказать, что во время бунта его не было в роте. Гастону развязали глаза и освободили руки, но он продолжал стоять у столба. Он тронулся умом и ничего не понимал. Его отправили в роту. По пути он был контужен тяжелым снарядом, оглох и онемел.
С тех пор он жил дома и шатался по кабакам. Его подпаивали, и он изображал жестами, мимикой и мычанием сцену жеребьевки и расстрела.
Сегодня Гастон кривлялся особенно усердно, он хотел развеселить хмурых людей.
Вдруг все бросились к окнам.
На улице происходило нечто непонятное. Пронеслись два грузовика, до отказа набитые солдатами двести тридцать шестого пехотного. Солдаты стояли возбужденные, потрясали кулаками, что-то нестройно пели, и над передовым грузовиком развевался красный флаг. За грузовиками гнались жандармы и аннамитские стрелки. Появился еще один грузовик с красным флагом. С него соскочили несколько солдат. Они бросились избивать жандармов. Сильно попало ван дер Нээсту. Фламандец кричал не своим голосом, что он не «пандур», то есть не настоящий жандарм, а таможенник из Бельгии. Били и аннамитов. Двое уже валялись на земле в крови, раскинув руки и ноги.
– Долой войну! Смерть виновникам войны! – кричали солдаты.
Мы были потрясены. Ни бомбардировки, ни штыковые атаки, ни взрывы, ни воздушные обстрелы не производили такого впечатления, как грузовики с красными флагами и крики «Долой войну!», внезапно зазвучавшие на линии фронта. Мы даже не знали, сколько продолжалось наше молчание. Его нарушил Гастон. Он запрыгал от радости: ему понравилось, что солдаты бьют пандуров.
Шум, пение, стрельба доносились теперь из боковых улиц, и мы собирались бежать туда. Вдруг ворвался Лум-Лум. Он казался разъяренным.
Со времени ссоры с Зюльмой он больше сюда не ходил и дулся на меня за то, что я с Зюльмой не порываю. Он завел себе другую любовницу. По-моему, он все-таки тосковал по Зюльме и искал возможности помириться с ней.
Лум-Лум ворвался, как ветер.
– Видали? Вот это парни! Видали, как они проехали? Как арабы на свадьбу! А как лупили пандуров? А аннамиты? Что, попало аннамитам, дева пречистая, матерь божья!
– А ты при чем здесь, кретин? – с деланной угрюмостью спросила Зюльма. Она тоже тосковала по Лум-Луму. Она часто спрашивала, что делает «этот дурак», «этот кретин», «эта свинья». Она была рада, что он явился, но не хотела показать своей радости.
– При чем я здесь? Пойди за угол – там лежат два аннамита, спроси их. Они еще дышат. Еще успеешь!
Подробностей дела Лум-Лум не знал. Он проходил по улице и видел, как какой-то солдат, – «правда, артиллерист, – сказал он, – но это ничего не значит», – стоял на крыльце и говорил, что война полезна только богатым, а нам она без пользы.
– Я это давно твержу! – воскликнула Зюльма.
– Ты не больше чем дура, и молчи! – прикрикнул Лум-Лум.
Она смолкла и потупила глаза. Я понял, что именно в эти минуты между ними незримо состоялось примирение.
– В России, – продолжал Лум-Лум, – солдаты воевать в пользу богатых отказываются. Там все дело наворачивает один штатский… Я забыл фамилию, черт ли вас запомнит с вашими фамилиями…
– Дальше что было?
– А дальше появились грузовики с ребятами из двести тридцать шестого и с красными флагами. Ты мне потом объяснишь, почему именно с красными, Самовар!
– Ладно! Дальше!
– Ну, грузовики все уехали, теперь нет ни одного. Поехали по шоссе. Осталось несколько человек бить пандуров. Славно им попало, этим таможенникам! Увидишь ван дер Вааста, он тебе расскажет.
– Дальше! Дальше!
– Дальше – я хочу пить! У меня кишки хрустят в животе, как жесть! Ссохлись все кишки у меня!
Зюльма живо поставила перед ним литр вина. Лум-Лум вытащил свою жестяную кружку из кармана, налил и выпил.
Грузинские поминки стали принимать новый характер. Гамсакурдия громко всплеснул руками и затянул длинное, протяжное «ва-а-ай».
Цховребашвили схватил барабан, Эгнатэ запел менахшири, и тогда Шалва вышел на середину комнаты. Повернув кепи козырьком на затылок, держа правую руку ребром ладони у подбородка, а левую закинув за спину, он вступил в пляску.
– Вай! – Шалва кружился на одном месте, делая правой рукой широкий жест вширь и вверх. – Ва-ай! Ва-ай!
Далекая ли Грузия виделась ему в его напряженном кружении? Или друзья, растерянные на военных полях Франции?
– Ва-ай!
Гамсакурдия, запустив руки в подсумки, стал извлекать оттуда пригоршни патронов и разбрасывать их широким и щедрым жестом.
– Не надо война! – закричал он почему-то по-русски.
Его земляки рассмеялись.
– Кацо! – воскликнул Абракадабра. – Что ты дэлаешь? Вэсь свэт смеется, можно кишки рват!
Но Гамсакурдия разбрасывал патроны направо и налево и кричал по-русски, по-грузински и по-французски одно и то же:
– Не надо война!
6
Я вышел на улицу – узнать, что произошло в 236-м пехотном. Оказалось, солдаты взбунтовались, требуя отпусков. Полк был расположен в соседней деревне, километрах в пяти от нас. Солдаты захватили грузовики и разъезжают по всей дивизии.
Эта новость вызвала в доме Зюльмы всеобщее сочувствие.
– Отпуска действительно надо удлинить. Ребята совершенно правы, – признавали все.
Лум-Лум был при особом мнении. Высказывать его он начал так неумело, что Зюльма едва-едва снова не заехала ему по физиономии.
– Отпуска? – сказал он недовольным тоном. – Только всего?! Ради этого стоит подымать бунт и начинать дело с жандармами? Если бы я знал, я бы к этим идиотам не присоединился!
– Кто идиоты? – взъярилась Зюльма. – Мужья, которые хотят видеть своих жен? Отцы, которые тревожатся за своих детей? Они идиоты? Ты думаешь, что все такие бездомные бродяги, как ты и вся прочая сволочь в Легионе? Извините, господа, – поспешно обратилась она к нам, – вы не настоящие легионеры, вы только дураки.
Мы расхохотались, и у Зюльмы отлегло от сердца.
– До чего подлая кляча эта баба! – строго, почти угрюмо сказал Лум-Лум. – Я говорю и повторяю, что таких солдат, которые подымают бунт по пустякам, я не уважаю. Со всех сторон теперь слышишь о бунтах в армии. А когда посмотришь ближе – грош им цена! Ка-а-ак?! У Гастона Бак в полку ребята восстали из-за тухлой пищи? Значит, если бы баранина не воняла, у них не на что было бы жаловаться? Они перли бы в огонь без возражения? В другом линейном полку был бунт из-за того, что ребят гнали в атаку два раза на одной неделе. Значит, если бы им дали отдохнуть с месяц на спокойном участке, они не бунтовали бы и перли бы в огонь, как на арабскую свадьбу? Со всех сторон слышишь о таких бунтах! Вина мало дают – бунт! Жалованье задерживают – бунт! А эти – на грузовиках с флагами! Дайте им лишних двое суток отпуска – и они не будут носиться, как сумасшедшие, в грузовиках, и не будут петь своих песен, и не покажут своего красного флага, и не будут бить жандармов? Так? Ах, как легко вести войны, когда армия состоит из дураков и баранов! И вот я говорю и заявляю: я на такие бунты не пойду! И я не считаю солдатским другом того, кто приходит и подбивает солдата на такие бунты! Первому пересчитаю ребра!..
Лум-Лум сидел, повернувшись всем корпусом к аудитории, и Зюльма, влюбленно глядя на него, подливала вина в его кружку. Лум-Лум пьянел. Голос у него оседал и хрипел все больше.
– Я говорю открыто: я потерял охоту воевать. Раньше, когда мне случалось помочь фрицу пробраться на тот свет, я бывал доволен, это меня освежало. А с некоторых пор у меня всякое удовольствие пропало. Я спрашиваю: если эта война нужна, то кому именно она нужна?
– Ты прав, мой маленький кролик! Ты прав! – воскликнула Зюльма над самым ухом Лум-Лума так, что тот вздрогнул.
– Ты помалкивай! С тобой разговор отдельно! – огрызнулся он. – Я не говорю, что не надо воевать. Есть на свете такие, у которых требуха напрасно томится в брюхе, ее надо освободить. Но это не фрицы…
– Мне кажется, – робко вставила Зюльма, – что это именно то, что сейчас делают солдаты в России, если верить одному артиллеристу, который…
– Я не знаю, что делают солдаты в России, и артиллеристы интересуют меня, только чтобы надавать им по клюву. Налей мне вина и молчи! – оборвал ее Лум-Лум,
7
Меня послали в штаб. Накануне была получка. У солдат имелись деньги. Как всегда в такие дни, я возвращался нагруженный разными покупками, главным образом вином.
Недалеко от поста, у последнего поворота, я услышал громкие голоса. Я ускорил шаги и стал различать чей-то чужой голос:
– Приказываю стрелять!
Это был голос командира батальона, майора Андре.
– Стрелять немедленно!
Попадаться на глаза майору Андре, в особенности когда он бесится, да еще когда на тебе шесть баклаг вина, было бы безрассудством. В двух метрах от меня находилось углубление, прикрытое повалившимся деревом. Я бросился туда.
Стрелять немедленно! – орал майор.
– Сейчас они не воюют, господин майор, – подчеркнуто спокойно объяснял Лум-Лум. – Они оправляются. Мы стрелять не можем.
– Стрелять! – уже ревел майор.
– Господин майор, у нас с ними соглашение! – еще более спокойно настаивал Лум-Лум.
– Вы будете стрелять? – не своим голосом рычал майор.
– Нет!
Повисла очень короткая пауза, и майор заговорил снова, но на сей раз тоже спокойно, сдержанно.
– Имя? – кратко спросил он.
– Айала! – подсказал голос Миллэ.
– Легионер Айала, приказываю вам стрелять по неприятелю, – отчеканил майор негромким голосом.
– Не могу, – ответил Хозе.
– Имя? – спросил майор.
– Незаметдинофф, – подсказал голос Миллэ.
– Легионер Незаметдинофф, приказываю вам стрелять по неприятелю.
– Нет.
Еще двое ответили так же кратко. Последним отвечал Лум-Лум.
– Убирайся вон, грязный верблюд! – с расстановкой сказал он. – Кажется, вы, господин майор, знаете по-арабски? Так слушайте хорошенько. Я вам говорю: «Наалдын забро о'мок». Это очень оскорбительно для вашей матери, сударь.
– Великолепно, – преувеличенно корректно и глухо сказал майор. – Я пришлю в пост номер шесть смену. А вы, Миллэ, оставайтесь здесь! Оружие отобрать! При малейшей попытке к бегству вы стреляете.
– Слушаю, господин майор! – ответил Миллэ.
Вскоре майор прошел мимо моего укрытия. Я вылез и бросился в пост.
Я услышал короткий револьверный выстрел и крики. Это избивали Миллэ. Он лежал на земле, окровавленный.
Его колотили руками и ногами куда попало. Незаметдинов, голый по пояс, плясал у него на животе. Лум-Лум, в одних исподниках, бил его ногами под подбородок. Миллэ тяжело и глухо стонал и все тянулся к своему револьверу, который валялся, на земле в двух шагах.
В азарте меня приняли за караульного, который пришел арестовать их. Кто-то даже ударил меня, и Миллэ оставили в покое.
Все стояли красные, возбужденные. Незаметдинов дрожащими руками скручивал цигарку. Тут я увидел, что Пепино лежит на земле в луже крови и рвет на себе шинель.
– Миллэ выстрелил в него.
Пуля попала Пепино в грудь. Кровь била из раны и изо рта.
В ходу сообщения послышались шаги. Прибежал лейтенант Рейналь.
– Что вы наделали, дураки?! – кричал он в ужасе. – Что вы наделали?!
Лум-Лум тяжело дышал.
– Черт же их принес, когда не ждали, – сказал он. – Я, вот видите, даже штаны снял, – извините мое неуважение, господин лейтенант. Вошь очень докучает. Грелись на солнце. Ну, немцы, конечно, не стреляют. Они в отхожем сидят, а мы греемся на солнце. Ждем Самовара с вином. Принес? Вот хорошо! Давай…
Он схватил баклагу и стал пить из горлышка. Карменсита тоже выпил, и ему сразу стало грустно. Он молча опустил голову и прислонился к стене.
– Да. Значит, пришли наши любимые начальники, увидели нас в таком облачении и сейчас же подарили каждому по пятнадцати суток ареста, – продолжал Лум-Лум. – Я поблагодарил от имени академии. Тогда майор взъелся: «Месяц! И одеваться немедленно!» Тут, я тебе скажу, старик Самовар, – а вы извините, господин лейтенант, – мне стало смешно все на свете. Я говорю ему: «Зачем одеваться? Погода жаркая. Мы вошь сушим. Садитесь с нами». Майор озверел. Он хватается за револьвер. Миллэ тоже. Они за оружие – и мы за оружие! Такого они еще не видели. Они привыкли иметь дело с баранами и испугались.
– Эх, рюско, если бы ты хоть видел эти рожи! – перебил Карменсита. – Я даже не понимаю: ведь в бою они храбрецы, а тут у них сразу животы ввалились.
– Ну конечно! Дурак, ведь это бунт. Для них это опаснее войны. Майор видит – дело плохо, и пробует смеяться. В это время он заметил, что немцы оправляются в отхожем месте. Он задумал соблазнить нас этой интересной добычей и кричит: «Дурачье! Немцы вам зады показывают, а вы любуетесь и не стреляете?! Кто мне подсунул таких легионеров? Это не Легион! Это Армия Спасения!..»
– Ладно! – перебил я Лум-Лума. – Остальное я слышал. Что будет дальше?
– Дальше все пойдет, как полагается. Мы выпустили майора живым, и этого он нам не простит. Он нас расстреляет. И правильно! Мы достойны презрения! И я первый. Надо было переправить его на тот свет, в обитель праведных. Он бы теперь находился в гостях у господа бога и забыл про нас. А тут еще эта падаль Миллэ! Он стоял здесь со своей кукушкой в руках и дрожал. Меня это взбесило. «Чего ты дрожишь! – я говорю. – Страх ударил тебе в грудь и у тебя открылся желудок? А где твое сердце?» И при этом я как-то незаметно вклеил ему пару каштанов в рыло. А эти дураки обрадовались и стали его убивать. Конечно, весело! Но он выстрелил и попал в Макарону. Что, больно тебе, старик?
Пепино стонал. Его короткие стоны были похожи на всхлипывание.
– Что же ты плачешь? – ласково сказал ему Лум-Лум.
Переведя глаза на лейтенанта и на меня, он добавил:
– Он плачет, этот чудак, как будто он только рождается на свет божий и ему еще предстоит жить и жить!
Я сделал Пепино перевязку. Он впал в забытье. Миллэ лежал неподвижно. Он в перевязке не нуждался. Он был мертв.
Мы переглянулись с лейтенантом.
– Бегите! Бегите, идиоты! – сказал я. – Бегите, пока не поздно!
Но было поздно. Аннион с револьвером в руке уже стоял у входа в нашу яму. Позади него, хлопая ремнями и стуча прикладами, топтался взвод.
– Смирно! – заревел Аннион. – Одеваться!
Люди стали одеваться. Аннион точно впервые увидел меня.
– Вы здесь, русская дрянь?! – закричал он. – Вы здесь? Я уверен, что это все ваши штучки! Все русские сволочи!
– Закройте отверстие, Аннион! – негромко сказал Лум-Лум. – Этот русский здесь ни при чем! Он только что пришел из штаба.
– Этот русский здесь ни при чем, – повторил лейтенант. – Пошлите за носилками.
Люди оделись. Они стояли, растерянно улыбаясь. Когда унесли Пепино и Миллэ, Аннион разместил в посту смену и приказал одному из караульных забрать винтовки арестованных. Затем он скомандовал:
– Вперед, шагом марш!
Только тогда все наконец поняли, что произошло непоправимое, конец жизни близок и ничего, сделать нельзя.
Было мгновение, когда люди, казалось, дрогнули.
Как-то слишком растерянно переглянулись они между собой. Кто-то вздохнул слишком тяжело.
Но Лум-Лум поднял глаза и рассмеялся. Все, в том числе и конвойные, были потрясены. Ободранный, грязный, обросший, завшивевший Лум-Лум выпрямился и встал впереди кучки обреченных бунтовщиков, как упрямый боец, как вожак.
Неожиданно для всех и для самого себя я очутился среди арестованных. Идти было недалеко: майор распорядился посадить всех до суда в пустую канью в первой линии. Затем пошла телефонная трескотня и начались приготовления к суду.
Суд должен был заседать тут же, в траншее, в большой канье, где раньше жили пулеметчики.
Солдаты стали собираться к нашему помещению, но на часах стояли жандармы, спешно вызванные из деревни.
Я лежал в глубине каньи на соломе, никто меня не видел, обо мне забыли. Остальные сидели на земле у входа. Они смотрели на свет с жадностью зверей, запертых в клетку, и молчали. Мне надоело лежать в темноте, я тоже выполз. Тогда меня увидел майор. Он первый обратил внимание на то, что я был при оружии: винтовка точно приросла к моим рукам, я не заметил, что притащил ее с собой в помещение смертников.
– Кто позволил назначить этого русского в караул? Конечно, мсье Рейналь? Этого еще не хватало! Марш отсюда! В пост номер шесть! Живо!
Избавленный от роли подсудимого, я на суде все же присутствовал: нужен был переводчик для Незаметдинова.
Работы переводчику было немного. Кивком головы Ахмет Незаметдинов подтвердил свое имя и фамилию, кивком утвердительно ответил на вопрос о виновности. Так же вели себя и остальные. Доставленный на носилках Пепино Антонелли ничего не ответил – он был почти без сознания. Говорил один Лум-Лум.
Как будто не слыша окриков и угроз председателя, он заявил:
– Я вам советую расстрелять меня.
– Никто не нуждается в ваших советах. Можете быть спокойны, вы будете расстреляны! Обещаю вам.
– Правильно сделаете, господин майор! Я был бараном. Теперь я волк! Если вы не расстреляете, меня, я пойду по всем полкам дивизии и буду объяснять солдатам, что нельзя быть баранами и бунтовать из-за отпусков, из-за плохой пищи или жалованья. Надо бросать войну! Пусть воюют те, кто на ней богатеет!
– Молчать! – орал майор.
– Если хотите, чтобы я молчал, расстреляйте меня поскорей. Бить я хочу только своего настоящего врага. Когда я его поймаю, я буду держать его левой за кадык, а правой буду крошить ему башку. Он не только загнал меня в гнилую яму, где меня едят вши. Он давно прикрутил фитиль солнца над моей головой!
Майор орал и топал ногами, но Лум-Лум говорил спокойно, уверенно и четко. Его не сумели остановить, даже когда он в конце своей речи обратился ко мне:
– Ты потом расскажи всем, старик, как мы жили, как мы воевали и как нам дали по двенадцати пуль на завтрак, едва мы стали наконец кое-что соображать.
– Убирайтесь вон! – заорал на меня майор. – Какого черта вы тут торчите? Кто вас пустил сюда?
8
Их повели на расстрел утром, часов в десять. Солнце уже грело вовсю. На деревенском кладбище сенегальцы и спаги кипятили в кухонных бачках белье. Подштанники сушились на крестах. Бронзовые силачи из Магреб-Эль-Аска и черные гиганты из Судана и Сенегала валялись на солнце.
Все повскакали с мест, догадавшись, зачем выстраивается в каре батальон легионеров.
Осужденные шли гуськом. Впереди на носилках несли Пепино Антонелли. Последним шел Лум-Лум. Он спокойно и равнодушно посматривал по сторонам. Увидев меня издали, он приветливо кивнул мне головой.
Трубачи заиграли «Встречу», как по уставу полагается президенту республики и солдату, ведомому на казнь….
Майор Андре палкой счищал грязь с ботинок.
На минуту осужденных заслонил небольшой холмик, стоявший между нами и кладбищем.
Внезапно в воздухе зажужжал снаряд. Он приближался долго и разорвался у кладбища. Из-за холма донеслись крики.