355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион » Текст книги (страница 7)
Иностранный легион
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:54

Текст книги "Иностранный легион"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Но стены стояли целые и глухие, а у ворот дежурил часовой.

Иногда часовые злоупотребляли: они пытались сами проникнуть в дом или пропустить туда товарища. Но это оставалось без результата: дверь была, наглухо закрыта изнутри. Женщины никого к себе не пропускали. Они не отзывались на стук, они даже не подходили к дверям. Они ни разу не ответили на записки, которые мы посылали через ребят. Они запретили ребятам принимать записки.

Вино дети нам выносили. Мы распивали его, сидя на мостовой. Вино еще больше распаляло наши муки. Тогда мы пели под окнами у женщин пьяные и похабные песни, громко ругались, ссорились и затевали драки.

Исступление овладело солдатами. Сипай лет тридцати приходил, садился на корточки против крайнего окна и целые часы неподвижно и молча смотрел на него воспаленными глазами дервиша.

Однажды пришел мой приятель, сенегальский стрелок Конасси н'Кения, – парень из племени уолофф – самого чернокожего племени на земле. Он был невиданно огромного роста и могучего сложения, от него всегда пахло солнцем, пустыней, песком, Экваториальной Африкой. Конасси был самокатчик у себя в роте, как я, и мы часто (встречались в Реймсе и на дорогах Шампани (Конасси произносил: Сампанн). И вот он пришел к домику вдовы Морэн, задыхаясь от нетерпения и мрачной ярости, и прислонился к каменному забору. Уши Конасси ловили каждый шорох, доносившийся из запертого двора. Конасси н'Кения еще недавно не смел садиться в присутствии мадам Морэн, теперь он требовал, чтобы белые гарбо пустили его к себе: у него есть чем заплатить…

Порывом ветра раскрыло ставень среднего окна. Мы на мгновение увидели Маргерит. Она стирала белье. Мелькнул силуэт мадам Морэн. Конасси припал к окну. Но за окном мгновенно опустили темную штору. У Конасси упали руки и опустилась голова. Он прислонился лбом к стенке и тяжело дышал.

Приходили веселые драгуны, приходил медлительный фейерверкер бомбометчиков, приходили татуированные легионеры из третьего батальона. Солдаты приходили разъяренные сознанием, что за хрупкой дверью находятся женщины, две женщины, и они недосягаемы.

– Это даже странно, Самовар! – флегматично заметил однажды Лум-Лум. – Покуда этих женщин считали честными, никто к ним и не лез, а как выяснилось, что это не больше, как две продажные шлюхи, – все тут!.. Это как если бы кто-нибудь хотел пить и чистой воды в рот не брал, а бросился хлебать из помойного ведра.

Сапер Фальгаос, бретонский крестьянин с грубыми, заскорузлыми руками, осторожно царапал ногтем ставень крайнего окна. Он стоял красный, напряженно улыбаясь, задыхаясь, и говорил полушепотом, как говорят женщинам стыдные вещи:

– Мадам Морэн! О-эй! Это я, Фальгаос. Я ночью к вам приду. Можно? У меня есть монеты. Я получил из дому… Пять франков… Мадам Морэн! Отворите ставень на минутку! А?

Но ставень не раскрывался. Тогда Фальгаос послал ребят за вином. Он послал их за тремя литрами красного вина. Он выпил один литр за другим, не делясь ни с кем. Опьянев, он горланил бретонские песни и бросал в ставни булыжники.

Фальгаоса с трудом оттащили, ему разбили лоб и нос. Он кричал, выл и ругался, а его волокли по земле и пихали ногами и смеялись.

– Мучаються люди, – сказал Иванюк. – Чоловiковi бабу потрiбно!

Иванюк не участвовал в попойках, он приходил к детям.

– Эй, Марсей! Хорий! Акулино! – кричал он, на свой лад переделывая их имена. – Де це вас чорти носють?

Ребята обступали его. Они не понимали ни одного слова из того, что он говорил. Но он приносил им дудки, свистелки, разные самодельные игрушки. Дети чувствовали, что он их любит, и любили его.

Всех прочих они чуждались. Когда однажды, перепившись после получки, солдаты гурьбой кинулись к воротам и часовой стал разгонять нас прикладом, Жаклин громко разрыдалась.

– Акулино, Акулино! – ласково и растерянно повторял Иванюк, гладя ее по геловке.

Дети нам прислуживали. Этим они зарабатывали себе на жизнь. Через них шла вся торговля мадам Морэн.

– Не так уж красиво, – сказал мне однажды Лум– Лум, – что мы похабствуем при детях. Впрочем, Самовар, – прибавил он тут же, – что же нам делать? Другой жизни ведь нет у нас!

Был ясный майский день. Голубое небо растянулось над нами, светило теплое солнце, и в прозрачном воздухе взлетали и расплывались облачка. Они взлетали, расплывались и исчезали, воздух снова делался чист и прозрачен, потом снова появлялись облака. Это шрапнель разрывалась вокруг одинокого самолета, неосторожно переступившего роковую черту. Стреляли далеко, где-то за Бери-о-Баком. Мы не слышали ни выстрелов, ни разрывов, все было тихо вокруг и безмятежно на всей сумасшедшей и проклятой Шмен де Дам.

Мы лежали с Лум-Лумом на травке, на солнечном пятне, и лениво грелись, с удивлением озирая волшебную местность, на которую так внезапно свалился покой, – холмы, лесок, сверкавший вдалеке канал и голубое небо.

– Красота! – сказал Лум-Лум. – Ты не находишь?

Я молчал, мне хотелось подремать.

Но Лум-Лум не ждал моих реплик.

– Хотелось бы знать, – сказал он, – как дело было во время великого потопа. Те чудаки в Ноевом ковчеге любовались природой, когда их болтало по волнам? Как ты думаешь, Самовар?

– Не знаю! – огрызнулся я. – Оставь меня в покое, я хочу спать.

Лум-Лум пропустил мимо ушей.

– А почему бы им было и не любоваться природой?! – услышал я через полминуты. – Они были в безопасности… Господь бог специально затем и распорядился отобрать их, чтобы сохранить им жизнь. Пихнули бы их к нам, во вторую роту, вот тогда бы я на них посмотрел, как бы они любовались красивыми видами!

После небольшой паузы он продолжал:

– Заметь, Самовар: о солдате господь бог не позаботился. Он не приказал Ною взять солдата в ковчег, сохранить ему жизнь! Крокодила сохранил, змей ядовитых уберег, капрала Миллэ уберег… А солдата не пожелал пустить в ковчег, не приказал Ною. Солдат, мол, пусть погибает, не жалко!

Он стал мрачно чертыхаться: «гром в Бресте», «гром и веревка», «сто чертей и гром», «гром, сто чертей и веревка»! Я понял, что поспать мне не придется, вытащил из кармана евангелие и стал читать,

Лум-Лум заглянул через мое плечо.

– Ага! – сказал он. – Это тебе вчерашний тип подарил?

Евангелие мне действительно оставил миссионер, накануне завернувший к нам в полк. Эта была единственная книга во взводе.

– Вот, кстати, друг Самовар, – снова заговорил Лум-Лум, – объясни мне, как товарищу: бог есть? Только без вранья! Расскажи мне всю правду про бога. Почему это ему на все наплевать?

– Как это «на все»? На что «на все»? – спросил я.

– А хоть бы на этих двух баб? И на этих детей? Я вижу, ему кругом на все три раза наплевать. Объясни ты мне это! Скажи мне, где же это он пропадает, наш господь всемогущий и милосердный, да еще в такое время? На земле черт знает что делается, людей губят, детей губят, все жгут, ломают, а он молчит, как соленая треска? Хорош бог милосердный и всемогущий, нечего сказать! Если хочешь знать чистую правду – не нужно мне такого бога! Плевать я на таких хотел!..

4

Я проезжал мимо таверны ночью, возвращаясь из Реймса, и часовой меня не окликнул. Калитка была открыта настежь. Часового не было. Я вошел во двор. Дверь дома оказалась открытой. Я посветил карманным фонарем. В кухне не было никого. Я прошел в комнату. Там тоже было пусто. Пронзительный крик Жаклин раздался внезапно из-за шкафа.

– Уйдите! Уходите! – кричала она.

Она не хотела сказать, где ее мама и Маргерит. Я вышел. Во дворе, неподалеку от дверей, я споткнулся о какой-то предмет. Это была пехотная винтовка. Я посветил фонарем и увидел Иванюка. Он лежал ничком. Его руки были туго связаны за спиной широким легионерским шарфом. Я развязал узлы, но Иванюк продолжал лежать неподвижно. Его лицо оказалось залитым кровью. Дыхание было еле-еле слышно.

Что здесь произошло?

Я снова бросился к Жаклин. По-прежнему она не хотела говорить,

Я поспешил за фельдшером.

Когда я подъезжал к перевязочному пункту, чудовищный взрыв донесся со стороны фронта. Земля тяжело дернулась и долго еще выла протяжно и глухо, раньше чем успокоиться.

В околотке я застал суматоху. Там уже не хотели знать ни меня, ни Иванюка. Санитары возбужденно спорили о взрыве. Кто кого взорвал? Рыжий, синеглазый бородач бился на два литра об заклад, что взлетели на воздух наши и что сейчас им, санитарам, будет большая работа.

– Только собирались перекинуться в Покер! – ворчал он.

Я помчался к себе в роту. В ходах сообщения я услышал крики и стоны.

Немцы, оказывается, опередили нас. Взлетел на воздух отряд сенегальцев, сидевший в траншее рядом с нами.

Уже становилось светло. Большая яма с рубцами подземных коридоров разрывала линию траншей. Входы были забиты мешками с землей. На дне ямы лежали убитые. Двое застрявших в яме легионеров дрались с кучкой немцев.

Мы открыли огонь из окопа, но первой жертвой пал один из легионеров. Огонь пришлось прекратить. Второй легионер отчаянно отбивался от рослого немецкого пехотинца. Они держали друг друга за глотки и, исступленно крича каждый на своем языке, бились кулаками. У легионера было рассечено ухо. У пехотинца шла кровь из носу. Это была не война, это была самая обыкновенная солдатская драка. Ни одна сторона не стреляла в дерущихся, чтобы не попасть в своего. Легионер и немецкий-пехотинец, грязные, потные, задыхались, падали и вскакивали. Но вот легионер вырвался, отступил на шаг и с размаху ударил немца ногой в низ живота. Немец тяжело упал на спину, легионер бросился на него, сопя и плюясь. Внезапно земля провалилась под ними, и оба упали в подземный коридор, увлекая за собой камни, песок, обломки балок.

Наконец стали выносить убитых.

На двух шинелях, пристегнутых одна к другой, санитары приволокли и обеих женщин. Обе были в солдатской форме. В левой руке мадам Морэн было зажато оторванное ухо.

Санитары сопровождали эти находки бесстыдным хохотом и прибаутками. У немцев играли траурный марш. Вслед за маршем посыпалась солдатская полька, и веселый тенорок пел дурашливые слова.

Мы рыли братскую могилу. Я находился на дне ямы и не заметил, как появился Анри. Я услышал его голос совершенно неожиданно.

– Не говорите Жаклин! Не показывайте Жаклин! – повторял мальчик. – Солдаты пришли к ним ночью, – объяснял он, задыхаясь. – Они связали часового. Жаклин говорит, они делали глупости с женщинами, и женщины кричали. Стрелки принесли солдатское платье и силой заставили женщин переодеться, а петом увели с собой. Жаклин говорит, что ее мама страшно кричала… Ах, не показывайте Жаклин! Не говорите ей!

Но Жаклин уже бежала к нам. Ее платьице развевалось на ветру. Она остановилась неподалеку от ямы и прислонилась к дереву. Ее глаза горели, но слез в них не было. Анри тихо подошел к ней и взял за руку.

Привычная работа гробокопателей, которую мы всегда принимали как утомительную возню, сделалась для нас торжественным обрядом. Солдаты работали насупившись и молча.

Музыка у немцев прекратилась. Стало тихо. Лопаты мягко, почти беззвучно уходили в землю.

Чижи пели в кустах. С поля дул свежий, приятный ветерок.

– Надо женщин положить отдельно, – сказал кто-то негромким голосом.

Я оглянулся – говорил Лум-Лум.

– Пусть не лежат с теми, из-за кого погибли! – пояснил он.

Мы вырыли в сторонке отдельную могилу и бережно опустили в нее то, что осталось от женщин.

Кто-то смастерил крест. Мы написали на нем имена Марии-Луизы и Маргерит Морэн и прибавили: «Погибли на поле чести».

СНОВА В ТИЛЕ

1
 
Все мои моленья,
Все мои угрозы
Ветер вдруг развеял
В дальних небесах.
Посмотри клинок мой!
Он – как стебель розы,
И вино смеется
В толстых кувшинах.
 

Эту старинную песню эпохи войн за испанское наследство мы пели еще студентами в Париже, в Латинском квартале, в прокуренной и полутемной кофейне «Кюжас» на бульваре Сен-Мишель. Сейчас ее пела наша вторая рота. Грязные, запыленные, изнемогая от усталости, зноя и жажды, мы вступали в Тиль. Месяц прошел, как нас увели отсюда. Месяц мы переводили с одной позиции на другую, нигде подолгу не задерживаясь. И вот мы возвращаемся!..

 
Я пойду в походы,
И без сожалений
Я из Пиренеев
В Фландрию пройду… —
 

звенела песня.

Впереди батальона выступал майор Андре, по прозванию Стервятник. Долговязый, худой, даже тощий, с обвислыми плечами и вытянутой шеей астеника, с медленной, быть может, усталой походкой, он иногда казался тщедушным. Но сейчас, в своей широкой темно– синей шинели с пелериной, в шлеме, глубоко насаженном на глаза, с опущенным подбородником, верхом на могучем пегом коне, майор все же имел величественный вид, он был похож на конную статую.

Итак, мы снова в Тиле… Знакомые развалины! Все так же молчаливо и горестно глядели они на нас, все так же зияли остатки пожарищ, обломки все так же валялись у дороги.

 
Пусть умчатся годы,
Но в огне сражений,
О Мирэль, я гибель
Иль любовь найду!
 

Запевалой был все тот же длинноносый Шапиро из второго взвода. У него был приятный голос. Эту песню он пел всегда с особенным чувством.

– «О Мирэль, я гибель иль любовь найду!» – иронически буркнул Кюнз, шагавший рядом со мной. – Должно быть, про свою занозу вспоминает, про эту Маргерит. Помнишь, как он тогда, в канье, запустил котелком в Делькура, когда тот сказал, что она шлюха? Распелся, кенарь! А свинцовую сливу в зад не хочешь?

Мы входили в переулок, где помещалась таверна мадам Морэн.

Почему двери заколочены? Что сталось с ребятами? Неужели их уже тоже нет в живых?

Наш взвод разместили в этом же переулке, в развалинах.

Я обогнул кабачок с угла. Рослый шотландский хайглендер стоял у калитки на часах. Здесь теперь арестное помещение? Но тогда почему продолжает висеть прежняя доска с надписью по-французски: «Военным вход воспрещается»?

Хайглендер вместо ответа флегматично вскинул ружье на руку и пригрозил мне штыком.

Вскоре, гулко стуча башмаками на мостовой, появился караульный взвод нашего полка. Рядом выступали хайглендеры. У таверны произошла смена часовых. Сержанты отдали друг другу под козырек, и шотландцы пустились догонять свой полк, который мы здесь сменили. Он уже пылил на большой дороге.

– В чем дело? – спросил я часового-легионера. – Почему тебя здесь поставили?

– А кто его знает! – равнодушно ответил тот. – У этого дома всегда полагался часовой. Тут ведь эти жили, как их?..

Но вот скрипнула калитка, и показался Марсель.

– Французы! – чуть не плача от радости, воскликнул мальчик. – О мсье! Вы вернулись! Как это хорошо!

Он юркнул в дом. Тотчас выбежали Анри и Жаклин.

– О мсье! О мсье! – повторяли они. – Какое счастье!

Ребята заговорили, перебивая друг друга, волнуясь и захлебываясь. Они были похожи на маленьких зверьков, которых выпустили из клетки.

– Это случилось на третий день после несчастья с моей бедной мамой и с Маргерит, – рассказывала Жаклин. – Ваш полк ушел на следующий день ночью, а на третий день уже стоял часовой, который не понимал по-французски. Это были хайглендеры. Они никого к нам не пускали, часовой не отходил от ворот. Правда, они кормили нас на кухне, но торговли не было никакой. О мсье! Мы просили их офицера позволить нам открыть окна и двери, потому что в доме темно. Но нас не понимали и нам не верили. О мсье! Как хорошо, что мы можем говорить по-французски!

На следующий день я был в штабе батальона с казенными пакетами, когда вошел вестовой.

– Там вольные жители спрашивают господина лейтенанта, – сказал он, вскидывая руку к козырьку. – Трое.

– Вольные? – недоумевающе спросил офицер. – Откуда они взялись? Пусть войдут!

Жаклин держала в руках бумагу. Девочка дрожала от страха и еле передвигалась. Анри и Марсель вели ее под руки. Все трое остановились, отойдя три шага от порога.

– Ну, что надо? – спросил удивленный адъютант командира.

У Жаклин стучали зубы. Анри высвободил руку, взял у девочки ее бумагу и подал офицеру.

«Так как мои все убиты, папа мсье Морэн, хозяин таверны, и мама мадам Морэн, хозяйка таверны, и мой брат Робер, сержант, и Маргерит, его вдова, за Францию на поле чести, прошу обратно открыть таверну. И чтобы часовой больше не стоял у ворот.

Жаклин Морэн»

Ниже было приписано:

«И мы тоже просим господина главного французского генерала сделать, чтобы торговать было свободно, и больше женщин в доме нет, кроме нас, так зачем часовой, а Жаклин не больше чем дитя.

Анри и Марсель Ламбер»

– Вы из таверны, что за холмом? Вспоминаю… Ну что ж, они погибли, по-твоему, на поле чести, твоя мать и сестра? – насмешливо спросил офицер.

– Да, – ответила Жаклин уверенно и пояснила: – Как раз там, где мы сажали бураки.

Адъютант согласился доложить майору, и, сверх всякого ожидания, Стервятник разрешил таверну открыть.

Затхлостью и запустением пахнуло на нас, когда мы туда вернулись. Все стояло на старых местах – и дощатые скамьи, и прилавок, и бочонок позади прилавка, но вино не давало радости. Теплота не разбегалась от него по телу. Все было лишь похоже на недавнее прошлое, как труп бывает похож на близкого, еще недавно дышавшего, но уже умершего человека.

Было пусто без этих двух женщин, которых мы оклеветали, убили и закопали.

Новые хозяева таверны, трое детей, впряглись в жизнь.

Анри встречал посетителей тоном заправского кабатчика. Засучив рукава, худенький мальчик стоял у прилавка. Окурок ржавел у него в уголке рта. Стойка была слишком высока, Анри было трудно разливать посетителям вино, но он старался делать это с независимым опытным видом старого кабатчика.

Марсель был официантом. Он ходил в погреб, он же разносил вино по столам, он же бегал к нашим кухням – нередко у самых позиций, – получал котелок объедков и спешил назад, пока не догнала пуля.

Жаклин была за хозяйку.

– Касса! – восклицал Анри, и девочка, протискиваясь между столиками, получала деньги.

Дети были рады, что окна больше не заколочены, что в комнаты заглянуло солнце, что снят часовой, что открыта дверь.

Мы обращались с ними ласково, но они все же побаивались нас. У Жаклин так и остался испуг в глазах. Она помнила, как мы еще недавно бушевали под окнами, м боялась, что мы вот-вот снова перепьемся. Но мы как будто и сами боялись этих детей, мы вели себя сдержанно, осторожно.

2

Однако буйство все же произошло. Это случилось в тот вечер, когда Делькур праздновал свое производство в сержанты.

У Делькура была слабость: едва хватив лишнего, он впадал в буйное состояние.

Стояла удушливая июльская жара. Делькур был уже пьян, когда другие еще только начинали входить во вкус. Он горланил песни, кричал и грозил надавать кайзеру Вильгельму по зубам.

– Женщину! – неожиданно заорал он. – Давайте мне женщину!

Жаклин робко жалась в углу.

– Эй, девочка! – крикнул Делькур. – Позови сюда свою маму! Скажи ей, что мне нужна женщина!

– Перестань, Делькур, брось! – сказал ему кто– то. – Здесь нет женщин.

Но Делькур не унимался.

– Ах, да, – бормотал он заплетающимся языком, – обеих шлюх разорвало! Вспоминаю! Но ничего, иди сюда ты, девчонка! У меня есть для тебя картинки. На, смотри!

– Ладно, ладно! Нечего хвастать! – сказал Кюнз и встал, чтобы своей широкой спиной заслонить Делькура.

Но пьяница был упрям. Он вышел из-за спины Кюнза, распахнул куртку и задрал рубаху.

Вся его грудь и живот были испещрены татуировкой. Жаклин с визгом забилась под прилавок.

– Что, понравилось? – кричал Делькур. – Ты смотри, смотри хорошенько! Вижу, что понравилось!

Он смеялся бессмысленным пьяным смехом, толкался между столиками и тыкал каждому в глаза свою татуировку. Большая надпись «Да здравствует вино и любовь!» шла через весь живот, извиваясь вокруг голых женщин и мужчин.

– Иди сюда, девочка! – орал Делькур. – Посмотри, какие картинки! Это тебе поможет приготовиться к первому причастию.

Красное вино внезапно залило ему живот, точно кровь хлынула из разорванных внутренностей.

Анри, испуганный, затравленный, но обнаживший клыки звереныш, стоял бледный и трясущийся и сжимал в руке стакан.

Делькур ударил его. Мальчик упал без чувств. Но в то же мгновение носатый Цыпленок Шапиро ударил Делькура ногой в живот. У Делькура были кулаки, как копыта першерона. Держа Шапиро за горло, он мгновенно раскровенил ему лицо. Защищаясь, Шапиро схватил Делькура за рукав. В руке у Цыпленка остался новенький сержантский галун.

Внезапно вошел Миллэ. Нас оглушила тишина.

– Легионер Шапиро, – негромко, но с напряжением сказал Миллэ, – опять вы?! Опять вы суете ваш жидовский нос не в свое дело?! Держите хорошенько этот галун! Держите его! Он вам пригодится!

Шапиро сделался тяжел и медлителен. У него вспотели виски. Подняв оброненные очки, он близорукими глазами рассматривал разбитые стекла и дышал тяжело, как загнанная лошадь. Руки у него дрожали. Он искал в карманах платок, чтобы вытереть лицо. Платка не было. Ладонь оказалась вся в крови.

– Вы арестованы! – крикнул Миллэ.

Мы попытались потушить дело. Адриен предлагал допить вино.

– Не опоздаешь с арестом! Не убежит Цыпленок!. Куда ему бежать, да еще без очков? – убеждал Адриен.

Его поддержал Лум-Лум:

– Брось, парнишка не так уже виноват. Ведь Делькур скотина! Брось! Это у него кафар из-за Маргерит! Это он сдуру полез в драку! Из-за любви! Брось его, Миллэ! Не стоит!

Со всех сторон кричали:

– Брось! Оставь! Не надо! Лучше выпей!

Казалось, сейчас все начнет успокаиваться. Шапиро нашел наконец платок и стер кровь с лица.

Неожиданно раздался голос Жаклин.

– Господин начальник! – сказала она, выползая из-под прилавка. – Господин начальник! Мы вас очень просим… Мы боимся, когда пьяные… Мы боимся, когда они дерутся…

– Кругом марш! – скомандовал Миллэ, повелительно глядя на Шапиро, и тот резко повернулся и зашагал. Он был похож на автомат.

Миллэ шагал позади него, вскинув кверху свой сухой подбородок, свои усики и свои холодные глаза.

– Ну, теперь он насидится, твой земляк! – сказал мне Лум-Лум. – Уж они ему покажут, Миллэ и Стервятник!

Вечером в штабе была непонятная суета: телефонисты были заняты без передышки, пешие ординарцы и мы, самокатчики, не имели ни минуты покоя. Вечер и часть ночи прошли в беспрестанных поездках в штаб и обратно.

– Будет наступление! – решили солдаты.

Батальон ждал сигнала с минуты на минуту. Однако ночь прошла спокойно.

Рано утром штабные денщики стали почему-то прибирать пустовавшее помещение мясной лавки – самое вместительное из уцелевших в Тиле.

Денщики мыли полы, протирали окна. В усердии они промыли даже вывеску, на которой пыль дорог и разрушений почти совсем закрыла надпись: «Мясо. Всегда свежая конина и ослятина». Они шныряли среди развалин, находили случайно уцелевшие столы и стулья и несли в мясную. Они притащили скамейки из нашей таверны.

Но что именно должно было произойти в этой мясной, не знали даже они, всезнающие денщики.

В десять часов утра в помещение вошел полувзвод с примкнутыми штыками. Солдаты выстроились вдоль стен. Двое легионеров из четвертой роты ввели Шапиро. Лицо его было в кровоподтеках. На куртке не хватало пуговиц. Шапиро недоумевающим взглядом смотрел вокруг себя. У него пересохли губы, и он все время облизывал их.

Через несколько минут явилась группа офицеров с командиром батальона во главе.

Громко стуча каблуками, шаркая стульями, громко кашляя и шелестя бумагами, офицеры расселись за большим столом.

С двумя другими ординарцами я забрался в чулан позади лавки, где сидели писаря.

Это было заседание военно-полевого суда. Слушалось дело по обвинению «легионера второго класса, волонтера военного времени Шапиро Хаима, русского подданного, родившегося в Умани (Россия), двадцати пяти лет от роду, не судившегося, студента-филолога Парижского университета, грамотного, плавать не умеющего, в мятеже на театре военных действий».

Председательствовал командир батальона майор Андре. Насадив шлем глубоко на глаза, опустив подбородник, скрестив на груди руки в толстых кожаных перчатках и вытянув свои длинные ноги, Стервятник долго и молча смотрел на подсудимого надменными, тяжелыми глазами.

– Итак, – сказал он, – вы пришли в армию якобы защищать цивилизацию, а на деле вы оказались нигилистом, который сеет мятеж?!

Он сделал паузу.

– Вы объявили себя подданным союзного государства, и вам было оказано доверие! – укоризненно продолжал майор через минуту. – Впрочем, – воскликнул он, переглянувшись с капитаном, который сидел справа от него, – я понимаю! Я понимаю, почему вам, легионер Шапиро, приходится жить на чужбине: ваше отечество, черт возьми, брезгает держать таких людей, как вы, даже на каторге. Это ясно!

Шапиро стоял молча. Три детских носа прижались к окошку позади председателя суда. Шапиро увидел их и рассеянно улыбнулся. Стервятника это взорвало.

– Вам смешно? – заорал он. – Что смешит вас, легионер Шапиро? То, что Франция вас кормит? Или, быть может, то, что она платит вам жалованье?

Шапиро молчал.

– Скорей всего, – снова поднял Стервятник свой сухой, стучащий голос, – скорей всего вас смешит то, что Франция дала вам мундир, а вы…

Майор, разжав руку, бросил на стол галун сержанта Делькура.

– …вы нападаете на ваших начальников и перед лицом неприятеля срываете с них знаки различия, которые им дала Франция!

Шапиро хотел что-то сказать, но майор ударил кулаком по столу.

– Молчать!

Солнце било Шапиро в глаза. Шапиро ерзал, щурился, заслоняя глаза рукой.

– Стоять смирно! – заорал майор. – Здесь военно– полевой суд, а не школа танцев. Вы обвиняетесь в мятеже на театре военных действий!

Тогда на мгновение наступила тишина, та торжественная и страшная тишина, во время которой совершается непоправимое.

– Я плевать хотел, – негромко откашлявшись, произнес Шапиро, – я плевать хотел на галуны сержанта Делькура…

Все замерли. Майор подобрал ноги, он почти повалился на стол.

– Я плевать хотел на ваш театр и на ваш суд…

Офицеры вскочили, опешив от неожиданности. Стервятник стал нервно расстегивать и застегивать перчатки.

– …на ваши крики и вас, господин майор.

Тишина в лавке стояла неподвижно. Кончив свою реплику, Шапиро, скромный, носатый, никогда не ругавшийся, застенчивый Шапиро, глядя в упор на оторопевшего Стервятника, откашлялся, прибавил несколько витиеватых русских матюков и тяжело сел.

Батальон не знал, что происходит в мясной лавке. Первую и четвертую роту угнали принимать душ где-то в четырнадцати километрах от Тиля. Третья рота работала на канале. В нашей, второй, был смотр снаряжения: выложив содержимое своих ранцев наземь и стоя каждый у своего добра, легионеры показывали ротному командиру, что неприкосновенный запас консервов, галет и кофе у них в порядке и пуговицы начищены.

Часа за два до обеда трубачи затрубили сбор батальона.

Первая и четвертая роты только входили в Тиль. Они пели нашу любимую песню:

 
Посмотри клинок мой!
Он – как стебель розы,
И вино смеется
В толстых кувшинах.
 

Барабаны били тревогу. Роты бегом пустились к месту сбора.

– Наступление? Неужели сейчас в атаку погонят?

Батальон вывели за околицу и там, где начинался частокол деревянных крестов, называвшийся Малыми Могилами, построили в каре.

– Значит, парад! – решили солдаты.

Они вспомнили, как под Краонной немцы обстреляли парад в честь нашего полкового врача, получившего орден за выслугу лет. В тот раз шрапнель стала рваться в самом начале парада, во время речи полкового командира.

Кого будут награждать сейчас?

Одна стена каре раздалась. Под конвоем ввели Шапиро. Его поставили у дерева.

– Расстрел?!

– Это за что же?

– Немецкий шпион, значит!

– Какой он шпион? Он в роте первый разведчик!

Шапиро стоял, напряженно и растерянно улыбаясь.

Щуря близорукие глаза, он сосредоточенно, как загипнотизированный, рассматривал крайнего справа конвоира, краснощекого весельчака Бодена из третьей роты. У Шапиро был усталый вид.

Все сделалось быстро. После залпа, когда Шапиро упал, ему, по уставу, пустили револьверную пулю в ухо. Сделать это было приказано Делькуру. Делькур имел сконфуженный вид.

Играли трубачи. Примкнув штыки, батальон продефилировал перед прахом Шапиро. Идти было трудно. Накануне выпал дождь. Почву размыло. Грязь прилипала к ногам комьями. Мы шли нестройным шагом, сутулясь, спотыкаясь, штыки вразброд.

Я занимал тогда единственную уцелевшую комнату на втором атаже разрушенного дома. Недавно был убит мой сосед – телефонист, я жил один.

Ночью я долго не мог уснуть. Я все ворочался и ворочался с боку на бок, вставал, курил, снова ложился, но сон не шел ко мне. Едва удавалось задремать, мне начинали сниться длинные ноги майора Андре.

Наконец я, по-видимому, все же заснул. Но меня разбудили странные звуки, доносившиеся с улицы. Было похоже, что кто-то хрипит, кто-то негромко, сдавленным голосом произносит какие-то нечленораздельные звуки. И ко всему прочему глухие, мерные удары.

Я стал прислушиваться.

– А ты, грязная гиена, смотрел на все это дело сверху, с галерки? Ты навалился грудью на перила и смотрел на это дело с галерки?

Я узнал голос Лум-Лума.

Кто-то отвечал ему стонами и хрипом. Я подошел к окну. Ночь стояла непроглядная, я ничего не видел. Но по возне, по шарканью ногами, по напряженному голосу Лум-Лума я догадался, что он кого-то избивает… Кого? О каком деле он говорит? О какой галерке?

Внезапно я вспомнил, что Миллэ не был во взводе, когда расстреливали Шапиро. Он с утра сказался больным и получил увольнение. Его допросили на суде, и после допроса он исчез. А во время расстрела, когда мы стояли в каре, я как-то повернул голову и увидел его: он стоял на балконе полуразрушенного дома, где помещался медицинский пункт. Там же проживали писаря. Миллэ стоял на балконе и несколько писарей с ним, и Миллэ что-то им рассказывал. После залпа, когда к телу казненного направился Делькур с револьвером, Миллэ навалился грудью на балюстраду и продолжал рассказывать, оживленно жестикулируя.

Теперь я внезапно вспомнил все это. В отдалении вспыхнула ракета, и в ее коротком сверкании я увидел, что действительно у меня под окном, чуть вправо, Лум-Лум держит за горло капрала Миллэ и бьет его головой о платан. Миллэ ерзал, извивался, сучил ногами, но вырваться не мог.

Лум-Лум приговаривал:

– Разве ты солдат? Ты вонючий шакал. Разве ты воюешь за Францию? Ты попросту пришел убивать. Что он сделал твоей подлой душе, этот Цыпленок?

После каждой произнесенной фразы он ударял Миллэ головой об дерево, точно ставил знаки препинания.

Ночь была темная и тихая. Только где-то далеко, должно быть в Реймсе, тяжело колотилось сердце пушки. Но это было далеко, а здесь стояла тишина.

Я прислонился к окну и ожидал, затаив дыхание, когда Миллэ перестанет ерзать и Лум-Лум швырнет наземь его труп.

Но в темноте душной ночи послышались шаги. Где– то проходил патруль или, быть может, команда шла на смену караула. Кованые, подбитые крупными гвоздями ботинки мерно отбивали шаг по мелкому щебню мостовой. Возня у платана прекратилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю