Текст книги "Иностранный легион"
Автор книги: Виктор Финк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
ВЕСНА
Батальон входил в Мези рано утром.
Впереди шли русские песельники. Фукс запевал «Дуню», Незаметдинов пронзительно свистел в два пальца, Бейлин гикал, хор гремел, солдаты отбивали шаг и жадно смотрели по сторонам – нет ли женщин? Батальон просидел восемь месяцев в лесных пещерах Блан-Саблона. Люди обросли, завшивели, одичали и хотели видеть женщин. Женщин не было. Была пустыня.
Нас должен был встретить проводник, но его не было. Мы с Лум-Лумом отправились на поиски и нашли его среди груды развалин, над которой болталась по ветру вывеска с надписью: «Харчевня галльского петуха». Проводник был мертвецки пьян. Мы трясли его, как мешок, чтобы привести в сознание, но пользы это не принесло.
– Ну, что надо? Что надо? – бормотал он. – На кой черт вам проводник? Хороших квартир нет, а плохие вы и без меня найдете.
Он был слишком пьян. Нам стало жалко его, и мы сказали начальству, что проводника не нашли.
Командиры ругались. Батальон остановился посреди деревни. Легионеры ворчали. Несколько человек – в том числе мы с Лум-Лумом – были посланы за квартирьеров подыскивать помещения для людей.
Пьяница оказался прав. Хороших квартир в Мезине было, а плохие искать не приходилось: все дома стояли одинаково опустошенные, разрушенные и поруганные. Жители давно бежали, а проходившие здесь полки давно пожгли в походных кострах мебель, двери, оконные рамы, половицы, балки, стропила крыш. Пустые окна были черны, как глазницы истлевшего трупа. Зловеще зияли вышибленные двери.
Не было выбора, поэтому солдат разместили быстро: каждый взвод занимал первое попавшееся помещение.
Трудно было только с медицинским пунктом и пулеметной командой. Мы отправились на поиски.
Ни живой души не было вокруг. Ни голоса не было слышно, ни шороха. Только яблони цвели кое-где среди развалин и нежно пахли. Для кого они цвели?
Но вот из бокового переулка донеслось конское ржание.
– Дело идет, Самовар! – обрадовался Лум-Лум. – Лошадь! Где лошадь, там люди!
Мы бросились в переулок. Лошадь стояла у сравнительно уцелевшего дома – одна пробоина в крыше, не больше.
– Драгун! – недовольно заметил Лум-Лум, увидев седло военного образца. – Мало радости! Я думал, вольные!
В доме раскрылась дверь. Она раскрылась широкой створкой в нашу сторону, так что мы не видели, кто был за дверью. Нас тоже не было видно.
Раздался поцелуй и вздох. Затренькали шпоры. Копыта застучали по мостовой. Дверь захлопнулась. Тогда мы постучались.
– Кто? – спросил женский голос, и дверь отворилась.
Мы увидели некрасивую женщину лет двадцати семи, в сарпинковом платье. Она была затянута в высокий деревенский корсет, из которого выпирали косточки. Мы вошли за ней в дом и сказали, кто мы и по какому делу.
– А какой полк? – раздался слабый женский голос из глубины комнаты. Там в. полумраке лежала на кровати больная старуха.
– Легион, – сказал я.
– Опять пехота?
У старухи был разочарованный голос, и мы с Лум-Лумом обиделись.
– Вы не любите пехотинцев? – спросил я раздраженно.
– Нет, не то, – с заминкой ответила старуха. – Но пехота у нас стояла всю зиму. Да что я! Всю войну у нас только пехота и пехота.
– Чем это плохо, интересно знать?!
– В других деревнях хоть артиллеристы квартируют, – сказала старуха.
– Чем же это, мадам, артишоки лучше нас? – уже запальчиво спросил Лум-Лум, ненавидевший артиллеристов.
– Я не сказала, что они лучше, друг мой. Все вы одинаковые герои. Все вы жертвуете собой ради Франции, – защищалась больная. – Но просто теперь весна… Так что вот…
Я взглянул на Лум-Лума. Он тоже не понимал, при чем тут весна.
Разговор прервала молодая хозяйка.
– А скажите, у вас пулеметная команда как, на мулах? – спросила она.
– На мулах.
– Поставьте пулеметчиков у нас в таком случае.
– Пулеметчиков? – раздумчиво спросил Лум-Лум. – Нам бы медицинский пункт разместить. Пулеметчиков мы, пожалуй, поставим у «Галльского петуха». Там, кажется, конюшни уцелели.
– У дяди Гастона? Это он вас упросил? – быстро сказала молодая.
– Кто упросил? Какой дядя Гастон? Мы никого там не видели. Мы вообще никого не видели во всей деревне, вы первые, – сказал я.
– И последние, – добавила хозяйка. – Кроме нас с матерью и моего старого дяди Гастона, здесь больше никого не осталось. Но дядя еще, вероятно, спит себе в погребе со своей рыжей, – сказала женщина и рассмеялась.
– Это жена его? – не подумав, спросил я.
– У него нет жены! – глухо ответила старая хозяйка. – Он похоронил мою бедную сестру Луизу шесть лет тому назад.
Я почувствовал неловкость своего вопроса, а старуха после небольшой паузы раздумчиво сказала:
– Жалко все-таки! Мне все-таки ее жалко. Конечно, это не мое дело, и теперь, когда моей Луизы нет, старик волен делать что хочет. Но я все-таки скажу, нехорошо он поступает, что держит ее все время в погребе. Это жестоко… Я говорю это вслух, хотя никогда эту рыжую не любила, видит бог.
– А она хороша? – встрепенувшись, спросил Лум– Лум.
– Кто?
– А эта… рыжая?
– Рыжая? Она настолько противна, что даже немцы не пожелали ее. Она тоща, как коза, ребра можно пересчитать. Но старик совершенно одурел, он не отпускает ее от ребя ни на шаг.
Молчание продолжалось недолго. Его нарушила молодая хозяйка, заявив безапелляционным тоном:
– Пулеметчиков с мулами вы поставите у нас. Конюшни, сеновал, водопой, помещение для людей… Они не пожалеют.
После мимолетной паузы она продолжала с натянутой улыбкой:
– А чтобы и вы не пожалели, обещаю вам, ребята, по литру вина каждому.
Этот аргумент решил все. Мы побежали за пулеметчиками.
– Черт ли ей в пулеметчиках, этой бабе? – сказал я Лум-Луму на ходу.
– Ну, скажи на милость! Видать, и драгун есть, – ответил он, – а все-таки подай пулеметчиков! Да еще всю команду! Весна! Весной бабы бесятся!
Не успели пулеметчики расположиться, не успели мы распить свои два литра, как в небе раздался торопливый клекот аэроплана.
– Голубка летит, – сказал кто-то. – Сейчас она нам снесет яичко на голову.
Аэроплан был немецкий, сержанты свистками загнали нас в помещения, и мы лишь сквозь щели могли следить за тем, что происходило в небе.
Вокруг аэроплана стала рваться шрапнель. Вскоре он оказался плотно окруженным облачками разрывов. Пилот искал выхода; он то опускался, то подымался, то пытался уйти влево, то вправо.
Но пушки лаяли, и облака разрывов, похожие на громадные хлопья ваты, плотно сжали самолет. Через несколько минут подогнулись крылья, и аппарат ринулся наземь. Мотор храпел, как разъярившийся зверь. Это был уже не маневр, а катастрофа. Мы видели, как выпал человек, перевернулся в воздухе и, растопырив руки, камнем полетел вниз.
Грохоча, как снаряд невиданного калибра, самолет упал шагах в ста от нашего дома, на огородах, зарылся мотором в землю и, простояв около минуты вертикально, зашатался и опрокинулся. Мы ринулись туда и увидели пилота. Он был мертв. Его положили наземь, рядом с аэропланом.
Несколько солдат бросились разыскивать наблюдателя. Но его не нашли – он, видимо, упал в реку и утонул.
Возвратившись, мы застали среди солдат хозяйку пулеметчиков и ее больную мать. Старуха стояла, опираясь на палку и на руку дочери. Женщины ссорились с широкоплечим, небольшого роста стариком в рваной крестьянской блузе и деревянных башмаках. Синие жилки бороздили лицо старика и уходили на крупный нос.
– Ну чего? Чего? Чего вы лезете? – кричала молодая хозяйка. – Мало вам вашей рыжей? Вам еще надо?
– Ты мне рыжую не суй! Ты про нее не смей! – яростно возражал старик. – А вот ты скажи, стерва ты этакая, к кому драгуны на конях ездят днем и ночью?
Старик повернулся лицом к нам.
– И как только они не брезгуют?! Баба противна, как вошь! – кричал он.
Солдаты прыснули со смеху.
– Молчать! – взвизгнула женщина.
Но старик продолжал свое.
– Как вошь! – кричал он. – Я это утверждаю! А она дерет с них три шкуры за вино, за сыр…
– Молчать!
– …и за собственное мясо!
– Молчать, старый негодяй!
– Да еще заставляет работать на нее по хозяйству.
– Врешь, подлец! – закричала на сей раз старуха.
Мы все ржали от хохота.
– На такую вошь, – кричал старик, обращаясь к нам, – на такую кривомордую падаль работает целый эскадрон драгун из Шодара! Она имеет все. А я…
– А ты старый пьяница!
– А я стар и одинок, а теперь весна.
Снова раздался раскат хохота. Лум-Лум держался за бока. Он изнемогал.
– Весна! – кричал он, задыхаясь. – Этот тоже о весне! У него тоже кровь играет!.. Ой, не могу! Ой, лопну, дядя Гастунэ! Да ведь, говорят, у вас есть ваша рыженькая!
– Ну и что? Одна рыжая! А ведь весна…
Теперь от хохота катались все. У Лум-Лума уже текли из глаз крупные слезы.
– Три человека в селе, и всем весна в голову ударила! – кричал он.
Старик чувствовал, что имеет успех у солдат, и перешел в новое наступление.
– Спекулянтки! Мародерки! – кричал он. – Вы блюете патриотизмом по два су за ведро, а сами обдираете солдата! Спекулянтки!
– Мы спекулянтки? А кто кормил и поил германского принца? Господа! – завопила женщина, обращаясь к нам. – Господа! Когда варвары надвигались на Мези и все добрые французы бежали, этот подлый старик остался делать дела! «Я не могу служить отечеству как солдат, – говорил он, – я буду служить ему как коммерсант! „Галльский петух“, – он говорил, – мое знамя. Я буду бороться с варварами, не выпуская знамени из рук». Так он говорил. И что вы думаете? Варвары пришли и ничего у него не взяли. Они стояли три недели, и он делал блестящие дела. У него жил принц крови. И старик пресмыкался перед ним! Французу должно быть стыдно пресмыкаться перед бошем, даже если это принц крови. Но бош платил золотом, и старик только молил бога, чтобы это продолжалось подольше.
– Врешь, падаль! – вставил старик.
Но женщина больше не обращала на него никакого внимания.
– Есть, однако, высшая справедливость, и мы видели ее здесь, в Мези! – вопила она. – Когда наш добрый и великий Жоффр захотел дать варварам взбучку на Марне, он стал щекотать их артиллерией, чтобы они быстрее передвигали ноги. И тогда он обратил в прах этого подлого «Петуха», который смел именоваться «Галльским», а сам давал убежище проклятым бошам. И поделом! Это французские снаряды обратили его в груду камней. И поделом! Это французская армия пустила по миру подлеца, который наживался на немцах! И поделом!
У женщины был низкий, грудной, почти мужской голос. Она говорила, стоя на бугре и делая широкие жесты рукой, как бы пригоршнями бросая свои злые слова. Ее взлохмаченные волосы развевались по ветру, глаза горели, ноздри раздувались. Она была похожа на фурию.
– Ну, в чем дело? Чего вы здесь раскричались? – заревел неожиданно появившийся писарь Аннион. – Чего вы не видали?
– Господин сержант, – сказала тогда решительным голосом старуха, – у него, – она повела головой в сторону старика, – у него есть корова…
Старик сделал бросок грудью вперед.
– Корова! – кричал он. – Тоже корова! Если бы вы ее видели, мою рыжую, господин сержант! Она не больше козы, ребра можно пересчитать у ней. Даже немцы отказались от нее. Какой от нее прок?
Но старуха тоном патриарха, который восстанавливает справедливость, сказала:
– Пускай твоя рыжая корова тоща, но кое-какой навоз она дает. А моя дочь не имеет ничего. А теперь весна, удобрение нужно.
– Ну и что? – кричал Аннион. – Удобрение! Какого черта вы сюда приперлись ссориться из-за удобрения? Другого места нет? Пошли вон!
Аннион стал толкать их всех троих в спину, когда на дороге показался штабной автомобиль. Капитан и двое молодых лейтенантов не торопясь подошли к нашей группе. Солдаты расступились и стали жаться по сторонам. Женщины умолкли, старик вытянулся по-военному и взял руку под козырек. Офицеры направились к аэроплану.
Убитого летчика тщательно обыскали и забрали документы.
– Закопайте его! – сказал офицер.
Но тогда к офицеру подошел старик.
– Господин капитан, – начал он, – позвольте представиться. Я мсье Гастон Массар, бывший владелец «Галльского петуха», ныне разоренный по условиям военного времени. Я обращаюсь к вам с почтительной просьбой…
Старуха не дала ему договорить, она резко оттолкнула его в сторону.
– Господа офицеры, – сказала тогда молодая, – я имею больше прав. Мой муж сражается на фронте, в пехотном полку. Сейчас он ранен и лежит в госпитале…
Но тут ее оттолкнул старик.
– Господа офицеры, – быстро вставил он, – покуда в армии есть драгуны, ее муж может спокойно валяться в госпитале.
Женщина взвизгнула, как ужаленная. Офицеры рассмеялись.
– Чего вы хотите? – спросил капитан.
– Я прошу вас, чтобы его снесли к нам в горох, – сказала старуха.
Палкой она указала на убитого, а кивком головы на участок на огороде, где в грядках, по-весеннему рыхлых и сырых, торчали палки, обвитые жилками пересохшего прошлогоднего гороха.
– Зачем вам? – спросил капитан.
Женщины обе бросились объяснять. Выделялся торжественный голос молодой.
– Видите ли, – сказала она, – варвары увели у нас скот, так что мы ничего не имеем для удобрения. Прямо несчастье! А тут все пехота стоит, взять негде. В других деревнях хоть артиллеристы, у них все-таки есть лошади… А у нас все пехота и пехота! А теперь весна, самый сезон… Так что вы понимаете, господин капитан… Мы вас очень просим…
ТАВЕРНА В ТИЛЕ
1
В Шампани, на участке Тиль-Сильери-Пуйон, расстояние между нашими и немецкими траншеями было не шире обыкновенной городской улицы. Эта близость делала невозможным артиллерийский обстрел. Участок казался сравнительно тихим. Но в траншеях и под ними в течение недель и месяцев шла тяжелая, упорная, кропотливая работа: готовили взрыв. Круглые сутки мы рыли сапы, чтобы проникнуть под немецкую линию и взорвать немцев. Мы работали кирками и лопатами на большой глубине и рыли коридоры и ответвления.
Когда на мгновение работа приостанавливалась, то справа, слева и снизу мы слышали глухой стук таких же кирок и лопат: немцы рыли встречную сапу с коридорами и ответвлениями, чтобы проникнуть под нашу линию и взорвать нас.
Работы кротов велись влево и вправо от нас на протяжении многих километров – от Реймса и до леса зуавов. Обе стороны работали лихорадочно, с суровым азартом. И мы и немцы каждую минуту ждали взрыва – кто кого обгонит?
После каждых шести суток, проведенных на первой линии, нас на шесть суток уводили на отдых в Тиль.
Деревня открывалась вся, едва мы выбирались из ходов сообщения. Она лежала мертвая и немая, в развалинах и обломках. Сохранилось три дома. В одном из них был кабачок.
Стекла вылетели во время артиллерийской пальбы. Крышу снесло. Обнаженные стропила торчали, как ребра скелета. Длинный стол, два-три стола поменьше, три стареньких плетеных стула и несколько дощатых скамеек – вот все убранство. Но солдаты приходили в этот дом, измученные усталостью и ожиданием гибели, поэтому все здесь становилось прекрасным, полным уюта и безмятежности.
Вино подавали кислое, но подогретое. Теплота уходила в ноги, она копошилась в жилах, взбиралась по спине до плеч и проникала в натруженные мускулы. Мы пили и не спеша курили свои трубки.
– Когда я обедал в последний раз у моего друга, господина президента республики, он тоже угощал меня таким вином, и я остался доволен, – как-то сказал Лум– Лум. – О братья, мы попали в страну хорошего вина!
В кабачке жило все уцелевшее мирное население деревни: хозяйка, вдова Морэн, с дочкой Жаклин и вдова ее сына Маргерит. Тут же ютилось двое приблудных сирот, приятели Жаклин, маленькие оборвыши Анри и Марсель. Они жили в другом конце деревни, в развалинах, но проводили свои дни у Жаклин.
Позади прилавка, на полке, где некогда стояли бутылки, были прикреплены кнопками к стене две фотографические карточки, окаймленные черным крепом. На одной был изображен дородный усатый штатский лет под пятьдесят, на другой – артиллерийский сержант, красивый парень лет двадцати двух, с задорными глазами. Фотографии изображали людей, которые некогда были хозяевами за этим прилавком, но вспыхнула война, они вышли из дома и вернулись в виде бумажек, которые можно кнопкой прикрепить к стене.
Усатый мужчина был муж мадам Морэн.
Мне рассказала о его гибели Жаклин. Это было в первые дни войны. Ее папа работал на огороде, там, где теперь позиция. И вот упал снаряд, и папу убило. Никто не знал, что такое война. Все говорили «война», «война», а она не понимала, что это значит. А потом соседи принесли мертвого папу, и оказалось, что это и есть война.
Молодой сержант был ее брат Робер, муж Маргерит.
Мы сроднились с нашими хозяйками. Они были для нас последними вестницами далекой, почти забытой жизни. Их простые негромкие голоса примиряли нас с нашими горестями. Их заботливость и хлопоты напоминали нам давно покинутые семьи. А главное – они были женщины. Много месяцев прошло с тех пор, как мы покинули дивные страны, где живут женщины.
Мы были настроены лирически.
«Мы, солдаты, – труженики смерти. Мы сидим на берегу великого потока. Он подхватывает нас, мы мчимся в смерть. А женщины несут в себе вечность, ибо им дана тайна плодородия. Это говорю я, не знавший женщин и почувствовавший первое влечение к ним на войне. Дочку садовницы в Верзене я изнасилую послезавтра, когда рота выйдет на отдых».
Эту запись я обнаружил в дневнике убитого солдата пятьдесят шестого линейного полка. Труп валялся на холме Верзене, в винограднике.
2
По обязанности самокатчика я часто выезжал из траншеи в штаб. На обратном пути я останавливался у таверны – наполнить баклаги.
Однажды я натолкнулся на заколоченные двери. Были закрыты и ставни на окнах. На воротах висел плакат: «Военным вход воспрещается». Смуглый индус в английской военной форме и в чалме цвета хаки стоял на часах у ворот. Он не хотел отвечать на мои расспросы. Опершись на куцый карабин, он глядел вдаль.
Что случилось?
За углом на завалинке сидели дети. Заплаканная Жаклин сжимала в руках куклу.
– Почему закрыта торговля?
Девочка сорвалась с места и, плача, убежала во двор. Индус продолжал стоять молча, как статуя.
– В чем дело, ребята? – спросил я оборвышей. – Почему плачет Жаклин?
Объяснение дал Марсель.
– Здесь были артиллеристы, – начал он. – Как раз тот полк, в котором служил этот бедный Робер, муж Маргерит, – вы видели его фотографию… Он часто ходил сюда, к себе домой. Однажды он возвращается на батарею, и вдруг бац – шрапнель, и Робер получает осколок в ногу. Он падает… Но тут были другие солдаты, они принесли его в дом. Позвали фельдшера. Фельдшер перевязал рану и велел лежать. Робер и остался. А ночью немцы как раз затеяли атаку, и его на позиции не было. Тогда, говорят, полковник страшно рассердился и кричал, а на другой день он приказал судить Робера как за дезертирство, и его расстреляли…. Вот… А он не был дезертир. Он был храбрый. Он даже получил медаль…
– Когда это было? – спросил я.
– Давно, в самом начале войны.
– В самом, начале войны? Почему же торговля закрыта теперь? Вино-то есть?
– А как же! – воскликнул мальчуган. – Вино есть!
Я направился к двери, но мальчик остановил меня:
– Нельзя! Вас не впустят. Им нельзя выходить со двора… Генерал, понимаете, еще тогда хотел выселить мадам Морэн и Маргерит из фронтовой полосы, но мадам Морэн доказала, что у нее погибли муж и брат и немцы разорили все их имущество, а позиция проходит как раз через их огород… Ну, их и оставили… А теперь вдруг пришло распоряжение от главного генерала закрыть торговлю и запретить ей и Маргерит выходить на улицу и пускать военных к себе. А из штатских остались только мы с Анри… Давайте ваши баклаги!
В роте этой истории никто верить не хотел.
– Не может этого быть! – говорил Лум-Лум. – Как же воевать в такой стране, где солдат не может зайти в кабак выпить литр вина? Я буду проситься во флот!
Когда рота вышла в Тиль, на отдых, солдаты сразу бросились к кабачку. Все было, как я сказал: дверь заколочена, на воротах надпись, и бесстрастный сипай все так же молчаливо стоял на часах.
– Як же воно теперь будэ? – растерянно бормотал украинец Иванюк из третьей роты. Когда неделю тому назад Иванюк заметил, что боковая стена грозит обвалом, он стал крепить подпорки. Он не успел докончить эту работу. – Як же воно теперь будэ?
Он обращался к Хозе Айала, но испанец не понимал его и не мог ответить.
В этот день мы почувствовали свое сиротство. Солдаты угрюмо разбрелись по развалинам. Утром они снова толпились у дверей закрытого кабачка. Каждому хотелось заглянуть туда, увидеть, что там происходит. Но сипай, угрюмо охранявший вход, не подпускал нас близко.
Мы были разбиты тяжелой обидой. Мы бродили вокруг домика и ждали, не раскроется ли ставень, не скрипнет ли дверь. Но дом молчал.
Мы были настроены лирически.
Шапиро из второго взвода прочитал мне свои стихи, посвященные Маргерит. Шапиро, по прозванию Цыпленок, был сутулый, тщедушный парень с еврейским носом и впалой грудью. Стихи он написал по-французски. Стихи были плохие.
Но отсутствие хозяек Морэн волновало не только Шапиро. Все были обижены. Лум-Лум вспомнил, что Маргерит любит тартинки из поджаренного солдатского хлеба. Мы послали ей через ребят целую буханку. Мы передали такжё целую банку консервов из лакомого английского бойледбифа, полученную в рационе. Говорили, будто кое-кто из Легиона даже цветы послал хозяйкам.
3
Рытье подземных ходов продолжалось. Саперы утверждали, что мы зашли в тыл немецкого окопа.
– Скоро можно и взрывать! – сказал их сержант, руководивший работами. Он сидел в сапе, на земле, набивал трубку и полушепотом пояснял: – Сейчас мы как раз под их командным постом. Если успеете взорвать, получится паштет из баварского пехотного мяса. Как они только явятся перед всевышним в таком виде, эти сволочи?
Однако, возвращаясь из подземелья к себе, мы неподалеку от выхода, то есть уже под нашим расположением, услышали глухие подземные стуки.
– Ну что ж! – добродушно улыбаясь, сказал сапер. – А это они уже под вас подкопались, Легион. На то и война, дорогие!
Сапер был спокоен: ему в этих окопах не жить, он не пайщик.
Мы разбрелись по каньям. Вечером, укладываясь спать, капрал Делькур сказал:
– Если взрыв произойдет сегодня ночью, то я согласен, чтобы мою голову отнесло к немцам! Но зато я требую, чтобы все остальное попало в постель к Маргерит. Это мое пожелание. Я готов повторить его священнику на исповеди.
– А когда ты захочешь получить по морде, ты его повторишь мне, – сказал Шапиро из второго взвода.
Он говорил негромко, с преувеличенным спокойствием набивая трубку и глядя Делькуру прямо в лицо. Все насторожились.
– Кто это говорит? – воскликнул Делькур, будто не узнав голоса Шапиро. – Ах, это ты, Цыпленок? Это ты мечтаешь влепить по морде старому легионеру? Подождите, братья, сейчас я лягу и буду смеяться! Дайте примоститься поудобнее!
Через минуту он заговорил снова:
– Чего ты, Цыпленок, ерепенишься? Я вообще думаю, что все это не так с нашими бабами… По-моему, этот артиллерист, которого они выдавали за родного и за якобы раненого, был настоящий дезертир, самый обыкновенный подлец. Он не украл свои свинцовые сливы, он их вполне заслужил. Знаем мы таких!
– Почему ты так думаешь?
– Почему, почему! Потому, что слишком уж удобно иметь все под рукой на войне: и чтобы тут рядом дом, и мама тут же, и, главное, жена тоже тут. Так не бывает! Я пятнадцать лет в Легионе! Меня знают на всех дорогах – от Эль-Джазаира до Тимбукту и от Судана до Индокитая. Я жрал песок и запивал потом! А к моей мамаше дорога никогда не заворачивала. Пусть скажет Миллэ, или Лум-Лум пусть расскажет, сколько раз видел он свой дом с тех пор, как опустил подбородник. А Кюнз? Или Адриен? Или Джаффар-дурачок? Или Уркад? А тут смотрите, как паренек устроился: поспать с женой, пообедать у мамы, а потом пойти поиграть снежки с шалунами, которые приехали из-за Рейна! Не бывает этого! И все!..
Кто-то из волонтеров, кажется Бейлин, пытался объяснить, что теперь, когда воюет вся страна и в армии много мобилизованных, возможны всякие случайности.
– История этого Робера вполне правдоподобна, – поддержал и я.
– Не морочь голову, рюско! – оборвал меня Делькур. – Раз военно-полевой суд приговорил его к расстрелу за дезертирство, значит, он дезертир и есть. Военный суд не ошибается.
– Ты смело можешь это утверждать, – заметил Лум-Лум улыбаясь.
Делькур рассмеялся.
– Ну что ж! – сказал он. – Суд и влепил мне пять лет за эту старушку в Буканефисе! Конечно, это были не самые лучшие годы в моей жизни, но, по совести, я-то ведь получил за дело! Тем более дезертир. Стрелять надо таких – и кончено!
Канья начала слушать с интересом: тут что-то есть.
– Ты говоришь, воюет вся страна? Прекрасно! Каждый взвалил себе на горб цивилизацию и идет… Куда? Неизвестно. Люди выбиваются из сил, чтобы добраться. Куда? К могиле! Ладно! За это платят жалованье и дают суп и табак! Ладно! Ну, а женщины?
– Что женщины?
– Женщины имеют право быть стервами?
– То есть?
– Имеют они право в такое время ходить между солдат с погребальными лицами, в черных платьях и разыгрывать монашек-кармелиток? А?
– К чему ты ведешь, Курносый? – опросил Лум-Лум.
– А к тому, что эти две бабы разыгрывали святых. Они запаковали свое мясо в траурные платья, а мы ходили вокруг них, как на кладбище.
– Что ж, они вдовы!
– Вдовы! Вдовы! Они сегодня вдовы и завтра вдовы! А я сегодня – шестьдесят кило живого веса, а завтра я – тридцать кило битого мяса!
– Не мешай спать! – сонным голосом перебил Франши из правого угла. – Разговорился, черт!
Но на Франши закричали со всех сторон:
– Молчи, Пузырь! Еще выспишься!
Канья уже определенно желала слушать Делькура: тут, конечно, что-то есть.
– Я говорю, если эти женщины действительно святые, – чему верят дураки, – тогда так и надо держать их под замком. Генерал правильно рассудил! Не должны святые ходить между грешными, а грешные и глядеть не должны на святых.
– Это очищает душу, – внезапно вставил Шапиро.
Он сказал это робко, вполголоса, как бы только для себя, но все слышали. Шапиро смутился и отодвинулся в тень.
Но Делькур, весело смеясь, уже подхватил его слова:
– Та святая очищает, которую кладешь себе в постель. И вот я говорю – мы были дураками. Ведь стыдно было глядеть! Взять хоть бы меня самого! Я месил ногами песок по всей Северной и всей Экваториальной Африке и не пропустил ни одной ни черной, ни белой бабы, а здесь я внезапно стал каким-то святым Франциском и делал для этой мадам Морэн крысоловки из колючей проволоки! А залезть к ней в постель я не смел! Чего я смотрел, скажите мне, пожалуйста? А старый козел Лум-Лум? А все?.. Нечем гордиться, старики! Мы себя вели, как мальчуганы вроде Цыпленка.
– Он верно говорит, – сказал Хозе Айала. – С женщинами надо быть галантным и беспощадным.
Ободренный поддержкой, Делькур продолжал.
– Я думаю, – сказал он, – этот расстрелянный артиллерист не был из таких дурачков. Дезертир-то уж не пропустил этой толстозадой, как ее… Маргерит.
Солдаты слушали Делькура со все возрастающим интересом. Он показывал давно знакомые вещи, но с новой, неизвестной стороны.
– Надо было и нам то же самое делать! Я думаю, за два франка в зубы всякий мог бы увести ее на полчасика в чулан.
Из угла, где лежал Шапиро, через канью перелетел котелок и ударился об стенку рядом с Делькуром, в трех сантиметрах от его головы. Драка стала неминуемой. Но явился Уркад и увел Шапиро и еще двух человек на дежурство в сторожевое охранение.
Никто во всей роте не знал, кроме меня, что студент-филолог Шапиро молитвенно влюблен в Маргерит.
Маргерит была толста, коротконога, неуклюжа, у нее были грубые руки судомойки. Но Шапиро клялся мне, что именно в Маргерит он впервые увидел всю красоту мира. Его сощуренные, близорукие глаза сделались огромны, когда он говорил мне это, и одновременно они были похожи на глаза испуганной газели. Некрасивое, усталое, землистого цвета лицо Шапиро оживало, когда показывалась Маргерит. Оно получало блеск спелого плода, свежесть цветка, напоенного росой. Шапиро говорил мне, что ему бы хотелось вернуться с войны здоровым только для того, чтобы отдать свою жизнь Маргерит. Он мечтал увезти ее к себе в Умань. Если она не согласится, он останется во Франции, в Шампани, он будет работать батраком на ферме.
Делькур еще долго доказывал, что непродажных женщин вообще не бывает, он не видел ни одной, хотя исходил немало земель; что Маргерит и сама мадам Морэн не лучше других; что женщины для солдат и созданы, и уж если мы их прошляпили, то надо держать это в тайне, потому что глупость не предмет похвальбы для легионера.
– Вот если ты попадешь в плен, Лум-Лум, расскажи немцам, как ты и все мы пропустили этих баб. Немцы увидят, что ты не легионер, а рождественская овечка. Они смажут тебе зад елеем и посадят в ясли.
Ночь прошла благополучно, взрыва не было.
Под утро, к тому времени, когда Шапиро вернулся из сторожевого охранения, идеи Делькура полностью завладели всеми. Днем они пошли гулять по траншее из взвода во взвод.
Шапиро угрюмо отворачивался, когда слышал такие разговоры: лезть в драку один против всех он не мог.
Через кухни, околоток, караульные посты и патрули версия Делькура перекатилась в другие роты. Она обрастала подробностями, распухала и росла, и уже через день никто больше не сомневался, что кабачок был публичным домом и деньги за любовь брали обе женщины – и Маргерит, и ее свекровь. Как было не догадаться обо всем этом раньше?! Миндальничать с профессиональными шлюхами?!
Идеи Делькура проникли и в соседний полк. Проезжая с донесением мимо леса зуазов, я сделал остановку у артиллерийской батареи. Молоденький лейтенант сказал мне:
– Оказывается, это был публичный дом, там у вас, в Тиле?
У Больших Могил стояли драгуны. В драгунах служил мой товарищ по факультету де Брассак. Он сообщил мне подробности.
– Командующий армией, – сказал он, – правильно распорядился закрыть заведение. Говорят, эти две стервы перезаразили целый полк не то зуавов, не то сипаев.
Я старался разубедить его. Я рассказал ему, кто пустил этот слух и при каких обстоятельствах. Де Брассак и слушать не хотел.
– Брось глупости! – говорил он. – Ты с твоей славянской душой способен верить всякому обману!
Солдаты жадно ухватились за идеи Делькура: они освобождали их от бессильной жалости к вдовам, от бессильной злобы против штабных бюрократов, от злобы на свое бессилие сделать что-нибудь, от всей душевной путаницы, которая возникла с момента закрытия кабачка и уходила всеми своими корнями в их основное несчастье – в войну.
Идеи Делькура освобождали.
Теперь солдаты стали ходить к кабачку уже по– иному. Горные артиллеристы, драгуны, сенегальские стрелки, индусские сипаи и легионеры по целым дням бродили вокруг запертого домика, они толпились под дверью, под воротами, задерживались у закрытых ставней, высматривая, нет ли где пробоины или щели, через которую можно было бы пробраться внутрь, к женщинам, вознаградить себя за пропущенное время.