Текст книги "Иностранный легион"
Автор книги: Виктор Финк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– Вы еще здесь? – нетерпеливо сказал он, обращаясь к конвоирам немца.
Те торопливо загрохотали башмаками и прикладами и вышли. Писарь вытолкнул меня. Все сделалось в одну минуту.
Весть о том, что сейчас будут казнить шпиона, который утром стрелял в госпиталь, разнеслась по деревне в один миг. Легионеры, стрелки, артиллеристы – все наперебой вызывались участвовать в казни. Немец понял, куда его ведут.
– Franzosen, qute Kamaraden! – кричал он не своим голосом.
У него пот градом катился со лба, он задыхался и не мог передвигать ногами. Он упал. Тогда два стрелка подхватили его под мышки и поволокли по земле.
– Идем на огород, картошку копать! – кричал один из них, смеясь, и это замечание вызвало всеобщее веселье.
Хохот еще больше испугал немца. Он потерял человеческий облик.
– Не хочу-у-у! – бессмысленно кричал он и бил ногами.
Мессауд чувствовал себя главным героем торжества: это он нашел в лесу гильзы, он открыл след неприятеля, он первый увидел его. Солдат-франк, который был с неприятелем, не догадался убить его. Второй солдат-франк, тот, который пришел с ним, с Мессаудом, не хотел убить его. А Мессауд говорил, что надо его убить, и вот теперь выяснилось, кто был прав: сам саиб комендант приказал стрелять немца! Мессауд был доволен.
Шествие все больше и больше обрастало публикой. За солдатами спешили женщины. Они побросали хозяйство и на ходу вытирали о передники руки, испачканные на кухонной работе. Стая мальчуганов шлепала впереди. Ребята каждый раз оборачивались, чтобы лучше рассмотреть лицо человека, которого ведут за околицу расстреливать.
– Кэльб бени кэльб, рах-а-лина эль халь! – громовым голосом орал Мессауд и пихал немца ногой.
Немец вздрагивал и вырывался, но стрелки держали его крепко.
Немца застрелили на пустыре, на покинутом огороде. От огорода осталось только пугало. Оно стояло, нелепо растопырив дощатые руки. На нем болтались лохмотья и висела широкая соломенная шляпа. Немец упал у самого пугала.
4
Левинсон не мог как следует заняться Антошкой. Время было горячее. Тяжелораненые все прибывали и прибывали. Негры из Судана и Сенегала, арабы, легионеры, морская пехота, зуавы валялись в сараях, амбарах, конюшнях, хлевах, во дворах и прямо на дорогах. Среди них хозяйничала смерть.
Штабы разработали план сражения с точностью расписания поездов. Они рассчитывали на победу, на движение вперед и ничего не приготовили в тылу. Между тем сражение было проиграно, свыше тридцати тысяч человек полегло в двадцать минут. Заканчивать дело, начатое стратегами, пришлось хирургам и санитарам, но их было мало, они не справлялись, и люди погибали на их глазах не только от ран, но от истощения и голода.
– Отстаньте вы от меня с вашим Петроградом! – сердился Левинсон. – У меня смотрите, что делается! Тысячи умирающих и два термометра на весь госпиталь! Мы делаем по сто операций в день! Мы даем пить раненым в ведрах из-под угля! Мы оперируем ночью, при свете карманных фонариков. Я сойду с ума!
Врачи заняться Антошкой не могли. Да, в сущности, он в этом не нуждался. В роте его приняли хорошо, угощали, поили. Лум-Лум, который был с ним очень дружен, обрадовался больше всех. Уже через полчаса после возвращения Антошки оба приятеля сидели в тени и пили. Когда Лум-Лум запел по-арабски, повеселел и Антошка.
– Эй, народ православный! – кричал он. – Эй, старые бородачи, старики пузырники! Эй, бочкари-гвоздари, скорые послы-подносчики, давайте вина!..
Приятели не понимали друг друга, но зачем это им нужно было? И так было хорошо.
Напившись, Антошка завалился спать и вскоре захрапел, как мотор. Он проспал весь день и ночь, а утром, после кофе, смотался в третью роту, где у одного из русских имелась гармошка, принес ее и вскоре сидел на солнце и наяривал свои любимые солдатские частушки с припевом собственного сочинения:
Мать Расея, мать Расея,
Мать расейская земля!
Ты вспоила, ты вскормила,
Ты в приемку повела!
Тирли да тирли, солдатирли,
Али брави компаньон!
Антон забрался в дальний угол двора, куда не заглядывают начальники. Он сидел на завалинке, босой, в одной рубахе и штанах. Солнце грело ему лицо, грудь и ноги. Солнце было похоже на то, которое находится в Малых Овражках, и ветер совсем по-приятельски играл Антошкиными белокурыми волосами.
– Слышь, а куда фрицку девали? – спросил он меня.
– В плен подали его, в тыл, – сказал я.
Антошка спал, когда расстреливали его дружка. Я не хотел сказать правду.
– В плен? Это ладно! – сказал Петроград. – Не попрощался, сволочь! Ну да ладно!..
Он сплюнул окурок, висевший у него на губе, и продолжал играть и петь про мать Раcею:
Во станок поставела,
Кудри бреть заставела.
Кудри бреють – не жалеють,
И стригуть – не берегуть.
Тирли да тирли, солдатирли,
Али брави компаньон.
Антон грелся и пел. Он был доволен, что наконец кончилось лесное приключение, и сразу, легко и быстро, вошел в колею ротной обыденщины.
Но были в роте и люди, которых не устраивало внезапное возвращение легионера второго класса Петрограда. Старший писарь Аннион давно вычеркнул легионера Петрограда из списков на довольствие, зачислив его в убитые или пропавшие без вести. Теперь легионер Петроград является. На зачисление в списки нужен наряд. По чьему наряду явился Петроград?
– Да! По чьему наряду? Позовите-ка его сюда!
Антон быстро оделся и стоял перед Аннионом, вытянувшись и выпятив грудь, как его учили еще в русской казарме.
– Ну! По чьему наряду?
Антон не отвечал: он не понимал вопроса.
– По чьему наряду? Объясните ему, пожалуйста, этому кретину, вашему земляку, что в Легионе ждут человека три дня. Кто приходит после этого срока, не должен разыгрывать из себя привидение с гармошкой. Он – дезертир. Точка. Все.
Это и было то, чего я пуще всего опасался. Время было скверное: командование было раздражено проигрышем сражения. Всего несколько дней назад нам вдалбливали в головы, что это сражение положит конец войне. «Мир лежит по ту сторону плато», – говорили нам.
А на деле вышло, что оттуда вернулась лишь кучка солдат; кто не погиб в бою, погибал без помощи в госпиталях, а немецкая линия осталась нетронутой, и конца войны по-прежнему не было видно.
Чтобы не дать нам опомниться, нас изнуряли ночными переходами, нас гоняли по горам и болотам, заставляли упражняться в маршировке, стрельбе, наколке чучела, словесности и отдании чести.
Полевые суды заседали беспрерывно. Они были завалены делами, которые создавались для устрашения солдат и поддержания престижа начальства. Расстреляли зуава, который отказался надеть штаны, снятые с умершего. Расстреляли алжирского стрелка, который отказался от еды, потому что она протухла. Расстреляли артиллериста, который сказал, что война ему надоела.
В ротах, в кабаках, на дорогах усердно искали, кого бы отдать под суд, и все были хороши, всех хватали.
– Пускай решит капитан Персье! – сказал Анни– он. – Пойду доложу ему, что легионер Петроград вернулся. Не знаю… Все-таки шестой день… Это дезертирство.
– Слушайте, писарь, – сказал я, – вы отдаете себе отчет? Ведь капитан Персье пошлет его на расстрел… А за что? Парень не сделал ничего дурного. Просто он заблудился… За что же его убивать? Ведь все-таки он волонтер, он защищает Францию по своей доброй воле…
Я искал, что бы мне еще придумать в защиту Антошки. Но Аннион не дал мне говорить.
– Оставьте меня в покое! – оборвал он. – Что я вам, нянька для всей второй роты? Неужели я обязан крутиться и вертеться с каждым в отдельности и вникать, кто где шлялся? Да этак меня надолго не хватит!
Он направился к землянке капитана.
Лум-Лум слышал конец нашего разговора.
– Считай, что у тебя одним земляком меньше, – сказал он мне.
Напоминание было совершенно излишне: я и сам понимал, что если судьбу Антошки должен решать капитан Персье, то Антошке жить осталось не слишком долго.
Антон вошел в землянку к капитану, и вскоре мы услышали знакомый голос, похожий на звук, какой получается при трении деревом об дерево. Это наш капитан говорил с кем-то по телефону.
– Да, Петроград!.. Ну да, повторяю: Петроград!.. Нет, не столица России, а фамилия легионера второго класса… Черт его знает! Был списан в убитые. Его видели на плато. Он упал… Вернулся вчера вместе с немецким шпионом, который стрелял в лазарет. Их задержали в лесу, обоих одновременно… Слушаю, полковник…
Трубка была повешена.
– Отправьте его! – проскрипел капитан.
– Одевайтесь! – коротко перебросил Аннион Петрограду. – Пояс! Без штыка!
– Аннион! – сказал я писарю, когда Антошка побежал одеваться. – Теперь вы видите, что вы наделали? Его расстреляют! А за что?
– За что? – коротко бросил он мне в ответ. – Все равно он списан в убитые.
Но судьба Антона взволновала многих.
– Идем живо к лейтенанту Рейналю! – предложил Бейлин. – Рейналь заступится, он хороший парень.
Лейтенант Рейналь, наш полуротный, был мобилизованный школьный учитель. Он вместе с нами переносил все тягости окопной жизни и сделался нашим товарищем.
Лейтенант Рейналь расстроился, узнав, что капитан Персье угоняет Антона в штаб.
– Это паршиво! – сказал он. – Не может быть паршивей! Они теперь только и делают, что ищут, кого бы расстрелять. Это очень паршиво!
– Вы бы поговорили с капитаном! – сказал я. – Может, он отменил бы…
Но лейтенант Рейналь был храбрец только в бою, а капитана Персье он боялся.
– Не тот человек, – смущенно сказал лейтенант. – Он слишком доволен, что нашел еще одного парня, который может постоять минуту у столба.
Все же Рейналь согласился пойти к капитану.
– А вы оба, – сказал он, – отправляйтесь на всякий случай в штаб. Быть может, вам удастся поговорить с кем-нибудь из офицеров.
Это последнее было, конечно, совершенно безнадежно, но мы с Бейлиным все же отправились.
Рейналь сказал нам ждать полчаса на дороге. Если в течение этого времени Антона не поведут, значит, все уладилось и мы возвращаемся. Если поведут, мы бежим в штаб.
Антошка растерялся, увидев себя между двух вооруженных конвоиров.
– Куды, слышь, гонют? А? – спросил он меня. Впрочем, он тотчас сам и ответил на свой вопрос. – Должно, в штаб. Про фрицку допрашивать будут, – сказал он. – А что я про него знаю? Голая душа – и все тут. Сказано, солдат.
Все же какая-то тревога, видимо, забралась ему в душу. Он все поправлял пояс, пуговицы, кепи, точно старался предстать перед начальниками в самом аккуратном виде.
– Подождите, ребята, – сказал Рейналь конвоирам и зашел к капитану.
Минут через пять конвоиры прошли с Антошкой стрелковым шагом мимо маленькой таверны на шоссе, где мы с Бейлиным ожидали, сидя у окна. Они удалялись быстро.
Мы их догнали за околицей, на пустырях, у огородного чучела. На своем месте еще лежал расстрелянный немец. Антошка сразу ссутулился и завыл.
– А-а-а-а! – бессмысленно тянул он. – А-а-а-а!..
Лицо у немца было спокойное, как у спящего. Руки, которыми он вчера закрыл глаза, чтобы не видеть наведенных на него ружей, теперь как бы защищали его от солнца. Оно било ему прямо в лицо. Что-то было чистое и спокойное в этом лице.
А Петроград уже догадался о том, о чем догадывались люди в роте и что уже хорошо знали капитан Персье и Аннион, а именно – что и он скоро будет расстрелян.
Антошка стоял, склонившись над убитым, и орал, не обращая внимания ни на конвоиров, которые подталкивали его прикладами, ни на нас. Он орал, ничего не видя и не слыша.
ВОПРОСЫ ЧЕСТИ
Сержант Борегар лежал в канье, на соломе, на своем обычном месте, почти у самого входа. Его кепи было низко надвинуто на глаза. Ренэ читал вслух и переводил взводу письмо сержанта к графине Марии-Терезе фон Эрлангенбург. Сержант не слышал чтения: он был мертв.
Вот как это случилось.
Утром на бивак упал снаряд.
– Откуда ты, птичка? – промычал Кюнз.
– По-моему, в кухню бахнуло! – заметил Пузырь.
– Детки, – сказал Лум-Лум, – эти злые-злые соседи, которые живут напротив, поломали нашу кухоньку. Сегодня дома обеда не готовят, вы пойдете обедать к бабушке.
После небольшой паузы он прибавил:
– Я хотел сказать – к чертовой бабушке. Ведите себя там прилично.
У порога каньи показался помощник повара, рябой турок Джаффар, по прозванию Джаффар-дурачок.
– Эй, вы! – крикнул он. – Вы, ей-богу, шутники, четвертый взвод! Вы ждете, чтобы горничная в переднике принесла вам сливки к кофе? Идите живо, уберите вашего сержанта!
– Сержант Борегар? Где он?
«Длинный сержант», как мы звали его между собой, зачем-то отлучился из каньи и действительно долго не возвращался. Я выглянул. Борегар лежал мертвый, вытянувшись во весь рост, в двух шагах от входа.
Джаффар забросил к нам мешок картошки, который он тащил на спине, – все, что осталось в разрушенной кухне, – и мы с ним вдвоем внесли Борегара в канью.
– Тяжелый он, однако, этот приятель! – сказал Джаффар. – Подумать только, я второй раз выволакиваю его из огня.
– На этот раз, повар, ты подаешь его в готовом виде! – заметил Лум-Лум.
Борегара уложили на место, на котором он обычно спал, закрыли ему глаза, сложили ему руки, стерли грязь с лица, накрыли шинелью. Потом сидели и молчали.
Всю ночь лил дождь. Мы прибыли сюда ночью на отдых – здесь была наша вторая линия. Все думали постирать белье, переодеться, погреться на солнце. А тут дождь! Почву сразу размыло, ходить стало тяжело, мы еле добрались. Часовые возвращались промокшие до кости, за место у жаровни чуть не дрались. Отдых был испорчен. А тут еще Борегара убило. Всем стало грустно.
Мы внезапно убедились, что любили его, этого Борегара. Правда, он ни с кем не был близок. Правда, иногда создавалось впечатление, будто он на всех смотрит свысока. Но он никогда никого не подводил под наказание, ни на кого не кричал, не придирался, и это отличало его от прочих сержантов. Однажды, во время длительного перехода, он увидел, что Ренэ тяжело, и сам понес его ранец. Никакой сержант не помог бы солдату.
Мы любили Борегара. Это сделалось очевидно, когда живой Борегар обратился в покойника.
– Кто пойдет сообщить в канцелярию? – глухим голосом спросил Бейлин.
– Надо у него взять документы, – сказал Лум-Лум.
Джаффар снял у Борегара с груди кожаный мешочек. В мешочке лежали: алюминиевая пластинка с матрикулярным номером, воинская книжка и письмо в конверте, завернутом в бумагу. На бумаге было написано: «Отправить по адресу после моей смерти». Письмо было адресовано в Дармштадт, графине Марии-Терезе фон Эрлангенбург. Конверт был плохо запечатан. Джаффар извлек письмо.
– Дети, кто прочитает?
Письмо читал и переводил Ренэ. Потом оно попало ко мне.
Вот оно:
– «Вторник восемнадцатого октября тысяча девятьсот восьмого года.
Графиня!
Сегодня выстрелом из револьвера я положил некоторый предел страданиям, бремя которых нес десять лет».
Здесь Джаффар вставил первую реплику.
– Всего десять лет прицеливался и уже попал! – заметил он.
На Джаффара зашикали, и он умолк.
Ренэ продолжал:
– «Осенью тысяча восемьсот девяносто восьмого года, то есть десять лет тому назад, Вы, по моему расчету, должны были получить от германского консула в Сиднее извещение о том, что Фридрих-Иоганн-Лоренц-Альберт граф фон Эрлангенбург скончался от тропической лихорадки на корабле „Веста“ и тело его погребено согласно морским обычаям, то есть брошено в море. Я подробно описал Вам тогда же, как мне удалось устроить эту маленькую мистификацию.
Пятнадцатого мая тысяча восемьсот девяносто восьмого года, то есть ровно через два дня после объяснения, которое произошло между нами, я поступил матросом на грузовой пароход в Киле.
По пути в Сидней на корабле скончался матрос, бездомный бродяга, француз Анри Борегар. У берегов Тасмании его труп бросили в море. Документы покойного подлежали передаче французскому консулу. Младший помощник капитана отдал их мне взамен на мои и согласился за бутылку рома сделать подчистку в судовой роли. Матрос Анри Борегар стал продолжать свою жизнь в моем лице.
Я опускаю семь лет. Они протекли под разными широтами. Борегар плавал на торговых кораблях из Сиднея в Саутгемптон, на невольничьих шхунах из Джибути в Эль-Иемен, на фелюгах контрабандистов из Трапезунда в Батум».
– Все мы бродим по дорогам мира и ищем счастья. А в чем оно, рюско? – опять перебил Джаффар, обращаясь ко мне.
Но Бейлин замахнулся на него сапогом, и Джаффар умолк.
Ренэ продолжал:
– «Однажды в Сингапуре я увидел издали группу офицеров германского военного флота. Встреча повторилась в порту императора Александра Третьего. Я понял, что не застрахован от неприятных неожиданностей, и ушел в Иностранный легион. Для людей чести, которые хотят похоронить свое прошлое, нет лучшего кладбища, чем Легион, его суровая дисциплина военной каторги и его жизнь, исполненная трудностей, лишений и опасностей. Я пришел сюда в поисках смерти или успокоения».
Чтение перебил Лум-Лум.
– Ладно! – сказал он скучающим голосом. – Неинтересно! Сами знаем, зачем люди приходят в Легион! Довольно!
В канье было несколько солдат, прибывших к нам из основного полка, из Африки. Как дубы возвышались над нами, волонтерами военного времени, старики Легиона – Лум-Лум, Адриен, Миллэ, Кюнз, Уркад и даже дурачок Джаффар. Эти люди проделали походы на озеро Чад, они дрались в Конго, они бились на Мадагаскаре, они сражались на Гваделупе, они устрашали Индокитай и усмиряли Алжир, Марокко и Тунис. Кто были эти люди? В результате каких крушений взялся каждый из них за ремесло наемного солдата?
Старикам письмо Борегара, по-видимому, не казалось особенно интересным. Уркад и Кюнз тоже были за то, чтобы чтение прекратить. Но наша группа настояла на своем, и чтение продолжалось.
– «Событие, происшедшее сегодня утром в гарнизоне Сиди-Бель-Абесс, – читал Ренэ, – принесло мне успокоение. Буду краток.
В форт Аман-Ислам, где стояла моя рота, одно время прибывали из штаба полка казенные пакеты, написанные мучительно знакомым почерком. Воображение стало подсказывать мне всякие нелепости, но я гнал их от себя. Случайно я узнал, что почерк принадлежит новому сержант-мажору Планьоли. Через три месяца сержант-мажор захватил полковую кассу и скрылся.
Тогда стали говорить, что Планьоли был немец, аристократ и что его итальянская фамилия была вымышленной. Что-то неизъяснимое встревожило меня.
Поступили сведения, что Планьоли бежал к туарегам и организует из них отряды для налетов на наши форты и обозы. Я пропускаю перипетии погони и стычек. Скажу только, что мы все-таки встретились с Планьоли».
– Ах черт! – воскликнул Джаффар. – Да ведь и я там был! Помнишь, Лум-Лум? Ты тоже был ранен тогда! Борегар вставил этому молодчику Планьоли штык в живот, как вилы в кучу навоза, а Планьоли поместил в него шесть пуль, как на призовой стрельбе. Он был почти без дыхания, этот Борегар, когда я унес его.
– Не мешай! – кричали с разных сторон. – Читай, Ренэ, дальше!
– «Графиня! Когда я поднял глаза, чтобы взглянуть на человека, в чьих ребрах торчал мой штык, я узнал Энгельберта фон Виллерштайна.
Я надеюсь, графиня, это имя памятно Вам не менее, чем мне».
В глубине каньи, в правом углу, началось тяжелое и нетерпеливое ворчание. Там помещался испанец Хозе Айала, по прозванию Карменсита. В Сарагосе Хозе был монахом. Он поссорился с настоятелем из-за женщины, по его словам. Чтобы досадить настоятелю, он пустил в храме петарду во время богослужения. Хозе носил еще при себе наваху, которая расчистила ему дорогу в Париж. Он пробирался в великий город, чтобы, как он говорил, повести отсюда большую борьбу с настоятелем. Но вспыхнула война, и Хозе ушел в Легион.
Письмо Борегара страшно взволновало Хозе: в деле была замешана женщина, к тому же графиня!
– Читай, Ренэ! Читай скорей! – понукал Хозе нашего переводчика.
– «Мне пришлось провести несколько месяцев в лазарете, – продолжал Ренэ. – В соседней палате лежал раненый фон Виллерштайн. Мы не встретились ни разу. Но днем и ночью, во сне и наяву, о чем бы я ни думал, что бн я ни делал, я видел перед собою только то проклятое утро, когда Энгельберт тайком пробирался через парк к боковой калитке. Вы провожали его долгим взглядом из окна. Я понял тогда сразу, кто была та перезрелая светская дама, на утомительную связь с которой Энгельберт жаловался всем товарищам, в том числе и мне, хотя, по его словам, дама осыпала его драгоценными подарками. А на другой день несчастная история с кольцом! Вы это прекрасно придумали, мама! Если был один-единственный человек на свете, который должен был молча снести Ваши обвинения, то это я. Ибо я не мог сказать отцу, что моя мать имеет любовника, что она выбрала для этой роли товарища моих детских игр и что она оплачивает его услуги фамильными драгоценностями.
Я не мог сказать ему этого. Я ушел из дома. Я ушел из жизни. Главным образом из Вашей жизни…»
Отношение аудитории к исповеди аристократа раскололось. Старикам сделалось явно скучно от этой семейной мелодрамы. Карменсита тоже был разочарован.
– Как?! – протянул он. – Мать? Я думал, женщина!
Но в канье была и другая публика. Было пять-шесть евреев-портняжек, выходцев из румынских гетто и российских местечек. Они бежали в свое время от национальных преследований, от нужды. В Париже в кварталах Бастилии и Тампль они шили жилеты и брюки. В один душный июльский день распоролось все их шитье. Это было, когда слово «война» забегало по улицам и площадям великого города. Война смыла их и унесла. Было несколько студентов разных национальностей. Был люксембуржец – приказчик из галантерейного магазина на бульваре Сен-Мишель. Он торговал галстуками. Но галстуки сразу вышли из моды, и приказчик пошел сражаться за цивилизацию. Было несколько итальянцев-каменотесов из Пьемонта и Ломбардии. Они часто пели песню, написанную на слова Габриэля д'Аннунцио в 1912 году, во время Триполитанской войны: «Триполи будет итальянским». Триполи итальянским не стал, итальянцы были разбиты, каменотесы сочли это унизительным и несправедливым. Они мостили улицы в Париже, когда газетчики забегали по этим улицам, крича: «Война! Война! Война за справедливость!» Итальянцы оставили недоделанные мостовые на попечение судьбы и попросились в армию.
Война забросила в нашу канью самых разнообразных людей. Мы хотели слушать до конца.
История Борегара была слишком похожа на бульварный роман. Каждый читал такие романы о бурной и превратной судьбе солдата Иностранного легиона. Теперь мы столкнулись с романом в живой жизни. Мы хотели слушать до конца.
– «Вчера вечером меня вызвал адъютант полка, – читал Ренэ. – Истекал срок ожидания помилования от президента республики, и командир полка назначил расстрел Планьоли на утро.
„Сержант Борегар, – сказал адъютант. – Ваш полувзвод! Вы заслужили эту честь“.
Энгельберт трусливо плакал и извивался, когда его вели к столбу. Колени дрожали у него, когда его поставили на место. Он допустил, чтобы ему завязали глаза. Увы, по должности мне самому пришлось сделать это. Он умолял меня оставить ему жизнь. В минуту, когда лейтенат поднял шпагу, чтобы скомандовать „залп“, прискакал конный ординарец и подал командиру полка, пожелавшему присутствовать при казни, телеграмму из Парижа.
Не скрою от Вас, я задрожал при мысли, что это могло быть помилование. Командир положил телеграмму в карман не читая. Лейтенант опустил шпагу. Как я и рассчитывал, Энгельберт упал тотчас после залпа, хотя он даже не был ранен. Дело в том, что ни в моем положении, ни в положении Энгельберта фон Виллерштайна люди больше не дерутся на дуэли. Но я не хотел все же, чтобы последние счеты между нами подвел этот сброд, именуемый Легионом».
– Вот как?! Сброд? Слышите, старики? – злобно проворчал Кюнз. – Мы для него сброд! Чего же вы к нам прилезли, господин граф?
Однако никто Кюнза не поддержал. Ренэ смог продолжать:
– «Заряжая ружья своих двенадцати солдат, я положил всем холостые патроны. Энгельберт упал от испуга. По французскому уставу, на мне, как на дежурном унтер-офицере, лежала обязанность добить его выстрелом из револьвера. У французов это называется coup de gr?cе– выстрелом милосердия. Я благодарю бога мести, владыку страданий и радостей человеческих, за эту минуту. Она была единственной счастливой за целые десять лет жизни.
Вам, пожалуй, будет интересно узнать, что телеграмма, поданная полковнику на месте казни, действительно содержала помилование. Бог послал твердое сердце нашему командиру.
Благоволите принять, графиня, уверение в самых высоких и почтительных чувствах Вашего преданного сына Фридриха-Иоганна-Лоренца-Альберта графа фон Эрлангенбурга, умершего в звании сержанта второго полка Иностранного легиона под именем Анри Борегар».
Лум-Лум сидел молча, насупившись, Уркад пыхтел своей громадной трубкой, Кюнз и Адриен опустили головы. Один только Джаффар не мог сидеть спокойно. Он щелкал языком, хлопал себя по коленям и хихикал. Джаффар-дурачок носил свое прозвище недаром.
– В общем, выходит, он был несчастный человек, этот граф! – сказал я.
Отозвался Джаффар:
– Несчастный? Ты сказал – несчастный? Если бы я имел мула, я бы хотел, чтобы он был хоть немного умнее тебя, Самовар!
Джаффар помолчал, чтобы дать мне ответить на его колкость, но мне не хотелось вступать с ним в ссору.
– Вот еще один тип, которого загнала к нам эта их честь! – сказал Адриен Бов.
В канье опять стало тихо, только картошка хрустела и чавкала в руках Джаффара. Он сидел рядом с трупом Борегара и деловито чистил картошку. Шелуха падала турку на колени, покрытые мешковиной.
Кусочек шелухи упал на Борегара. Я подобрал и выбросил. Это почему-то привело Джаффара в бешенство.
– Бережешь его честь? Честь его фамилии? – злобно воскликнул он.
У Джаффара на рябом лице, там, где у других бывают глаза, были щелки, и в этих щелках сидела пара мышей. Сейчас, напуганные вспышкой Джаффара, мыши бегали взад и вперед. Джаффар стал распаляться.
– За первого барана, которого я украл, меня били! – кричал он. – Барана отобрали. За второго – бросили в яму. Барана опять отобрали. У них такая манера – отбирать краденых баранов! А жрать нам что? Родители сидели голодные. Продали сестренку одному джентльмену из Каира, но он надул нас: он увез сестренку и не заплатил. Опять все сидели голодные. Тогда про нас стали говорить, что мы не имеем чести: сын – вор, дочь – девка, а родители – нищие!
Джаффар сгреб в левую руку тряпку с картофельной шелухой, в правой он сжимал кухонный нож. Лицо Джаффара шло пятнами.
– Как мы все попали в Легион, старики? Очень просто: мы искали хлеба и солнца, но для нас не нашлось ни хлеба, ни солнца! Поэтому жизнь схватила нас каждого за кадык и выбросила. Либо иди в тюрьму, либо иди в Легион! Только чтобы подальше от богатых, от графчиков, вроде этого! Чтобы мы их не зарезали, не обокрали, не обидели! Потому что они богатые! У них даже есть честь. Мамаши у них старые шлюхи, но чести у них сколько хотите! Потому что они богатые…
Джаффар паясничал. Рядом с покойником это было омерзительно. Но старики все же слушали его. Что-то было в его словах особенное, волнующее. Старики слушали с сочувственным вниманием.
– Он правильно говорит, – заметил Кюнз. – Жизнь хватает человека за кадык и выбрасывает на свалку, на пустыри рядом с тюрьмой. И человек барахтается, чтобы только как-нибудь остаться по эту сторону! Потом он видит – дело плохо – и уходит в Легион! Турок правильно говорит!
– Турок правильно говорит! – подхватил Джаффар. – Турок говорит, все бегут в Легион. Умный ни во что не верит и спасается от несчастья, дурак верит и ищет счастья. И все одинаково попадают в пустыню и находят шакалов и змей. Да еще голодных арабов, в которых надо стрелять бац-бац, чтобы они не бунтовали против матери Франции.
Странно, я никогда не слышал во взводе подобных речей. Старики не любили рассказывать о своей службе в Легионе, о себе, о пережитых крушениях.
Печать непоправимого лежала на их жизнях. Эти жизни были навеки запихнуты в ранцы и подсумки и уже не могли уйти никуда от кабака и казармы. Они были искалечены, изуродованы. Их уже нельзя было узнать, уже трудно было поверить, что это в самом деле человеческие жизни. Но говорить об этом легионеры не любили.
Теперь эти люди были взбудоражены, оскорблены.
Они не придавали никакого значения тому, что Борегар оказался немцем, подданным неприятеля. Это ничего не значило в их глазах, как ничего не значило немецкое происхождение Миллэ. Шакала ненавидели, но никто ни разу не назвал его бошем или фрицем: в бумагах человека пусть копается начальство.
Как мне казалось, старики выбрасывали сержанта Борегара из своего братства по другой и совершенно особой причине.
Война тянулась уже больше года. Солдат уже почувствовал, что его обманывают, что его дурачат и унижают. Солдатская злоба бродила и бродила. Темная и беспомощная, она искала правду и кое-как добиралась до нее. Джаффар и Кюнз еще говорили, что за кадык их всех взяла жизнь, что на пустыри, под тюремную стену, их якобы бросила жизнь. Но все уже чувствовали, что это неточно, что виновата перед ними не сама жизнь, а неравенство, могущество богатых, беззащитность бедняков. А Борегар принадлежал к тем, кто искалечил их жизни.
– Чего он приперся в Легион? – выкрикивал Джаффар. – Он хотел уберечь честь своей матери? Он ее ненавидел и презирал, свою мамашу! Дело не в мамаше и ее чести! Граф пожертвовал собой, чтобы спасти честь всех богатых, всех знатных, всех счастливых! И правильно, их честь и надо крепко оберегать! Потому что богатые имеют право писать законы, судить нас, пихать нас в тюрьму, заставлять нас работать, угонять нас на войну! Разве можно показывать, что у них жены и матери шлюхи?.. А я… я вспарывал им животы! Я хотел видеть, что у них там делается, в животах у богатых. И я не находил ничего, кроме требухи, которая хочет, чтобы ее набивали пищей. Что же значит их честь?
Он размахивал ножом, мотал головой, визжал и кривлялся.
– Честь! Честь! – кричал он. – Когда комугнибудь из нас оторвет башку, пишут: «Погиб на поле чести». А вся честь в том, что мы выгребаем для них каштаны из огня.
Джаффар презрительно взглянул на покойника, собрал свой картофель и ушел.
В канье стало тихо.
Ренэ отправился в канцелярию сообщить о гибели сержанта.
Мы с Лум-Лумом собирали картофельную шелуху, чтобы выбросить ее. Мы делали свое дело молча. В канье было тихо: рядом лежал покойник.
– Он, однако, не так глуп, этот Джаффар! – внезапно заметил Лум-Лум. – Будь он грамотный, он вполне мог бы выйти в писаря.