355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину » Текст книги (страница 17)
Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 21:30

Текст книги "Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

– И все равно – хорошо! – моргая огромными лемурьими глазищами, шептал Золотоглазый Зачарованный Зюзик.

– Слушай, а в пол-литру ты обратиться можешь?..

Вообщем, долго ли, коротко – но два этих стихолюбивых чудика так сроднились душами, что и жизни уже друг без друга не мыслили. Дошло до того, что даже старшина Сундуков перестал, поигрывая бородавкой, скрежетать зубами, он лишь еще дальше на затылок сдвигал свою хвуражку и удивленно бормотал: «Ну, шу ты будэшь дэлать – упьять назюзюкался! Нэ, рудувуй Мы, нэ выйдэт из тэбя нустуящего сувэтскуго чэлувэка!..»

И вот настала весна. «В Россию!.. В Тютюнор, на стрельбы!..» – заволновалась ракетная бригада.

– И меня берут! – гордо сообщил однажды Зюзику поэт Тюхин.

– Свидетелем и очевидцем?

– Радистом начальника штаба, – сказал Витюша, и, воткнув вилку хвоста электрического лемура в розетку бытовки, пошел в ленкомнату читать свой любимый «Огонек». Полы он уже больше не драил. Полоса кончилась, поскольку в батарее стряслось новое ЧП и про солдатика забыли, да и первогодком он теперь уже не был.

И вот как-то раз, придя под утро выключать Зюзика из сети, дневальный Эмский застал своего единомышленника в полнейшем душевном расстройстве.

– В Россию, в Тютюнор… А как же я? – горько вопросил солдатика мохнатый друг.

– Главное – спокойствие! – сказал перманентный нарушитель воинской дисциплины. – Ты не дрейфь, я уже все обдумал. Мы поедем вместе!

– Это как это? – приободрился Зюзик.

– Элементарно. Ты превращаешься в какой-нибудь предмет моего солдатского обихода, ну, к примеру, – в расческу или там в носовой платок…

– В носовой платок?! – вздернулся лемур. – Чтоб ты в меня сморкался?!

– Ну, хорошо-хорошо. Не хочешь быть платком, стань моей новой записной книжечкой. Ты будешь лежать у меня в нагрудном кармане гимнастерки, а я буду вынимать тебя время от времени и записывать новые талантливые стихи!..

– Тюхина?

– Ну, разумеется, не Пушкина.

Зюзик задумался. Он подумал-подумал и сказал:

– Слушай, Витюша, у тебя ведь, кажется, нет часов?..

– Ага, – подтвердил солдатик, – мы их с Борькой фрицу толкнули, когда в наряде были, пропади он пропадом, по офицерскому клубу.

– Поди, неудобно без часов-то?

– Спрашиваешь, – хмыкнул рядовой Эмский. – Радист без часов, что старшина без трусов!

– Ты хотел сказать – без усов? – мягко поправил Зюзик.

Витюша открыл было рот, но одернуть этого строптивого говнюка с редакторскими наклонностями не успел: Злокачественный Зеленый Зюзик, выпав из его рук, грянулся грудью об коридорный кафель и обернулся великолепными, золотыми, на кожаном ремешке, с красной центральной секундной стрелочкой, часиками!

– Ай да Зюзик, ай да сукин сын! – обрадовался солдатик.

Фирменные «роллексы» с двумя «л» были удивительно хороши собой. Когда Витюша надел их на руку, раздался мелодичный, похожий на воробьиное чириканье, звук.

В эту ночь рядовой Эмский на чердак не ходил. Счастливо улыбаясь, он лежал на своей казенной койке с открытыми глазами. В душе у Витюши пела скрипка…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А вот, коллега, возможный эпиграф к роману, фабула которого, судя по всему, будет не совсем соответствовать первоначальному замыслу:

«По воронкам и травам родимой земли Мфусиане в строю по четыре шли!..» В. Эмский. Из армейской тетради.

И ведь что характерно, Тюхин! Не далее, как вчера, в курилке, приперев к стенке Ромку Шпырного, я сунул ему под нос его сраную «победу»:

– Ты чего мне всучил?! Они же ломанные, во, слышишь? – не тикают!..

И тут Ромка – ты же знаешь, Тюхин, этого арапа и нахалюгу! тут Ромка Шпырной, водила нашей «коломбины», жутким образом вдруг бледнеет, начинает трястись, потеть, шмыгать носом. Он вытаскивает из кармана целую горсть американских, трехкопеечных штамповок: на, мол, бери хоть все! На что я ему сурово отвечаю:

– Нам, Роман Яковлевич, чужого не надо! Гоните назад наши собственные!..

Шпырной еще больше побледнел, глаза бегают, руки дрожат, будто кур воровал!

– Нету, – говорит, – у меня ваших часиков, Виктор Григорьевич!

– Где же они? – спрашиваю.

– Н-не знаю… Может, потерял… или украли, то есть в смысле – сперли!

А я ему: вре-ошь! – и за яблочко. Как – помните? – того пленного под Кингисеппом.

– Ей Богу, – хрипит, – не вру!.. Я их это… я их только ножичком подковырнул, а они… а они как заматюкаются и… и порх!

– Чего-чего?!

– И – порх, и… улетели!

Вот какую баечку сочинил мне этот клинический клептоман и брехун Шпырной… А тут еще это свечение. Мы поначалу было обрадовались, подумали – солнце всходит, но где же это видано, Тюхин, чтобы солнце всходило сразу с четырех сторон света?..

Багровые, то разгорающиеся, то затухающие сполохи озарили нашу и без того тревожную жизнь, коллега. И чует мое вещее сердце: это еще только «Интродукция», «Рондо каприччиозо», Тюхин, – впереди!..

Глава седьмая. Некто в полувоенном и прочие

И протрубил Шутиков. И было утро. И на завтра опять имела место «шрапнель» без подливы, сухари без масла и чай без сахара. После перекура я забрал аккумуляторы с «коломбины» и – раз-два, раз-два, раз-два трусцой побежал в гараж, к Митьке Пойманову, заряжаться. Несмотря на недавний перекусон, в животе подсасывало, ныло в подреберье, каждый шаг тупо отдавался в затылке (давление, давление, милорд! нужно обязательно на обратном пути заглянуть в санчасть, смерить давление!..).

Все катаклизмы в моей жизни начинались самым зауряднейшим образом. Будущую жену, к примеру, я встретил на автобусной остановке. Помню, во всех подробностях – вплоть до скомканной пачки из-под печенья на тротуаре – помню этот судьбоносный, в небесных просверках, поворот за угол пищеблока: слева затуманенный плац, справа вдоль фасада фанерные, с белым по красному заповедями, щиты: «Крепи оборону ратным трудом!», «Мускул свой, дыханье и тело тренируй с пользой для военного дела!»… Раз-два, раз-два, раз-два… (И в боку – точно кирпич зашит. Нужно спросить но-шпы…)

С какого-то рожна вспомнился вдруг вчерашний ночной кошмар. От спертого воздуха что ли, мне в казарме вечно снилось что-то несусветное. Примерещился склонившийся над моим смертным одром сержант Филин: лупала золотые, как надраенные асидолом пуговицы, под носом чужие эпохальные усы. По-сундуковски он скрежетнул зубами и, пустив дым из ушей, процитировал Отца Народов, бесмилляевским поносным голосом, но на свой, разумеется, манер: «Мир, сукабля, будет сохранен и упрочен, рядовой, бля, М., если народы, бля, мира возьмут дело сохранения мира в свои руки и будут отстаивать, сукаблянахрен, до конца!»

Размышляя о смыслах столь причудливой эклектики, я старался как можно выше вскидывать коленки – раз-два, раз-два, раз-два! но тут сверху, точно из мусорного ведра на голову, пало на меня:

– Локтями, локтями, Тюхин, поэнергичнее! И следите… м-ме… за дыханием: носом вды-хаим, ротом выды – и тоже – хаим, Финкельштейн вы мой невозможный!.. Айн-цвей, айн-цвей, айн-цвей-дрей!..

Я застыл, точно гвоздь, по которому тюкнули кувалдой!

Из окна офицерского кафе на втором этаже, обмахиваясь шляпой, выглядывал субъект, который в том моем вчерашнем казарменном кошмаре отпихнул плечиком недостоверного Иосифа Виссарионовича и, гаденько хохотнув, обрадовал: «Слушайте вы его больше, солнышко вы мое… м-ме… ненаглядное! Ни рук, ни народов, ни самого… м-ме… мира, Тюхин, – вашего, понятное дело – уже и на картах нет-с!» А когда я, обмирая от ужаса, задохнулся: «Что, во… война?!» – он, окурок слюнявый, скривил козлиную свою морду: «И-и, война!.. Да вы оптимист, батенька! Хуже, Тюхин, куда хуже: сущая гибель!»

Он был в черных, невзирая на темень, очках, в расстегнутом кителе без погон на голое тело, с бильярдным кием в одной руке, с фужером в другой.

– Ричард Иванович?! – оправясь от потрясения, воскликнул я. – А я думал, вас уже нету…

– Плохо, плохо же вы обо мне думаете! Кикс и два шара за борт, душа моя! И давайте наперед условимся: и для вас, и для всего этого зоопарка за колючей проволокой я… м-ме… Рихард Иоганнович!..

– Да уж не Зорге ли?! – ахнул я.

– Экий вы, Тюхин! Тьфу, тьфу на вас!.. Впрочем, что я… м-ме… говорю!.. Молодцом, друг мой: нет ничего святого! Так держать, стервец вы этакий!..

– Все мимикрируете?

– На ходу перестраиваюсь, голубчик, с учетом обстоятельств и реалий окружающей действительности… Ну, чего вы пялитесь на меня, как марксист на летающую… м-ме… тарелку? Давайте-ка поднимайтесь и живенько, живенько, как любил говаривать один наш с вами общий знакомый. Вы, Тюхин, кий в руках держать умеете?..

И этот юродивый еще спрашивал! Я вспорхнул по лестнице ни разу не коснувшись ступенек.

Слепец-провиденциалист стоял подле бильярда широко распростерши руки в стороны. Когда я приблизился, он картинно хлопнул фужер об пол и снял очки. Ну что ж, на этот раз глаза у него были самые обыкновенные, разве что – разные: один черный, а другого вообще не было, на его месте лиловел здоровенный, со знанием дела подвешенный фонарь, судя по изжелти, обрамлявшей его, давний. Ричард… прошу прощения, – Рихард Иоганнович был, как и я, сед, в бороденке под Мефистофеля, в кургузом кителечке без верхней пуговицы. На нем были галифе и синие спортивные тапки на босу ногу – правый с белым шнурком, левый, дырявый, – с коричневым.

– Вот он, вот он счастливый миг! – изображая безмерную радость вскричал профессиональный перерожденец. – Ах, дайте же, дайте я вас обниму и… м-ме… обчеломкаю!

Разумеется, я не дался.

– Слушайте, – прошептал я, – кончайте ваньку валять. Вы откуда здесь взялись?

– Вот тебе и на! Что значит – откуда? – все тем же козлячьим своим тенорочком взблеял Зоркий. – Оттуда же, геноссе, откуда и вы.

– А я откуда?

– Ай-ай-ай! Будто и не помните!..

– Да я башкой ударился, когда с дерева падал… Лодку, помню, отвязывали… Как в плену был, помню… Какие-то лимончики…

– А как Даздраперму Венедиктовну шлепнули, это вы… м-ме… забыли?

– Ей Богу!..

Рихард Иоганнович внимательно посмотрел на меня одним глазом.

– Экий вы… незлопамятный. Впрочем, может, оно и к лучшему: всякая чушь по ночам сниться не будет. – Он надел очки. – Так что давайте-ка, Тюхин, считать, что мы с вами, ну, скажем, с неба… м-ме… свалились.

– А что – и не с неба?!

– С неба, соколик вы мой, с неба, с самого что ни на есть поднебесья! Руки вот так вот раскинули, аки крылья, и – бац!.. – И тут он, гад, все-таки обнял меня. Мы крепко, по-братски, троекратно облобызались, после чего этот поганец сплюнул.

– Ай эм глюклих!.. Вундербар! – забормотал он, шмыгая носом. – А то ведь я опять того-с, Тюхин: незаслуженно претерпел, подвергся!..

– Хорошо били? – вытирая губы рукавом, поинтересовался я.

– Изверги, сущие изверги!.. А как пытали! Особенно этот ваш кучерявенький такой, цыганистый. Прямо с ножом к горлу: говори, говорит, парашютист, когда будет «приказ»!..

– Это Шпырной, Ромка…

– Да ведь как же не громко?! Аппаратик-то мой слуховой они у меня на предмет экспертизы реквизировали. Уж так кричал, так кричал!.. Не слышали? Жаль… Вы что предпочитаете – пирамидку или карамболь?

Как патриот русского бильярда я предпочел американку. Разбил Рихард Иоганнович из рук вон плохо, совершенно по-дилетантски, в лоб. Всякое видывал я на своем игроцком веку, но чтобы с первого же удара и пять подставок сразу!.. Кий мне достался, правда, не ахти себе – кривенький, да еще без нашлепки, ну да мы, Тюхины, и не такими палками на Шпалерной игрывали! И только это я, аккуратнейше намелившись, выцелил верняка, как дверь в бильярдную отворилась и на пороге возникла пухлявенькая с капризными, сердечком, губками брюнеточка в белом переднике, в кружевном чепце, с подносом в руках. Глаза у нее были заплаканные, припухшие, с поехавшей тушью. Сделав книксен, она сказала:

– Не желаете ли откушать нашего фирменного компотика с бромбахером?

Ричард… тьфу ты, черт!.. Рихард Иоганнович, не церемонясь, снял с подноса налитую всклень одинокую рюмку и, подмигнув мне, выпил залпом. Но вовсе не обида, не то, что мне по-хамски даже не предложили, заставило меня замереть в полусогнутом, с задранной левой ногой, состоянии. Этот, с хрипотцой, голос я узнал сразу же, без всяких там ушных спецаппаратиков с компьютерным анализатором! Я был готов отдать на отсечение ту самую руку, в которой держал кий, что это была она, моя случайная ночная гостья, темпераментная Виолетточка! Сердце мое билось, как рыба об лед: узнает или не узнает? А если узнает, что делать, точнее, куда бросаться: в обьятия, в ноги, в окно?..

К счастью, любительница скакать по казенным койкам не обратила на меня ни малейшего внимания. И лишь какой-то проблеск интереса мелькнул в ее малость косеньких, как у Митковой, глазах, когда этот негодяй с башкой в проплешинах – следы от погашенных об его темечко окурков – когда этот ирод рода человеческого, крякнув и передернувшись, представил меня:

– А это, лапочка, господин Тюхин – прыгун с высоты, снайпер-с, отличник… м-ме… половой и поэтической подготовки!..

Я готов был проткнуть его кием, как шпагой, но каким-то чудом сдержался и, стиснув зубы, врезал по шару, вложив в удар всю силу своего негодования! О!.. Вы не поверите: и свояк и чужой, перелетев через лузу, с грохотом запрыгали по паркету!

– Я же говорил вам: кикс и два шара за борт, – ухмыльнулся фальшивый немец. – Кий, говорите, дрянцо?..

И тут Рихард Иоганнович поменялся со мной киями и, практически не целясь, этак с треском, пижонскими клапштосами загнал шесть шаров кряду!..

Запахло разгромом, позорной «сухой», каковым образом я, Тюхин, в жизни не проигрывал, да еще при свидетелях.

– Ты, Виолетточка, ступай, – намеливая биток, задумчиво сказал этот новоявленный Толстоба*. – И не надо плакать: все образуется.

– Думаете… думаете, он выздоровеет?

– Петушком запоет!

Робко улыбнувшись, моя курочка – именно так она просила называть ее в минуты нежности – моя курочка, взмахнув подносом, выпорхнула. Я перевел дух.

– А что связи, Тюхин, все еще нет? – спросил Рихард Иоганнович и, взявши кий за спину, мастерски сыграл абриколем в угол.

Я был потрясен до глубины души. У меня задергалась щека, кольнуло сердце…

– Вы что-то спросили? – не сводя глаз с восьмого, последнего шара, как нарочно подкатившегося прямехонько к центральной лузе, пролепетал я.

– Мандула, спрашиваю, не прорезался?

Я поднял на него обреченный, ничего не понимающий взор,

– Ну бейте, чего же вы не бьете, – сглотнув комок, простонал я. – А лучше дуньте – он уже и ножки туда, в лузу, свесил…

Но Ричард Иванович, абсолютно нежизненный, неправдоподобный, как бы специально составленный из необъяснимостей и противоречий, мой Рихард Иоганнович и тут не подкачал.

– Слушайте, Тюхин, это не вы сочинили: «Сгорел приют убогого чеченца…» Значит, не вы… м-ме… Жаль! В таком случае посвящаю этот шар светлой памяти убиенного вами продавца цитрусовых, тоже, замечу, большого любителя русского бильярда…

Для пущего форса он, падла, взял кий пистолетиком и уже было прицелился, но вдруг зажмурив свой неподбитый глаз, заорал:

– Что за черт! Ни-чего не вижу!.. Тюхин, не в службу, а в дружбу подайте мои черные провиденциалистские очки!.. Данке шен!

Он напялил очки на нос, ткнул указательным пальцем в дужку… и здесь… И тут в глазах у меня, друзья, самым натуральным образом померкло!..

– Ну, вот, а тут еще, как назло, лампочка… м-ме… перегорела! Я так не играю, что за игры – в темноте?! – заявил мой мучитель. – Ударчик за мной. Тюхин…

И Рихард Иоаннович мягко, но властно подхватил меня под локоток и, как тогда, в подвале, в самом начале моих бесконечных злоключений, повел меня, униженного и оскорбленного, страдающего, как вам известно, куриной слепотой и проклятой слабохарактерностью, куда-то прочь, прочь от невиданного позора…

О!.. О, если бы вы знали, если бы вы только представить себе могли! Я решительным образом ничего не видел. Дважды я задевал рукой, по-слепчески простертой вперед, какую-то посуду. Один раз рука моя так и вмялась во что-то теплое, пугающее большое. Темнота взвизгнула, хохотнула. Щеку мою ожгла дружеская затрещина.

– Молодцом, Тюхин! – одобрил Рихард Иоганнович. – Как всегда, ухватили самую суть!

Где-то впереди раздалось лошадиное ржание. «Товарищ комбат!» – екнуло мое несчастное сердце. Что ж, и на этот раз я не ошибся. Мы куда-то вошли. «Мене, текел, упарсин!» – шепнул мой поводырь, и я тотчас же прозрел.

Мы стояли у буфетной стойки столовой комнаты. В двух шагах, за освещенным свечами столиком маячили взметнувшиеся при виде нас и взявшие руки по швам товарищи Хапов, Кикимонов, Копец (все подполковники) и товарищ майор Василий Максимович Лягунов.

– Вольно, вольно, господа заговорщики! – снисходительно приветствовал их Рихард Иоганнович, и, заложив одну руку за спину, а другую за борт кителя, направился к служебному столику на двоих у окошка.

– Ах да! – внезапно остановившись на полпути, воскликнул он. – Прошу любить и жаловать: это Тюхин, мой ассистент. Помните я давеча предупреждал вас?.. Да вы садитесь, садитесь, в ногах… м-ме… правды нет, как, впрочем, и во всем прочем.

Я оцепенел, как кролик, на которого уставились сразу четыре отгороженных стеклом террариума удава. «Господи, Господи, Господи! – запульсировало в мозгу, – и чего он там, мерзавец, наговорил обо мне?..»

Товарищи офицеры, к счастью, рассиживаться в служебное время не стали. Подняв опрокинутые стулья, они дружно заторопились по делам, причем каждый счел своим долгом пожать мне руку перед выходом.

– Как же!.. Честь имею – Хапов!.. Можно просто – Афанасий, – моргая белыми свинячьими ресницами, отрекомендовался бригадный начхоз.

Промелькнул весь бледный, спавший с лица начфин Кикимонов. Рука у него была мокрая, губы тряслись.

Копец, попутно пощупав мой пульс, заглянул мне в глаза, попросил раскрыть рот и сказать «а-а».

– Изжоги, отрыжки воздухом нет? – бережно дотронувшись до моего живота, справился он.

Товарищ комбат, сверкнув золотой фиксой, радостно оскалился, гоготнул в кулак, дружески потрепал меня за плечо.

– Ловко это вы нас из ведра, – загундел он, не сводя с меня теплого отеческого взора. – С ног и до головы включительно!.. На вечернем построении будете?.. Это хорошо, это заслуживает!.. Какие-нибудь распоряжения по батарее будут?

Поснимав фуражки с вешалки, они на цыпочках, почтительно оглядываясь на засмотревшегося в окно Рихарда Иоганновича, удалились.

О, белая, в складочках скатерка, тугие, крахмальные, куклуксклановскими колпаками, салфетки, мельхиоровые приборы, ромашки в хрустальной вазочке, дымящееся жаркое на фарфоровой, с золотыми вензельками, тарелке, две порции масла, компот!.. Из окна открывался вид на туманный, подсвеченный фонарями и небесными сполохами, плац с марширующим под барабан музыкантским взводом: «Р-ряды сдвой! Раз-два!.. Правое плечо вперед шаго-ом арш!..» Вот и я так же – два с половиной года: «Ы-рас! Ы-рас! Ы-рас-тфа-три-и!..» Господи, да неужто не приснилось, неужто и вправду было?! Вон там, у клуба, майор Лягунов приказал натянуть проволоку «на высоте 25–30 сантиметров от плоскости земли», это чтобы не сачковали, такие-сякие, чтобы тянули носочки! Товарищ комбат лично ложился на бетон и, придирчиво соизмеряя, утробно стонал: «Выше, выше ногу, мазурик! Еще выше!.. Вот так!» Однажды вечером, торопясь в кино, Василий Максимыч ненароком зацепился в темноте за незримую препону и упал на бетон, получив тяжелое сотрясение. Проволоку мы, разумеется, тут же сняли, а он, вернувшись из госпиталя, про нее почему-то даже и не вспомнил… Вон там, у трибуны, недоуменно поигрывая своей бородавкой на лбу, старшина пожелал поглазеть на мою, еще не выдранную Митькой. И я сел на бетонку, я стянул сапог и, размотав портянку, сунул пятку под самый старшинский нос: «Вона, видите какая здоровенная!» И товарищ старшина, брезгливо принюхавшись, пробурчал: «Нугу нада чаще мыть, рудувуй Мы!» С тех пор и мою, все мою, мою и мою зачем-то, как закашпированный, а вымыв и вытерев, нет-нет да и шепчу: «Нуга, нуга все это, Иона Варфоломеевич, по самую шею отчекрыженная хирургом, с бородавкой на пятке, нуга!..» А как маршировали мы здесь по праздникам! «К торжественному маршу! Па-батарейно! На одного линейного дистанции!..» Господи, до сих пор мороз по коже! «Бат-тарея!» И печатая шаг, да так, что по всей Европе дребезжали оконные стекла, елки зеленые! – с автоматами на груди мы проходили мимо взявшего под козырек на трибуне бати, полковника Федорова. «Равнение на пра-у!.. И-и-и – раз!» – стошейный взмет, двухсотподошвое чах!чах!чах!чах! И его, батино, басистое, на весь, бля, испуганно притихший континент: «Молодцы, связисты!» «Служ… Свет… Сьюз!» И такое счастье, такое молодое, лопоухое, безоглядное, беззаветное! И хоть в огонь, хоть в полымя, хоть на Кубу добровольцем!.. Ведь было же, всем святым в себе клянусь было!.. Эй, Колюня, если еще слышишь меня, подп…подтверди!..

– Все рефлексируете, друг мой? – катая хлебный шарик, задумчиво вопросил мой неизбывный товарищ по несчастьям.

– Сполохи-то, сполохи какие! Прямо как под Кингисеппом! – прошептал я. – Как на войне, только канонады не хватает…

– Парадигма Амнезиана. Тут всегда так: туманно, вспышечно, этакими спорадическими проблесками. Это что, Тюхин! Следующая станция – Парадигма Трансформика, вот там повеселимся от души! Или наплачемся. Это уж как повезет.

– И… и много их?

– Парадигм? Как у дурака махорки – несчетно, Тюхин! Парадигму Четвертой Пуговицы вы уже лицезрели, а есть еще Парадигмы Эмпирея, Каприччиозо, Перипатетика, Примитивика, Мфуси…

– Мфуси?! – вздрогнул я.

– Мфуси, Мфуси, батенька. Парадигма Мфуси-бис с перпендикулярным ей миром Малой Лемурии. Как же – бывал-с, и неоднократно…

– Так мы что – мы летим, что ли?!

– Еще как летим! А вы что не чувствуете этакого подсасывания в желудке, точнее, под ложечкой?

– А я думал это с голодухи, думал – опять, как тогда, язва… Так вот оно что!.. Значит, летим…

– В Тартарары, несусветный вы мой! – Лицо Рихарда Иоганновича озарилось небесным багрянцем. – Слушайте, вы хоть понимаете, что происходит?

Я вздохнул:

– Кажется, начинаю догадываться.

– Нуте-с, нуте-с!..

Комок подкатил мне к горлу.

– Это… Это, – начал было я шепотом, но досказать фразы мне было на этот раз не суждено: Рихард Иоганнович, радостно всплеснув руками, подскочил с места.

– Христина Адамовна, душечка, – вскричал он, – ну зачем же?! Балуете, балуете!..

Величественная, пышногрудая, с оплетенной косами головой, неся торт на подносе, к нам приближалась Христина Адамовна Лыбедь, заведующая офицерским кафе. И если Виолетточку можно было бы назвать цветочком, то Христина Адамовна была уже самой натуральной ягодкой – сладкой, сочной, разве что малость уже перезрелой, сорокапятилетней, но вполне еще ничего, если бы не руки, совершенно неженские какие-то, могучие, как у штангиста Жаботинского.

– А это что же все нетронуто? – искренне опечалилась она. – Кушайте, кушайте, гости дорогие! Ах, ну что же вы не ешьте?!

Рихард Иоганнович завился бесом, принялся придвигать еще один стул, по-халдейски обхлопывать скатерку салфеткой, но Христина Адамовна, проявив недюжинный характер, не поддалась на его сомнительные соблазны, меня же, напротив, матерински журя, легонько хлопнула по затылку (не распускай, говнюк, руки!), от чего моя вставная челюсть выпала на скатерку, что и вызвало взрыв всеобщего веселья.

– Ах, кушайте, кушайте, – отсмеявшись, сказала Христина Адамовна. – А то ведь вскорости и жрать-то будет нечего!

– Смогли бы? – провожая ее долгим, уважительным взглядом, спросил мой гадкий сотрапезник.

Я с достоинством промолчал.

Жаркое оказалось жестким, катастрофически пересоленым.

– Это Виолетточка, – заметил Зоркий. – Любовь, Тюхин, несчастная любовь! Разлюбил ее вдруг добрый молодец старший лейтенант Бдеев, любил-любил, и – на тебе – разлюбил… Так на чем мы остановились?.. Насколько я понял, вы склонны заявить, что все происходящее вокруг ни что иное, как…

– Конец света, – пряча глаза, докончил я.

– Вандефул, то бишь – вундербар!.. А вы не смогли бы, Тюхин, конкретизировать свое представление об этом… м-ме… об этом неординарном, я бы сказал, природном явлении?

И тут я еще больше помрачнел, я глубоко вздохнул и, глядя в окно, на плац, на выделывающих артикулы с автоматами салаг, на далекого, у клуба, капитана Фавианова – стоя на крыльце, машет кулаком, репетирует Маяковского – на тяжелые, в багряных просверках, тучи, на всю эту незапамятную уже, в небытие стремящуюся недействительность, глядя на все это, как из ложи театра на сцену, где разыгрывается бездарный провинциальный спектакль под названием «Тоска по невозможному», – я прошептал:

– Конец света – это…

– Уже хорошо, уже в рифму! Ну же, смелее!..

– Это, когда кончается все для тебя самое светлое. И никаких там огненных дождей, текущих вспять рек, антихристов, армагеддонов. Просто щелкает выключатель, и вдруг с ужасом сознаешь, что смотреть уже больше не на что…

Ослепительная изумрудно-зеленая вспышка озарила худое лицо Рихарда Иоганновича. Глаза его – очки он снял и положил на скатерку – впалые безвидные глаза его были зажмурены, губы поджаты. Куда-то исчез, как будто никогда его и не было, синяк. А между тем за окном творилось нечто невообразимое. Совершенно бесшумные, как северное сияние, зарницы небесной иллюминации разыгрались вовсю: зеленые промельки чередовались с синими, фиолетовыми, оранжевыми, карминно-красными. Тонюсенько опять вдруг задребезжала ложечка в стакане, зазвенели фужеры на буфетной стойке. В левом крыле казармы Батареи Управления, там, где помещались кабинеты начальства и радиокласс, разом распахнулись все окна. Деревья зашумели, взмахнув ветвями, сыпанули осенней листвой. Открылась дверь, на крыльцо вышел Митька Пойманов с красной повязкой дневального на рукаве. Он вынул из кармана пачку махорки, согнул между пальцами листочек курительной бумажки, но как раз в это время опять полыхнуло мертвенной прозеленью. Разинув рот, Митька задрал голову в небеса, а белый прямоугольничек выпорхнул из его неуклюжих рабоче-крестьянских пальцев и, точно белая бабочка, взлетел под самую крышу, выше проводов, выше деревьев, с которыми вечно было столько хлопот всем дневальным всех времен и народов: листья, осенние палые листья, милостивые дамы и господа! Белая бабочка, мечась, полетела вдоль окон третьего этажа – вон из того, у водосточной трубы, из пятого слева, чуть не выпрыгнул Ваня Блаженный – я чудом успел ухватить его за ХБ: «Ты чего, совсем сдурел, что ли?!» Трепещущая белыми папиросными крылышками Мнемозина Набоковия – во всяком случае, так бы мне хотелось ее называть – подхваченная каким-то незримым порывом, взметнулась к самым облакам, низким, клубящимся, затем, словно обессилев, медленными зигзагами спустилась к смутно видневшемуся в дымке тумана одноэтажному домику караула. Вдруг пропала из виду, на мгновение взмелькнула и опять пропала, теперь уже навсегда. И в тот самый миг, словно салютуя ее безумному порыву, захлопали створки всех окон в казарме, зазвенело разбитое стекло, целая стая приказов выпорхнула из кабинета товарища майора, в лицо мне дохнуло душным ветром, взвило пыль над бетонным плацем, зашумело деревьями. Небо вспыхнуло, раздался до странного слабый, сухой, приземленный какой-то звук…

– Это гром? – удивился я.

– Ни в коем случае, – глядя в окно, сказал Рихард Иоганнович, – это пока еще только солдатик на посту застрелился… Слушайте, давайте-ка выпьем по этому поводу. Только, чур, без тостов, Тюхин, не чокаясь…

Я взял стакан с расхристанной черносливиной на дне и, коротко выдохнув, поднес его ко рту. Жидкость опалила гортань, огнем пошла по пищеводу. Ну, разумеется, это был спирт, для маскировки разбавленный, а точнее, прикрашенный компотом, наш родимый армейский ректификат, «шило», которым бригадные офицеры и сверхсрочники с утра до вечера любовно промывали контакты наших строго засекреченных оперативно-тактических «изделий». Я глотал фирменный напиток Христины Адамовны и это была такая мука Господня, что когда я наконец допил до донышка, до вставшей поперек горла чертовой черносливины, мне уже хотелось только одного на свете – занюхать чашу сию, но не хлебом, и даже не рукавом хэбухи, милые мои, дорогие, – а той, единственной во всем мирозданье, пахнущей тамбовскими просторами и керосином, гайкой от дедулинского трактора…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю