Текст книги "Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину"
Автор книги: Виктор Эмский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
Глава восемнадцатая. Катастрофа
На прилавке перед ним была табличка:
АПЕЛСЫН-ЛЫМОН. ЦИНА ДАГАВОРНАЯ.
(ДАГАВОР ДАРОЖИ ДЕНИГ)
Мой сосед по этажу почти не изменился за время нашей разлуки: та же анекдотическая кавказская кепка, те же глуповатые, навыкате, под маской, глаза. Он был такой же небритый, как в ту ночь, когда всучил мне свои погибельные порошочки и когда у него на горле, конечно же, не было свежехонькой и страшенной – от уха до уха – ножевой раны. Судя по всему то, чем хмырь уже дважды грозил мне, по железному закону Материализации Сказанного (зМС), который, кстати сказать, я довольно подробно обосновал в «Химериаде», с ним и стряслось. Гражданина Хасбулатова, если эта фамилия соответствовала действительности, зарезали. Беспощадно и квалифицированно, как ритуального барана. Но не эта чудовищная рана – видывали и похлеще! – поразила меня, когда я подошел к нему поближе. В левом ухе человека, которого Вождь Всего Прогрессивного Человечества назвал непонятно почему товарищем Камю, поблескивала золотая, со знаком Зодиака, сережка, не опознать которую я, конечно же, не мог, потому как сам же и приобрел ее в ювелирном магазинчике на Фултон-стрит в Бруклине. Страшное подозрение, все это время тлевшее в душе моей, как в торфе, вырвалось наружу.
– Ну хорошо, – голосом, не предвещающим ничего хорошего начал я, меня, простого советского человека по фамилии Тюхин, невозможно удивить табличкой, на которой предлагается товар, какового нет в наличии. С трудом, но могу все же допустить, что у двух граждан СССР могут совпасть место, год, месяц и день рождения. Но, простите, когда у этих товарищей оказывается одна жена, брак с которой зарегистрирован одним и тем же отделом ЗАГСа, в один и тот же год и даже день – вот сие, любезный, уже выше моего тюхинского разумения!..
Эту мою гневную тираду он выслушал высокомерно скрестив руки на груди. Мало того, этот прохиндей с чужой сережкой в ухе и чужой личиной на лице, презрительно сплюнул мне на тапок чем-то красненьким и вынул из кармана трубку! Он сунул ее в рот и, пыкнув, произнес с хорошо отрепетированной интонацией:
– Ви нэ атвэтили на мой паследний вапрос, товарищ Тюхин. Па какой причине ви на него не атветили?
Я чуть не задохнулся от гнева.
– Слушай ты, сявка! – извергнув из себя сноп искр, вскричал я. – Зря стараешься, все равно не получится!
– Пачиму?
– Фуражечка у тебя, недомерка, не та!
И с этими знаменательными словами я вытащил позолоченную бабскую зажигалочку и хлопнул ею о прилавок.
Слабая улыбочка счастья тронула его мертвецки сизые губы.
– Принес, да? Всо принес?
– Все?! Тебе что, мало моей жизни, моего паспорта, ювелирных украшений моей жены?..
– Прапыскы, – подсказал он.
– Что?! Что я еще должен тебе, сатанинское отродье, последыш сталинский?!
– Вах! – сказал он. – Шютишь, да? А дэньги?
– Деньги?! Какие еще деньги?
Он зацокал языком:
– Нихарашо, дарагой! Парашочки брал? Брал. Дэнги платил? Нэт. За табой долг, дарагой…
О, знали бы вы какой это был удар для меня, Тюхина! Могло ли быть что-либо еще более постыдное и непростительное для истинного лемурианца, чем нарушение Самой Первой, основополагающей заповеди Учения, которое и начиналось-то с фразы: «В начале было Слово, но недолго, ибо Слово подменил Долг».
В глазах у меня привычно помутилось. Колени, тупо нывшие от постоянного на них упадания, задрожали.
– Сколько? – чуть слышно прошептал я.
– Сам знаишь!
Увы, ну конечно же, я и понятия не имел. Я только лишь смутно догадывался.
– Часы хочешь? Золотые, идут…
– Идут?! – удивился он. – Куда?
– Тогда бери паспорт. Тебе же нужен твой паспорт?
– Типэр нэт.
– Может, челюсть? Веселая, сама поет…
– Всо шютишь и шютишь, да?
– Ну тогда чего, чего тебе, подонку, надо?
– Слюши, ти умный или дурак?
– Сам не пойму.
– Лымон каму нада, мине?
– У тебя есть лимоны?!
– У миня всо есть.
– Почем? – вспотев, спросил я.
– Нипачем, бисплатна, – и снял, сволочь, маску и гадко, совершенно недвусмысленно подмигнул мне. – Толка скажи «да», абними-пацилуй и всо тибе будит!
– Ты что, ты это… ты очумел, что ли?! – до глубины души потрясенный, прошипел я.
– Паркуа па? – голосом покойного Воскресенца вопросил мерзопакостный трансмутант. – Так ты, значит, вопрос ставишь: не превысил ли я своих поползновений? Но целовал же ты товарища Кондратия Комиссарова?
– Так ведь это же на кладбище, это же – в лоб! – вскричал я.
– Ну что ж, тогда поцелуй меня… в лобок! – ответил он целомудренным голосом Идеи Марксэновны.
Выхода у меня, как вы сами понимаете, не было.
– Эх, да чего уж там! – горестно вздохнул я. – Как говорится у нас, у экс-русских: «Долг платежом красен». Закрой, дорогой, глаза…
И он, дурачок, оказавшийся при ближайшем рассмотрении никаким не коварным чеченцем, а некоей совершенно ничтожной, недостойной даже имени собственного, политической фигуркой, оборотнем, поначалу пощеголявшим в революционерах, переметнувшимся в ортодоксы, а потом и вовсе черт знает куда, чуть ли не в камюнизм, он, гнида, закрыл свои нагловатые, навыкате, моргальники, он блаженно зажмурился, а я, Тюхин, бережно взял его за волосы и, потянув голову назад, как располовиненный арбуз, приоткрыл жуткую, от уха до уха, рану. «Господи, прости меня, грешного!» – прошептал я и, выдернув зубами чеку, сунул сталинскую лимонку в его темную, дурно пахнущую душу…
И на веки вечные, без срока давности, ибо стрелки на часах отсутствуют за ненадобностью! Вы слышите, где бы мы ни были, и сколько бы раз не умирали!..
Спокойно, без паники, господа! Душераздирающее повествование близится к неизбежной фините. Еще три Иродиады, сменяя одна другую, проскакали мимо, пока я не добрался наконец до своей фазенды. Все это время я искал трехэтажный особняк американского мультимиллионера, нашел же, как в пушкинской сказке, белую, из самана, то бишь говна, хасбулатовскую саклю с верандой, опознать которую мне удалось лишь по терему Веселисы. Нимало удивившись этому очередному фокусу пространственно-временного континуума, в просторечьи называвшегося Лимонией, я стряхнул с себя пыль странствий и, войдя в дом, сообщил моей хорошей:
– Увы, увы! Как и следовало ожидать, никаких лимонов тут нет и в помине!..
Ах, ну конечно же, ну разумеется, это была всего лишь шутка. Я стоял перед ней с целым ящиком взятых в качестве трофея цитрусовых. Но розыгрыш, к сожалению, не удался!..
По сей день он звучит в моих ущах – ее пронзительный вопль: «Люблю! Люблю!». До сих пор в глазах моих ее перекошенный страстью лик, ее воздетые, на фоне ковра с ружьем, руки, ее воспаленный, обожающий взор. Пожалуй, впервые в жизни я стал объектом чувства, сравнимого по силе разве что с ненавистью.
– Уйди, убью-уу! – вскричала она в третий раз и тут уж я не ослышался. Проклятые лимончики так и посыпались на пол.
– Голубушка, крепись! – пролепетал я. – Ну что же поделаешь, если к счастью только один путь – через кровь, через тернии, через мучительные и долгие страдания!..
– Фашист! И-изверг! – пытаясь дотянуться до бельгийской двухстволочки, взвизгнула Мария Марксэнгельсовна.
Что-то невообразимое, неописуемое творилось внутри ее титанического чрева. Будто трубы смертельной битвы трубили там отступление по всей линии фронта. Ошеломленный, я зажал двумя пальцами нос. Один-единственный звук исторгся из груди моей.
– О! – сказал я. Но этого было достаточно.
Опрокинув детскую кроватку, в которой спал Божественный Лемур, (в предбожескую пору свою, разумеется), она маленькой, но железной ладошкой рубанула меня по шее афедроновским способом и выбежала в Райский сад.
Дубина, кретин, – я подумал тогда, что она устремилась к своей новой подруге Констанции, промышлявшей, как мне стало известно из заслуживавших доверие источников, подпольными абортами, но Личиночка моя за клумбой с орхидеями, издав звук, резко вдруг свихнула влево, к нашему, сколоченному из фанеры, «скворечнику». Схватившись за ручку, она обернулась и, вся белая, вскричала – отчаянно, непримиримо, как героиня фильма про гражданскую войну:
– Не-нави-и-жу!..
Заткните уши, ревнители красоты и нравственности! В том, что последовало за торопливым щелчком задвижечки, ничего музыкального не было. Садануло так, что с крыши нашей «фазенды» посыпалась черепица. Сотни райских ворон, грая, взметнулись с кипарисов – 665 черных – вверх, а 666-я, белая, – вниз, на гранитный склеп – фамильную усыпальницу бывших владельцев усадьбы, скромных героев Стабилизации. Промелькнул маскировочный халат, жалобно звякнула цейссовская оптика…
О, этот, в щепки разнесший сортирчик взрыв, был еще покруче моего рыночного! Ударной волной обтрясло Древо Познания. Вышибло уникальные, работы чуть ли не А. Вознесенского, цветные витражи на веранде. Любимец моей голубушки, взрыв от восторга, рванул к распахнувшейся настежь калитке.
– Дурашка! – начиная что-то смутно соображать, прошептал я вослед вечно убегавшему неведомо куда коккеру. – Ты, должно быть, подумал что наконец-то выстрелило наше, висящее на стенке, чеховское ружье?! Увы, Джонни! Кажется, мы оба с тобой стали жертвами чудовищного заблуждения!..
Но шальной коккер, он же – спаниель, уже не слышал меня. Восторженно подвывая, он катился пыльным клубком вниз по улочке, в сторону моря. Все дальше, дальше…
Акушерские таланты подпольной Констанции Драпездон не понадобились. Моя несусветная сама разрешилась от противоестественного бремени. Воцарилась пугающая предгрозовая тишина.
Глава девятнадцатая. Гудбай, Лимония!.
И в который уж раз – о, в который! – радужная мечта лопнула, как проколотый хулиганом первомайский шарик, душа испуганно вздрогнула, робкий огонечек веры, взмигнув, погас. «И ты, Марксэн, – устало прошептал я, снимая портрет вчерашнего кумира, – и ты, о лемурианин, выходит, и ты не смог дать мне, чающему чуда Тюхину, ничего, кроме очередного разочарования…»
– На эшафот его, на плаху, – горячечно пробормотала моя несостоявшаяся Мария, – и не надо, товарищи, бояться Человека с Топором, бойтесь школьных подруг, приносящих в ваш дом трофейную картошечку!
О-о!.. Бледная и смутная, она, сквозь застилавшие глаза мои слезы, походила на утонувшую безумицу Офелию. Лежа на раскладушке в своей старенькой розовой комбинашечке, Идея Марксэновна – такая прежняя, худенькая, как тросточка Ричарда Ивановича, слепца-провинциалиста – бредила.
– Се – Хомо Химероудус Непроявленный, – блуждая взором, вещала она. Я породила не Сына, но Злаго Духа. Имя же ему, потрясшему мироздание, Великий Пык.
– Ну и что, ну и бывает! – успокаивал я. – Мы, Тюхины, почитай, все свое Отечество пропукали и, как видишь, – ничего, существуем…
– …вижу! – стонала она. – Цели наши ясны, задачи определены. Ваше «Слово к народу», товарищ Маузер!..
И она действительно лезла под подушку. Я выбегал покурить.
– Тю-юхи-ин! – кричала лейтенант Шизая-Прохеркруст мне вдогонку, – и ты, гад, без него лучше не возвращайся. Где хочешь ищи, но найди его, слы-ышишь?! Я кому говорю?!
Господи, где я только не искал нашего вислоухого дурошлепа! Райский городок Садовск был исхожен мною вдоль и поперек. Все овраги, все закутки были излажены, все встречные спрошены. Коккер-спаниель Джонни бесследно исчез.
Бездомный, неприкаянный, я бродил, как во сне. Честно говоря, ничего нового для меня в этом ощущении не было. Мне уже давно казалось, что я сплю. Что не только этот безысходный, глумливый романец, но и вся тюхинская жизнь моя – бесконечный дурной сон. И прервет его не звонок будильника, а беспощадная труба архангела Исрофила: «Подъем, Витюша, пробил и твой час!..» Так вот, когда я, как сомнамбула, вышел на обрывистый берег Червонного моря, я так и подумал: «Спокойно, Тюхин, без паники! Будем считать, что и это – сон».
Тот, кто должен был стать, по моим расчетам, чайкой по имени Джонатан, все в том же своем крякутно-рекрутском обличии стоял, устремляя взор в даль, на краю Горбатого Камня. Внизу вскипали розовые, как портвейн, волны. Вечерело. На багряном закате громоздилась титаническая, кудлатая, как основоположник марксизма, туча.
Пушечно громыхнуло. Упругое эхо запрыгало по волнам.
– Безумец, о безумец! – повернув ко мне разбитую в кровь голову, воскликнул чающий Высоты. – Он все-таки решился дать последний бой Тсирхитне! Ах, да не туда же вы смотрите, молодой человек! Вон там – на зюйд-зюйд-весте!
Боевой корабль, почти вертикально задрав орудия главного калибра, палил в надвигающееся страшилище.
– Это «Варяг»? – спросил я.
– Это флагман «Ефрейтор Е.»! – по-военному четко ответил стоящий над бездной.
– Герой!
– Самоубийца!..
– Но ведь здорово же?!
– Погибельно!.. Смотрите, смотрите – в него опять попало!
Пораженный молнией ракетоносец задымился.
– Это что, это уже Война? Та самая?..
Ответа я не расслышал. Накренясь, героический крейсер ударил из всех стволов прямой наводкой. Грохот был такой, словно сам Враг Человеческий, перенятым у меня, Тюхина, способом, то бишь – бухая кулачищем – тщился положить этот райский мирок на дикую музыку военного противостояния. Когда убийственная какофония на мгновение смолкла, я представился.
– Тюхин, – скромно сказал я, протягивая руку рвущемуся в бой усачу.
– Могутный-Надмирской. Судя по экипировке, вы из бывших? Бизнесмен?
– Предприниматель, – уточнил я. – Предпринимаю отчаянные попытки выжить в экстремальных условиях.
Наползавшая с моря Тсирхитна выхаркнула черную молнию. Грянул гром. О, это была какая-то странная, слишком уж эмоциональная, что ли, туча. Она болезненно реагировала на каждое удачное попадание в нее: съеживалась, отсверкивалась злобными косоприцельными молниями, непрерывно при этом клубясь и видоизменяясь. И вот, когда в самое подбрюшье ее угодила ракета, туча разверзлась, словно исполинская, искаженная запредельной болью пасть, а как только это чудовищное хавало сомкнулось, я к ужасу своему увидел над собой всемирно-историческое, в полнеба Лицо, уже смертельно больное, с тяжелым, в самую душу устремленным исподлобным взором, как на том знаменитом фотоснимке, черно-белом, сделанном в Горках…
– Но это же не она, это – Он! – волнуясь, воскликнул я.
– У Зла не бывает рода!
– И племени!..
– И уж тем более – племени… Ага, крейсерок, кажется, тонет! Па-астаранись!..
И я отпрянул, и вовремя: он чуть не сшиб меня красным крылом дельтаплана. Миг – и усатый камикадзе, низринувшийся в пучину, взмыл, подхваченный воздушным потоком! И полетел, полетел!.. Только не чайкой, о нет, не чайкой, а совсем-совсем другой литературной птицей. И возглас, который он издал, ложась на крыло, лишь подтвердил это впечатление.
– Пусть сильнее грянет буря! – продекламировал из подоблачья Могутный-Надмирской.
– Господи, спаси и помилуй нас, трижды проклятых! – прошептал я.
И в этот миг вспыхнуло! И жалкое солнце ослепло! И белое стало черным, а тайное – явным. Земля вдруг всколыхнулась и погибельно ушла из-под ног. Божий мир сатанински перекривился и стал опрокидываться. «Как, и я лечу?! Зачем, куда?!» – обмирая, подумал Тюхин, и это было последнее, о чем он успел подумать…
Тонущий крейсер с поднебесной высоты казался каким-то невзаправдашним, матросики, сыпавшиеся с его бортов в розовые волны, игрушечными. «Ну да, ну да, ведь это же сон», – успокоил себя чудом спасшийся. Крылатый конь Пегас, волшебно подхвативший его всего лишь за миг до гибели, летел вдоль берега. Тюхин сидел верхом, судорожно вцепившись в гриву, и седые волосы его стояли дыбом от встречного ветра. В ушах звенело. Мимо проносились жалкие ошметья разодранной атомом Гадины. Вблизи они были серенькие, как клочья тумана, безликие и напрочь лишенные какого-либо смысла.
Чудом удержавшийся на плаву флагман, выиграл бой. «Но не войну, увы, не войну!» – ища глазами дельтаплан, подумал Тюхин.
Слева было море, справа, за скифской ковыльной степью, – рассветные горы. Это, должно быть, с них стекала рассекшая полуостров надвое река изгибистая, стремительная, вся в перекатах и бурунах. Вода в этом трансфизическом Салгире была ярко-алая, как кровь из горла чахоточника. «Так вот, вот почему оно такое розовое, – догадался Тюхин. – Бог ты мой, а какого же еще цвета может быть море, в которое впадают такие реки?!»
Тюхин снизился.
В дьявольском компоте пурпурной стремнины мелькали трупы, обломки разбитых вдребезги плавсредств, могильные кресты, обезображенные ужасом лица утопающих. Судя по всему, и в горах шла схватка. Беспощадная, до полной и безоговорочной победы.
«И вечно! И где бы мы, окаянные, ни были, куда бы не устремлялись! О, неужто же хорошо только там, где нас, тюхиных, по счастью еще не было?!» – И только он подумал об этом, как где-то совсем близко, прямо под ним, застрочил «калашников», хлопнула граната.
Высекая искры подковами, она скакала вдоль берега на белом арабе голая, одногрудая, как древняя обитательница здешних легендарных мест, стреляющая от живота короткими очередями. Тот, в кого пыталась попасть Иродиада, находился на другом берегу кровавой реки. Злобно посверкивая пенснэ, он отстреливался из именного браунинга. Враг только что переплыл реку, а посему был окровавлен с ног до головы.
– Тю-юхин! – заметив меня, закричала Иродиада Профкомовна. – Он уходит, он уйдет, Тюхин! Ах, ну сделай же что-нибудь!
– Это кто, это Зловредий Падлович? Ты берешь его замуж?
– Я хочу взять его за яйца, Тюхин! – гневно вскричала моя бывшая совратительница.
– Любо! – откликнулся я. И белый араб внизу заржал, и мой Пегас тревожно отозвался.
Я сунулся в седельную сумку. О да, предчувствие и на этот раз не обмануло! Верный всуевский «стечкин» находился там.
– Держись, Кастрюля!
Я вытащил пистолет, я передернул слегка заржавевший затвор и в это время Кровавый Очкарик выстрелил.
Надо отдать должное – стрелял он отменно. Я вскрикнул, я схватился за грудь – за самое что ни на есть сердце!..
– Ах! – вскрикнула Иродиада.
– Эх! – горестно оскалясь, вскрикнул Пегас.
Пересиливая боль, я, почти не целясь, выстрелил ответно и теперь мы уже все втроем – Иродиада, Пегас и я – хором вскрикнули:
– В яблочко!
– Нена…! – взблеснув проклятущими стеклышками, прохрипел смертельно раненый вампир. – Ты по… ты почему не умираешь, Тюхин?
– Значит, так надо! – по-солдатски бесхитростно ответил я и дунул в ствол, как одна моя знакомая.
Только после этого я позволил себе потерять сознание…
Пусто и одиноко было на вершине пропащей, поросшей бурьяном горы. Только ветер гудел в ушах, да хрумкал полынью мой крылатый спаситель. Это он, Пегас, принес меня, уже бездыханного, сюда. Выходил, заживил рану лошожьей магией, целительной травяной жевкой. В холоде ночи он грел меня теплом большого, екающего селезенкой тела, прикрывал широкими крыльями от дождей. На третьи сутки я стал бредить стихами, на седьмые ожил. Беззаветная Иродиада загнала чертову дюжину коней, торопя мое выздоровление. На девятый день она, вся белая от волнения, крепко поцеловала меня и, присвистнув, умчалась в мятежный Гомеровск. Я долго смотрел ей вслед, пытаясь осмыслить последние, сказанные на прощанье слова: «Положиться можно только на Констанцию, Тюхин!». «Ты имеешь в виду Конституцию?» – устало переводя дух, спросил я. «Я имею в виду антигосударственные проявления, стерженечек ты мой!..»
Больше мы с ней так и не увиделись.
Смеркалось. Внизу, у моря, в двух райских, сросшихся, как пивные ларьки на Саперном, городках – Садовске и Гомеровске – зажигались первые трепетные огоньки. Лаяли собаки. Пахло жареной кефалью. Когда над головой, по-южному разом, включилась здешняя астрология, когда взгорбки и всхолмья Полуострова растворились во тьме и невозможно стало различить, где звезды земные, а где небесные, – крылатый мой конь – серый в яблоках – в честь самого удачного в жизни выстрела – друг, товарищ и брат мой Пегас, шумно вздохнув, сказал:
– А что, Витюша, может, все же тряхнем стариной, елки зеленые?!
Простреленная навылет грудь моя сладко и томительно заныла. Речь шла вот о чем. По его словам, в трех часах лета от Лимонеи, на седьмом небе простиралась благословенная Эмпирея, страна буйных синих трав, высоких помыслов и воздушных замков. Раньше, когда он заводил разговор о нашем возможном туда бегстве, я только отмахивался: курица, мол, не птица, а я, Тюхин, уж никак не ангел небесный. Но судя по какому-то особенному, звездному блеску его карих, чуть навыкате, глаз – сегодняшний вопрос был поставлен ребром.
– Ну, так летим или нет? – нетерпеливо копнув землю копытом, спросил Пегас.
Я невесело улыбнулся.
Что и говорить, погостить у Муз, на брегах экологически безупречной Иппокрены, поскрипеть гусиным перышком вдали от этого безумного бардака – это дорогого стоило! Смущало лишь одно: заветная дверь в подвал, надежда найти которую ни на мгновение не покидала меня, находилась, конечно же, не на седьмом небе…
Вздохнув, я обнял его за шею.
Где-то далеко в ночи сухо щелкнул выстрел. Взлаяли псы. Я ворохнул полешко и мириады гаснущих на лету искр устремились в звездную высь…
На рассвете разбудил неведомо откуда взявшийся Петруччио. Бестолково маша крыльями, он тревожно возвестил:
– Эх, пр-ропадем!.. Полундр-ра!..
О, если б это была его очередная дурацкая шуточка! Увы – дивные райские городишки были окутаны дымом. Пожары полыхали сразу в нескольких местах. Татакал пулемет. Дороги, полные беженцев, шевелились, как щупальца несусветного осьминога. Стало страшно.
– Имя же вам – Содомск и Гоморровск, – глядя с-под ладони, догадался я, новый Свидетель и Очевидец.
С Другом, Товарищем и Братом я попрощался там же, на Горе. Сверкнув фиксой, он крепко, по-мужски, поцеловал меня в губы.
– Ты только свистни, – смахивая копытом скупую слезу, сказал мой, в некотором роде, аллегорический.
Долго еще на фоне багряного, как знамя пролетарской революции, рассвета он умалялся в размерах, сначала похожий на НЛО, потом на экзотическую бабочку-эфемериду, а под конец и вовсе на мошку, микроскопически мелкую, трудно идентифицируемую…
По дороге в Садовск мне внезапно припомнился приснившийся днями сон. Чистое поле. Цокот копыт за спиной. «Это он, Пегас!» – подумал я и, улыбаясь, оглянулся и увидел бешенно мчащуюся прямо на меня гоголевскую Тройку. «Пади! Убью-у!..» – пьяно вскричал кучер Селифан в маршальском мундире. Я пал под колеса, как там, на фронте, падал под гусеницы вражеских танков и Тройка переехала меня. А когда я, утирающийся, приподнялся над травой, сидевший в тачаночке Павел Иванович Чичиков, Междупланетный Прохиндей, Генеральный секретарь Всемирного Интернационала Мертвых Душ, сыпанул по мне из «максима»… Тра-та-та-та-та!..
В городе шли повальные грабежи и аресты. Я перекантовался на пляже, а когда стемнело, пробрался на улицу Соцреализма. Окна «фазенды» были освещены, гремел фокстрот, на занавесках кривлялись тени. Чужие пьяные голоса орали «горько!».
Я хотел подойти поближе, но скрипнула калитка, кто-то схватил меня в темноте за руку.
– Соседушка, не ходи, погубят они тебя! – горячо прошептала Веселиса.
– Кто?
– Да эти вражины – Мандула с Кузявкиным! Они ведь на тебя засаду устроили, сокол ясный!..
В это время раздался звон разбитого стекла. Идея Марксэновна, взвизгнув, отчаянно запела:
Эх, петь будем, Танцевать будем, А как смерть придет, Эх, помирать будем!..
– Гуляет, гестаповка! – кутаясь в оренбургский платок, сурово сказала Веселиса Потрясная. – Они тут такое вытворяют, Тюхин!..
– Господи, да что же теперь делать-то? – убито вымолвил я.
Веселиса, она же – Констанция, молча взяла меня за руку и мы пошли в ее высокий терем.
Так, как она, меня никто и никогда в жизни не жалел. Больше месяца мы прожили душа в душу. По вечерам моя Василисушка играла на мандолине. А еще она любила медленно расчесывать свои длинные – до пят – девственно русые волосы. Вспоминаю, как однажды, задумчиво глядясь в зеркало, она прорекла:
– Викторушка, любимый, скажи мне сказочку!
– Про что, милая?
– Ах, про что-нибудь про сердечное, жалостливое!..
Я немного подумал и рассказал ей про одну Деревянную Кукушечку, которая взяла да и поселилась Бог знает зачем в одной задубеневшей от боли душе. Как снесла эта Кукушечка яичко, только не деревянное, как на Пасху, а обыкновенное – кукушечье и выпорхнула, такая-сякая, из грудного дупла. И вот кукушонок проклюнулся в назначенный час, застучал изнутри клювом, требуя кормежки. «Это что, это сердце?! – несказанно удивился обладатель дырявой груди. – Глупое сердце, не бейся! Лучше скажи – долго ли мне еще на этом свете горе мыкать?.. Эй, чего замолчало? А ну, отзовись!» И Хозяин постучал в свою задубеневшую грудь, и оттуда, из груди, вдруг раздалось: «Шо?! Хто там?!».
– Все? – спросила Констанция, устремив на меня тревожный, полный неподдельного сочувствия взор.
В эту ночь мы жалели друг друга, как безумные.
О заре я вышел покурить на балкон. Я чиркнул спичкой, но так замер, не веря глазам своим! То, чем занимались на веранде «фазенды» два содомита – Мандула и Кузявкин, даже меня, Тюхина, повергло в шоковое состояние. Я слыхивал о разных извращениях, но чтобы половой акт совершался с использованием раневого отверстия во лбу партнера?! Нет, это было уже слишком! Просто чудовищно, дико!..
Я был потрясен до такой степени, что вернувшись в спальню, во всем положился на Констанцию Драпездон.
– Это еще что, – переведя дух, сказала моя француженка и поведала об Идее Марксэновне такое, что я чуть не пожалел самого себя. Угомонил нас только одновременный взаимный обморок…
Три ночи подряд в балке за городом трещали выстрелы. В сумерках к «фазенде» подкатывала черная «эмочка». Изверги уезжали на «работу». Помахав им рукой, И. М. Шизая подолгу стояла на веранде, кусая губы, – худенькая, в розовой комбинашечке. Иногда она плакала и, сморкаясь в подол, жалобно звала:
– Джонни!.. Петруччио!.. Парамон!.. Тюхи-ин!..
В эти мгновения мы с Веселисой еще крепче прижимались друг к другу…
В то роковое, последнее утро меня разбудил скрип. Звуки издавала распахнутая настежь калитка. Дверь «фазенды» тоже была раскрыта. На ступеньке крыльца, схватившись руками за голову, сидел призрачный старик Бэзил.
Нехорошее предчувствие шевельнулось во мне.
– Кровинушка, не пущу! – взрыдала незабвенная Веселиса, загораживая проход. До сих пор не пойму, как это случилось, но я прошел сквозь нее, словно сквозь оптический обман. А когда, опомнившись, оглянулся, там, за спиной, никого уже и не было…
Да, дорогие мои, то, что я увидел в «фазенде» заставило содрогнуться ко всему, казалось бы, уже привычную душу мою! Особняк был варварски загажен и разорен, ломоносовский фарфор побит, охтинская полированная стенка безжалостно изувечена кикбоксингом! На зеленом сукне антикварного стола громоздились бутылки с фотопроявителем. Кроватка, детская кроватка героического лемура была сломана. Рядом с ней валялся раздавленный спичечный коробок со злополучным МИГом на этикетке. Зябкие мурашки побежали по спине моей!..
Увы, увы! – заветная белая дверь с таким обыкновенным на вид французским замком оказалась незакрытой. Из черной, зияющей бездны переходного – через ноль-пространство – тамбура с космическим сквозняком залетали снежинки иного мира.
– Они ушли, ушли! – простонал я.
Сквозь жуткую щель ворвался порыв ледяного ветра. С пола взвились бесчисленные бумажные клочки. Я поймал чудом сохранившийся листок и сердце мое оборвалось. Это был отрывок из рукописи Папы Марксэна…
Я вспомнил свиристевшие цикадами ночи, парафизического кота на коленях, молочно-белый свет, который падал на страницы от висевшей в небе Иродиадиной полной груди, я вспомнил, как бережно перелистывал ее – эту самую фантастическую книгу изо всех мною в жизни прочитанных, я вспомнил все это и чуть не заплакал!
Погибло гениальное «Послание к живым». Ночами напролет я засиживался, вчитываясь в сокровенные свидетельства Странника во Времени и Пространствах. Что ж, пришла пора признаться, терпеливые читатели мои, я держал в руках воспоминания Того, Кто побывал в нашем с вами, милостивые дамы и господа, невероятном, самом уникальном во Вселенной Будущем!..
О, сколько раз я, как сумасшедший, вскакивал из-за стола, не в силах сдержать обуревавших чувств и мыслей. Сколько раз вскрикивал, рискуя схлопотать пулю из «маузера». «Господи! – схватившись за голову, как старик Бэзил, вскрикивал я, – ну, а я, я что говорил?!» И стонал, качая головой. И бессильно, как после объятий Констанции, оседал в кожаное профессорское кресло. И смотрел в небеса, на самую полную в мире луну. И шептал, шептал безысходно: «Увы, не вняли…»
Прочитанное произвело на меня такое впечатление, что я, Тюхин, сидя под портретом Божественного Лемура, поклялся сразу же по возвращении домой – буде таковое состоится – снять с антресолей проклятый портфельчик Кондратия – да, да, чего греха таить, было! каюсь! – сунул его туда от греха подальше, после того, как невменяемого парторга понесли из моей квартиры в такси, – так вот, снять Комиссаровский «дипломат» с моим идиотским заявлением о выходе и к той моей совершенно скоропалительной, необдуманной фразе: «Прошу не считать меня коммунистом» – приписать: «…и демократом тоже!».
И еще одно, конечно же, не самое главное, но все же. В рукописи было черным по белому написано, что это его не самое оригинальное имечко Марксэн не имело ни малейшего отношения ни к Марксу, ни к Энгельсу. В переводе со старо-лемурианского оно значило то же самое, что и мое – Тюхинское – ПОБЕДИТЕЛЬ! Вычитав это, я, признаюсь, заплакал от счастья…
Итак, Книга Книг безвозвратно погибла. На всякий случай, я посмотрел страничку на свет, но ни признаков тайнописи, ни водяных знаков на ней не обнаружил. Лишь отпечатки трех пальчиков – миниатюрных, явно не мужских, с такими знакомыми, не раз целованными дактилоскопическими извивчиками…
– Марксюсь, где ты? – почти по-чеховски грустно вопросил я.
Раздался тягостный вздох. Услышавший мой безответный зов, призрак старика Бэзила приблизился и указал глазами на потолок. Взор его был полон безутешного горя.
– Где?.. В спальне?.. На чердаке?!
Он кивнул и, спрятав лицо в ладонях, затряс старческими плечами.
Сломя голову я взбежал наверх.
Она висела на балке – худенькая, в съехавшей с левого плечика комбинашечке – старенькой такой, розовой. Вместо веревки Идея Марксэновна Шизая-Прохеркруст воспользовалась кожаным поводком, на котором я выгуливал нашего общего любимца.
Я зарыл ее в саду, в клумбе с петуньями.
Перепархивали снежинки. В Белом Санатории на горе, посверкивая саблями, гуляли гайдамаки.
– А бретелечку она, сучка, так и не пришила! – глухим от слез голосом сказал я Бэзилу.
Больше в этом сраном Раю делать мне было нечего.