Текст книги "Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину"
Автор книги: Виктор Эмский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
Глава пятнадцатая. В некотором роде, конец света. Покаяние
В живых остался только я, В. Тюхин-Эмский. Чадя, лениво догорали разметанные чудовищным взрывом деревянные декорации моего детства. Я сидел на краю огромной, пахнущей формалинчиком воронки, а вокруг – вразброс валялись героические ошметки габардина, обрывки обгорелых документов, доносов, останки, пуговицы, ордена…
От капитана Афедронова уцелела одна рука, похоже, та самая беспощадная правая, которую он успел все же вскинуть напоследок, издав свое знаменитое «йе-е…». На ударную концовку, то бишь на букву «х», самую, кстати сказать, любимую им букву русского алфавита, времени этому мокрушнику уже не хватило.
Итак, странствующий во времени гость из Лемурии по имени Марксэн никакой, разумеется, не Трансмарсович и тем более – не Вовкин-Морковкин: обе этих обидных кликухи измыслил, как я узнал впоследствии, садист-интеллектуал Кузявкин – лемурианец Марксэн отбыл в иные, будем надеяться, более жизнерадостные миры. Та ужасная, по разрушительности сравнимая разве что с аннигиляцией, вспышка, которая сопровождала сам акт ноль-транспортировки, по природе своей была, видимо, сродни моим оптическим «эффектам» времен ранней незафиксированности. Божество устало смежило вечные очи свои и мир вокруг погас для всех, кто его исповедовали или хотя бы окружали в то роковое мгновение. Высокопарно? Слишком красиво? Ну что ж – может быть. Но уже тогда, на краю апокалиптической воронки я с замирающим сердцем осознал, что Судьба нежданно подарила мне нечто большее, чем очередное злоключение. Судя по всему, Она тихо вздохнув, дала мне еще один шанс, боюсь, последний: «Это не просто Свидетель и Очевидец, – там, у воронки, шепнула Она мне в глухое от контузии ухо, – это Провозвестник, слышишь, Витюша?». И я, сглотнув комок, выдохнул: «Кажется, слышу!»
А вот шаги приближающейся Даздрапермы Венедиктовны я, к сожалению, не расслышал. Когда, взволнованно шепча: «Господи, да как же я раньше-то не понял этого?! О, да – вот именно что – Божество! Ликуй, Исайя!..» – когда, горячечно бормоча эти слова, я слишком поспешно вскочил на ноги и… пошатнулся, и в глазах моих, как тогда, в пятидесятых, мир малокровно помутился, поплыл, поехал и даже полетел, когда меня мягко приподняло над землей и понесло, покачивая, я не сразу сообразил, что же это за сила влечет меня, и лишь после того, как в поле зрения оказались ее по-мужицки здоровенные, чуть ли не сорок пятого размера, перепачканные глиной, прохаря, лишь после этого я тускло сообразил, что это опять она…
Синяя «поливалка» с распахнутой задней дверцей стояла у паперти собора. Даздраперма П., как всегда мокрая, шуршащая плащпалаткой, несла меня к ней на руках. Бережно, как ребенка.
С неба шел снег, из чего следовало заключить, что произошел еще один провал во времени. «Что же касается аспекта божественности, то произошедшее со всей очевидностью свидетельствовало, – покачиваясь, трудно соображал я, – что Идея Марксэновна Шизая, фиктивная, так сказать, моя супруга и почти девственница (если не считать майора Шизого), что она, моя хорошая, являлась как бы дочерью этого, на моих глазах вознесшегося в небо Божества!.. Ерго, – слабея от ужаса в бесстыжих и сильных руках Даздрапермы, лихорадочно смекал я, – ерго, то есть – следовательно: то Дитя, которое, по всей видимости, уже появилось на свет в мое отсутствие, тоже было – о, Господи, прости меня грешного! – чудесным результатом непорочного зачатия, ибо еще и еще раз могу поклясться – секса между нами и в помине не было…»
Я вздрогнул, вспомнив некую несусветную подробность наших с ней интимных, с позволения сказать, отношений, я вздернулся, затрепетал и Даздраперма Венедиктовна, склонившись на ходу, влепила мне в щеку смачный, как оплеуха, поцелуй и, обдав перегаром, гоготнула:
– Айн момент, Тюхин! У меня самой все аж пересмягло!..
Я оцепенел.
Но если не я, Тюхин, то кто же, кто в таком случае отец?.. Бесфамильный? Кузявкин? Афедронов?.. Или… о нет, язык не поворачивается!.. О нет, нет!.. О – неужели?! Господи!.. О-о!..
Потайные синие дверцы с лязгом захлопываются. Снедаемая нетерпением, она бросает меня на обитую дерматином казенную кушетку и, обдавая дождем брызг, встряхивается, как славянская сторожевая моего соседа Гумнюкова. Я слизывая попавшую на губу капельку:
– Это что? Это спирт?.. Этиловый или метиловый? – испуганно шепчу я.
– Отс-ставить разговорчики!..
Шуршит плащпалатка, брякает амуниция. Мамочка моя милая, да она же… раздевается!
– Минуточку, минуточку!.. Даздраперма Венедиктовна, но я же это… В том смысле, что Идея же Марксэновна… Ой, что это вы делаете?!
– Ты… ты почему еще в штанах?! – дыша страстью, шипит она. – А ну сорок пять секунд отбой!..
Надо ли говорить, что я по-армейски беспрекословно подчиняюсь! Летят на пол куртельник, камилавочка… Со штанами заминка. Веревочка, которой я, страшно исхудав, стал подпоясываться в концлагере, героически срезанная мною с флагштока на плацу, вражеская бечевочка, как на грех не развязывается.
– А ч-черт!
Сверкнув зубами, она хищно нагибается. В поясе отпускает.
– Ну где, где он там у тебя?..
– Ой… в смысле – о-о!.. А нравственность?! Как же быть с нормами нравственности, Даздраперма Вене…
– Р-равняйсь! – подминает она. – Сми-рна!.. И чтоб – как штык!.. Чтобы – стойко, несгибаемо!.. Слы-ыши-иишь?! И чтоб – не рыпаться! А то тут один… рыпнулся… ф-фу!.. так я его вот этими вот… вот!.. вот это я понимаю!.. вот этими… ру… ка… ми!.. я сама… сама! Я сама, Тюхин!.. У-ууу!.. Ф-фу!.. Отстань, дай отдышаться… А ну кончай! Кончай, кому говорят!.. Ты что, сдурел, что ли?! А ведь я ему, гаду, тоже говорила: кончай, Георгий, играться с огнем, измены не потерплю!.. Ой!.. Ой, Тюхин, не балуй, у меня там запалы ввинчены… Жорка, – сказала я, – задушу, если чего, вот этими вот руками!.. Ух!..
– Неу… – зеваю я, – неужто изменил?.. Это кому, это тебе-то?!
– Кабы мне, Тюхин! Кабы только мне! Ну дала бы разок-другой в глаз для отстрастки и помирились бы по-свойски, по-супружески…
– По-супружески?.. Ты это про кого, Даздрапунчик?!
– Про Мандулу, про Жорку, а то про кого же?!
– Про Ма… О!.. О, Господи! – я падаю на пол.
– Вот и я, Тюхин, чуть в обморок не брякнулась! Он ведь что, он ведь, вражина, Родине изменил!
– Ро… Господи, Господи!..
– Да ты не бзди, Тюхин, – приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
– Убила?
Даздраперма гоготнула:
– И в землю закопала! А тебя, дристуна, и убивать не буду – сам когда-нибудь подорвешься: у меня там противотанковая… Слы-ы-шишь?!
…обхвативши голову, постанывая, мучась угрызениями. Господи, Господи!.. Где я?.. Что это за спиртягу она мне подсунула?.. И почему так темно?.. О-оо!..
Я щелкая позолоченной, с гравировочкой: «Д.В.П. от Г.М.» – зажигалочкой. Лестница, дверной звонок с красной пупочкой, медная табличка. Рядом с дверью, на коврике, свернувшись клубочком, спит верный Шипачев. Я перевожу дух…
Ну что, Тюхин, гад, сволочь, подонок ты этакий, – звонить?
Сердце колотится, как дурак в сундуке.
Ну?..
Я нажимаю на кнопку.
Я припадаю здоровым ухом к дверной щели, стараясь расслышать торопливую побежечку, родной топоточек. Господи, как я мечтал об этой минуте там, на жестких нарах концлагеря. Сейчас дверь приоткроется, встрепенутся серые (в меня, в Тюхина!) глазенки и он (она?) радостно закричит в тьму коммунального коридора: «Мама, мама! Наш папка в фронта вернулся!..», и обнимет за левое колено, шалунишка…
О-о!..
И вот шаги… Бренчит цепочка, клацает задвижечка… Уже на полусогнутых, уже готовый привычно сорваться на колени, я замираю… Дверь открывается – Господи, Господи. Господи!.. – и она, моя Идея Марксэновна, вся зареванная, опухшая – нос картошечкой – поддерживая обеими руками несусветный, как из книги рекордов Гиннеса животище, – пеняет мне, аморальному чудовищу:
– Ну где, где тебя черти с утра носят?!
Ноги у меня дрожат, подкашиваются. Дыхание со свистом вырывается из сожранных окопным туберкулезом легких.
– С утра, – хватаясь за косяк, шепчу я, и вскрикиваю, как безумный, и падаю на беднягу Шипачева…
Примерещилась Ираида Ляхина. Голая, потрясающая стержнем, она проскакала мимо на запаленном Афедронове с криком: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Следом пошел снег. Кружась и перепархивая, с неба сыпались серебристые, на лету превращавшиеся в пепел, доллары.
Я проснулся в холодном поту и, растолкав Идею Марксэновну, во всем повинился перед ней.
– Все мы не без греха, – гладя мою седую голову, вздохнула она, и в свою очередь созналась, что если уж и была утром на Литейном, то никак не в женской консультации.
Так произошло покаяние.
Потом я рассказал ей про сон и спросил к чему бы это?
– Должно быть к Победе, – подумав, сказала моя хорошая. – К нашей, Тюхин, Победе – всемирно– исторической, скорой и безоговорочной!
В коридоре упал тазик. Мы замерли, прислушиваясь…
В эту же ночь я, Тюхин, Виктор Григорьевич, одному мне известным способом преодолев участок государственной границы под кодовым наименованием «Дверь», обманом и лживыми посулами склонил свою тогдашнюю сожительницу Шизую, Идею Марксэновну, к дезертирству.
Глава шестнадцатая. Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах
Когда попугай заорал: «Аве, Марусечка!» – она чуть не упала в обморок.
– Тюхин, – тяжело повиснув на мне, прошипела Идея Марксэновна, – откуда он знает мое настоящее имя? Это кто – это апостол Петр?..
– Это Петруша, он – птица.
– Райская?..
Увы, моя хорошая вбила себе в голову, что умерла. Взволнованная, в белой тунике, сшитой из двух простыней, она всплеснула руками, пытаясь воспарить над неведомой действительностью. Задетая рукавом, китайская ваза покачнулась – и бац! – упала на пол. И тут из сада в холл, скользя когтями по паркету, влетел охламон Джонни. Обезумев от восторга, он кинулся на Идею Марксэновну – с подвывом, с причмоками, слюнявя и писаясь. Он вспрыгнул к ней на руки, как Папа Марксэн в Таврическом саду, и лизнул ее в губы.
– Тюхин, – забыв обо всем на свете, вскричала моя нецелованная, – а это, это еще кто? Со-ба-ка?! Она тоже говорящая?.. – И Личиночка сунула ему палец в пасть. – Тю-юхин! Он даже не укусил меня!.. Это кто – это ангел, Тюхин?..
Взмявкнув, соскочил с кресла рыжий завистник Парамон. Потершись об ее ногу, он поднял голову и совершенно отчетливо произнес:
– Мама!
Идея Марксэновна Шизая, она же – Марусечка, чуть не задохнулась от счастья.
– Ах вы Марксэнчики вы мои! Жмурик, а как тут насчет котлового довольствия! Что значит – в каком смысле! – нам жрать хочется!
И я, Тюхин, эффектно распахнул перед ней битком набитый холодильник вуаля! – и вздох восхищения исторгся из нее:
– Тю-юхин, но этого же не может быть! О-о!.. И ты еще говоришь, что я не в раю, Тюхин!..
В камине потрескивали сухие кизиловые сучья. Идея Марксеновна полулежа, как римская патрицианка, ела бананы, задумчиво, как беременная Джоконда, улыбаясь чему-то. И был вечер. И китайские тени кривлялись на обоях. И впервые за долгие-долгие годы передо мною на письменном столе лежал лист девственно белой писчей бумаги. А когда я нажимал на кнопку выключателя и лампа гасла, сквозь оконный тюль матово просвечивала несусветно огромная и полная, как грудь Иродиады Профкомовны, лунища. И хотелось жить. И, Господи, не знаю почему, но опять верилось, что не все еще потеряно, даже для той страны, откуда проваливаются в небытие Китежи, президенты и мы, Тюхины…
– Жмурик, расскажи мне сказочку.
– Про что?
– Ах, да про что хочешь, только не про войну.
– Не про войну?
И я подумал-подумал и рассказал Идее Марксэновне такую вот совершенно мирную сказочку:
Сказочка Тюхина
Жил-был один сочинитель. Как-то раз он воскликнул: «Эх, однова живем!» – и сочинил самое свое честное, самое не-про-военное стихотворение, которое начиналось так:
Под тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война…
Шло время. Сочинителю стукнуло тридцать, потом тридцать три, как, скажим, Иисусу Христу или Илье Муромцу, потом и вовсе – тридцать семь, как А. С. Пушкину, уже и Брежнев классиком стал, а заветный стишок сочинителя все не печатали и не печатали.
– Нет, братцы, тут что-то не так, – как-то раз сказал он себе, – тут, братцы вы мои, призадуматься надоть!
И вот он призадумался и откорректировал начальные строчки стихотворения следующим образом:
За тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война…
Война и впрямь громыхала все дальше, аж за Кушкой. Более удачливые сверстники стихотворца уже и Шестинскими стали, а нашего героя Фортуна отчего-то не жаловала. То есть не то, чтобы его не печатали, или там не пускали в загранкомандировки – этаких пакостей Кондратии Комиссаровичи сочинителю не творили. Да и книг он насочинял – воз и еще маленькую тележку. И все, как одна, – про войну, про мир, про дружбу, про советского человека строителя коммунизма, все – не про себя, потому что того самого заветного стихотворения в этих его книжицах не было. «Но почему, почему? Чего они такого в нем углядели?» – думал он, стоя перед зеркалом, уже лысый, уже с почечными мешочками под глазами. «Нет, тут действительно что-то не так!» – и решался, наконец, и выдергивал седой волосок из правой ноздри.
Новая версия Самого Главного в жизни произведения звучала так:
За сорок мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война…
И справедливость восторжествовала! Лет этак через семь, правда, не сразу…
Сочинитель как раз шел с внучкой на антиельцинскую, посвященную Дню Советской Армии и Флота демонстрацию – и вдруг на тебе! – самая что ни на есть – «Правда», а на первой странице – его, сочинителя, многострадальное стихотворение.
Читал он придирчиво, сверяя все буковки, все запятые. «Да нет, все, вроде бы так, все точно, товарищи дорогие, только почему же так безрадостно на сердце, господа?..» – уныло подумал стихотворец.
Было ему крепко за пятьдесят. Да и внучка все вертелась, дергала за рукав, не давала, елки зеленые, сосредоточиться…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь о нашей «фазенде». При ближайшем рассмотрении она оказывалась довольно-таки точной копией особняка, который стоял на берегу Ист-Ривер в Нью-Йорке, и в котором я гостил, давным-давно, чуть ли не в пору Перестройки. Три этажа, чердак с привидением, вид из окна на статую Свободы. Внизу, в саду – хозяин с резиновой кишкой в руке – восьмидесятипятилетний Бэзил, он же – Василий, адвокат, мульти-миллионер, убежденный, как он сам заявил мне однажды, марксист-ленинец, время от времени – поэт-абсурдист. Стихи его состояли из одних знаков препинания. Всю жизнь он искал композитора, чтобы положить их на музыку. Я положил его книжицу на рояль и треснул по ней кулаком. Инструмент взныл. Бэзил был потрясен. «Друг мой, – сказал он мне в аэропорту на прощанье, – хочу, чтобы мой дом стал и вашим домом!» Так оно и случилось!
Рассказывая сказочки про иную – о, вот уж воистину райскую – жизнь: три автомашины, компьютеры, золотая кредитная карточка, «стейнвей» – я водил ее по апартаментам – это спальня, лапушка – как, еще одна?! А это что такое? – А это биде. – А вот это я знаю кто! Это Бог, Тюхин! – Глупенькая, ну какой же это Бог, это всего лишь Авраам Линкольн, американский президент, демократ… – Демокра-ат?!
О, какое счастье, что маузера на боку у нее не оказалось!..
А вот перед портретом лемуроподобного папы, она расчувствовалась: милый! пушистик! лупоглазенький ты мой!.. То есть в каком смысле – отец?.. Мо-ой?! Да ты что, Тюхин, чокнулся, что ли?! Это же – обезьяна… Ну, полуобезьяна, какая разница… Ах, дурачина ты, простофиля – это имя у него такое – Папа. Папа Марксэн. У них же, у пришельцев, вообще дурацкие имена. Ну вот, веришь ли, был у меня один такой, что и назвать-то неудобно… Как-как – Сруль – вот как… Я ведь, Тюхин, специалистка по трансфизическим контактам… Ну да – контактерша. Я их вижу, Тюхин. Я их, сволочей, насквозь вижу. Талант у меня такой. Бывало войду в кабинет к Бесфамильному, он уже весь черный от усталости, щетиной оброс, а я только разок на подследственного гляну и – как рентгеном – ты чего с ним чикаешься, Бесфамильный? Ну и что, что Иосиф Виссарионович?! Упырь он и есть упырь…
Морозец бежит мне, Тюхину, за рубаху:
– А ты это… ты в каком звании?
Она вздрагивает:
– Я?! – растерянная такая, белая. – А ты, Тюхин, уважать меня после этого будешь?.. – И шепотом: – Я, Тюхин, лейтенант!..
Господи, час от часу не легче!..
– Осторожней, Идея Марксэновна, тут ступенечка!..
– Для тебя я просто Мария, Жмурик! Мария Марксэнгельсовна Прохеркруст!
– О-о!..
– Еще вопросы будут?
– Никак нет, моя ненаглядная!..
По ночам, скрипя ступеньками, с чердака спускался старик Бэзил. Туманно-голубоватый, он медленно шествовал через холл на веранду.
– Хай, Бэзил! – махал я ему рукой из-за антикварного, купленного на аукционе Сотбис письменного стола Его Высочества – миллионер-абсурдист выложил за него полтораста тысяч баксов. – Хай, дружище! – говорил я и старый шутник дружелюбно отвечал мне:
– Хайль Гитлер, Тюхин!
Что характерно – моя специалисточка по паранормальным сущностям, профессиональная контактерша-ликвидаторша в упор не видала его. Сунув ноги в камин, прямо в пышущие жаром угли, она сидела на своем любимом месте на ковре, опершись спиною о кресло – сидела, задумчиво глядя в никуда и жуя, жуя, жуя…
Синеватое потустороннее пламя, ласковое, как коккер-спаниель, лизало ее слоновые ноги. Шел тридцать третий месяц беременности.
– Ю о'кэй? – возвращаясь под утро из сада, спрашивал Призрак.
Я не находил слов.
– Господи, за что? – глядя в мудрые лемурьи глаза, шептал я.
И ни единого выстрела не слышали мы вот уже которую ночь подряд.
Увы, увы, мои дорогие, идиллия не могла продолжаться вечно. Однажды на заре я открыл окно и увидел Кастрюлю. В красном, облегающем тело трико уфонавта она ехала по улочке на красной кобыле с красным знаменем в руках.
– Неужто опять революция?! – ахнул я.
– Что значит «опять»?! – нахмурила брови воинственная амазонка. – А разве она когда-нибудь кончалась?!
Мне пришлось признать правоту ее замечания.
– Завтра будем брать банк, Тюхин. Придешь?
Я промямлил что-то малоубедительное про свою контузию, про жену-Богоносицу и нашу тюхинскую, чуть ли не наследственную склонность к центризму, но впрочем, если это надо, – сказал я, – то как бывший член бывшей РСДРП…
– Надо, Тюхин, надо! – жестко обрезала меня Иродиада.
Я на секундочку отвернулся к столу, чтобы зафиксировать новую неожиданную рифму, а когда снова выглянул в окно, она уже скрывалась за поворотом к водокачке.
– А где же мой конь, Пегас мой где? – крикнул я ей вдогонку.
Ироида Прокофкомовна досадливо махнула рукой:
– Они, видите ли, нас возить не могут, у них, Тюхин, спина чешется!..
У меня аж дух перехватило от волнения:
– Это крылья!.. Это у него новые крылья прорезаются!..
Золотилась рассветная пыль. Высоко на горе, где стоял Белый Санаторий, труба играла побудку. Когда она смолкла, стало вдруг слышно, как где-то совсем неподалеку шуркали галькой теплые морские волны. Из резных ворот терема, стоявшего напротив, вышла бодрая, с полотенчиком на плече, Веселиса Потрясная.
– Соседушко, удовольствие получить не желаешь? – игриво подмигнув, вопросила она.
Я покосился на тревожно застонавшую во сне Марию Марксэнгельсовну. Разметав руки и волосы, она лежала на раскладушке головой к холодильнику, который был пуст. Я зябко поежился.
Да, мои хорошие, произошло то, что рано или поздно должно было произойти. Накануне вечером, когда Личиночке в очередной раз захотелось отведать чего-нибудь этакого, как она выразилась, – буржуазного, я распахнул дверцу нашего неутомимого кормильца и… остолбенел. Из съестного во всем огромном агрегате обнаружилась одна единственная урючина на чайном блюдце.
– Ты что издеваешься? – побледнела моя непредсказуемая.
Эх, ей бы не кочевряжиться, не капризничать, не зря ведь у нас, у русских, говорится: дают – бери и беги, пока не отобрали! – а она, партийная дура, поджала губки, презрительно фыркнула, и тут крылатый экспроприатор Петруччио спикировал со славянского шкафа на тарелочку тюк! – и от сухофрукта остались одни воспоминания.
Негодование Марии Марксэнгельсовны не знало границ. Побледнев, она попросила меня снять с ковра бельгийскую двухстволочку.
– Осторожней, даже незаряженные ружья раз в сто лет стреляют, вскричал я.
Не обращая внимания на мои ламентации, товарищ лейтенант Шизая щелкнула обоими курками одновременно – дуплетом! К счастью, партонов в стволах и впрямь не оказалось.
С криком – спасайся кто может! – невоздержанная птица покинула дом. Неприятный инцидент был, казалось бы, исчерпан.
– Вот видишь, дорогая… – сентенциозно начал я и вдруг осекся. Бледная, вытаращившая оловянные свои глазищи, она сидела на полу, обхватив живот обеими руками. Губы у нее тряслись, зубки постукивали.
– Т-тюхин, кажется, начинаются схватки, – с трудом вымолвила моя Марусечка.
– Похоже, начались, – подтвердил я. – На завтра намечен штурм банка…
– Идиот! – вскричала Мария Марксэнгельсовна.
В ту же ночь меня разбудило странное пощелкивание. Я приподнял голову над подушкой и обмер. Сидя перед камином, она снимала швы с интимного места дамскими маникюрными ножничками…
Муки ее были неописуемы. То и дело она подходила к холодильнику и, открыв дверцу, вперялась внутрь долгим отсутствующим взором. Я не выдерживал, шел в сад и срывал очередное яблоко с вечно плодоносящего Древа Познания.
– Нуте-с, – говорил я, пряча яблоко за спиной, – на чем мы остановились?.. Мандула… Так вы говорите, Даздраперма Венедиктовна его задушила собственноручно?
Сглатывая слюнки, она торопливо кивает в знак согласия.
– За что?
– Как это за что, Жмурик! – ну, разумеется, за измену.
– Родине?
– Ах, да причем здесь Родина. Ведь он же, мерзавец, изменил ей… она замолчала.
– Ну же… Я жду… Говори, а то яблочка не получишь.
– Он изменил ей с Кузявкиным, – потупясь, сознается Мария Марксэнгельсовна.
– Та-ак! – говорю я и отдаю ей яблочко.
Много, ах как много удивительно интересных вещей узнал я за последнее время! Ну, в частности, выяснилось, что майор Шизый никогда ее мужем не был. Более того – такого человека в природе вообще не существовало. Моя хорошая действительно была девственницей. Когда она дала мне полные и исчерпывающие показания по этому щекотливому вопросу, я рухнул перед ней на колени.
– Хочешь тапочки поцелую? – взмолился я.
– Лучше сходи в сад, принеси еще яблочек.
– Радость моя, пойдем вместе, рука об руку!..
– Нет!.. Нет!.. Ни за что! – на лице ее ужас, голос дрожит. Я долго не мог понять, почему она так панически боится веранды. К окнам, особенно к раскрытым, она даже не приближалась. И вот однажды утром, когда, утомленная допросом, она заснула мертвым сном на раскладушке, а я, тоже усталый за ночь, распахнул выходившее на улочку окно, кое-что прояснилось. Чуть не подавившийся собственным зевком, я увидел съезжавшую с горы, на которой белел правительственный санаторий, инвалидскую коляску, а в ней – кого бы вы думали! – хваченного героическим «кондратием» товарища Комиссарова – парторга, полковника, плагиатора, моего, пропади он пропадом, бывшего ученика.
Коляску то ли толкал, то ли наоборот придерживал, чтобы не укатила к едреней фене, товарищ в полувоенном кителе, в хромовых сапогах, бритый, с одутловатым бабьим лицом. Несмотря на жару, шея у него была повязана белым шифоновым шарфиком.
Я этого пидора сразу узнал.
Передо мной был антипартийный – начала 50-х – Г. М. Маленков, собственной персоной.
Инсультно перекошенный поэт-пародист, пуская слюни, любовался окрестностями. На Кондратии были трикотажные курортные штанцы и майка с надписью:
ЖИТЬ СТАЛО ЛЕГЧЕ, СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ.
СЕРДЦЕ НАШЕЙ ПАРТИИ БЬЕТСЯ В МАВЗОЛЕЕ!
Моя неискоренимая уже привычка к литературному наставничеству и тут, в Задверье, дала о себе знать. «Что ж ты, сучий потрох, делаешь, – мягко пожурил я отставного мента. – Ну, хрен с ним, с Великим Князем, от него, как говорится, не убудет, а Сталина-то за что?! А еще, елки зеленые, коммунист называется!». Далее я в тактичной форме напомнил этому несостоявшемуся А. Иванову-не-Рабиновичу, что присвоение чужих текстов, даже в нашей родимой Беспределии, квалифицируется как плагиат, и что в Уголовном Кодексе есть специальная и очень даже занятная статеечка на этот счет.
Задетый за живое Кондратий страшно взволновался, замахал руками, замычал что-то нечленораздельное и, кажется, в рифму. Он достал из запазухи большой, с сургучными печатями, пакет и через верного соратника вышеупомянутого Вождя и Учителя передал его мне, Тюхину.
– В санатории изволите отдыхать, Георгий Максимилианович, – принимая всуевское послание, вежливо поинтересовался я. – Ну да, ну да – притомились, поди, после «ленинградского дела». Сейчас, простите, куда?.. Ах, на бережочек, кровавые свои рученьки в морской водице отмывать!..
Побагровев, бывший член Политбюро уже открыл было рот для отповеди, но вечно сующийся куда не следует попугай Петруччио и тут, подлец, встрял, выкрикнув с крыши такое с детства памятное: «Маленков, бери дубину, гони евреев в Палестину!». Оскорбленный до глубины души палач вытаращился и, пробормотав нечто совершенно несусветное, чуть ли не «Доннер Веттер!» – злобно пихнул коляску ногой.
Бренча и подпрыгивая, коляска с сидевшим в ней злосчастным Кондратием Комиссаровым покатилась под горку, а дорогой товариц Маленков, заложив руки за спину, быстро пошел за ней вслед.
На конверте было написано: «Моему погубителю, лица моего повредителю. Лично!»
Письмецо начиналось эпически: «Февраля двадцатого числа Мне судьба сюрприз приподнесла!..»
Память Кондратию не изменила. Именно 20-го, только не февраля, а вроде бы, апреля восемьдесят не помню уж точно какого года с К. К. Комиссаровым, бывшим моим парторгом, стряслось то, хуже чего, по нашим советским понятиям ничего не было и быть не могло. Очнувшись утром незнамо где, он обнаружил пропажу портфеля, где было все: партийные документы, печать, заявления, жалобы, списки злостных неплательщиков, три с половиной тысячи – старыми еще! – взносов и т. д. и т. п. Когда он пришел похмелиться в ресторан Дома писателей, на нем лица не было. После третьей поллитры оно появилось – скорбное, бурячное-безглазое. «Фашисты-ы! простонало оно – Убили Кондрата Всуева!» – и страшно перекосившись, упало в салат. Увы, увы, это был инсульт.
Не буду подробно пересказывать вам содержание переданного мне товарищем Маленковым пакетика. Господи, каких только пакостей там не было! Ну чего, к примеру, стоила одна эта его идиотская частушечка, воспроизведя которую даже я, убежденный поборник свободы слова, Тюхин, не в силах сдержать негодования:
Иркины в виду имея груди, Сглазил меня Эмский Виктуар! Точно Фучик прокричавши: «Люди, Будьте…» – я упал на тротуар!..
Но это еще что! На первой же странице распоясавшийся легавый высказал предположение, что это де я, Тюхин, «притырил» (так в тексте) его сраный портфельчик, и что сделал это я из хулиганских, якобы, побуждений, а еще из зависти – там же, в портфельчике, лежала рукопись его новой, совершенно гениальной книжки, слушая стихи из которой я, Тюхин, скрежетал зубами, и то и дело восклицал: «Во, бля!»
Чудовищно! И этот человек был моим учеником?!
Делее, на странице 16-ой, этот злостный ампиловец позволил себе целый ряд клеветнических выпадов в адрес моего оскорбленного и униженного – им же, им же, господа присяжные! – Пегаса. Будто бы этот мой Фигас, по его, понимаешь, мнению, тоже ничего себе штучка, и что ему же, мерину херову, нужно было ампутировать не только, понимаешь, крылья, но и эту его дурацкую говорящую башку!.. О-о!.. От которой он, Кондратий, такого де понаслушался, что чуть было не впал в алкогольную депрессию и антикоммунизм, в чем, понимаешь, глубоко раскаивается и убедительно просит направить его на лечение в Матросскую Тишину. Разумеется, потом, по возвращении. А что касаемо его нынешного положения, то он, Кондратий Комиссаров, уполномочен заявить следующее: уж как ему, Кондрату Всуеву, ни клево было там, под началом дорогого товарища Бесфамильного – эх, в седле, с верным «стечкиным» на боку! – а все же тут, в Белом, понимаешь, Санатории и того лучше стало! И номерок, понимаешь, на двоих. И питание – я те дам, правительственное! А уж в товарищах у него теперь такие товарищи, что прямо аж кровь в теле, понимаешь, по стойке «смирно» стынет! И ежели некто Тюхин коварно, понимаешь, пресек его, комиссаровский, гениальный замысел обсказать историю нашей родной, понимаешь, и любимой милиции в стихах, то это ему, Финкельштейну, агенту, понимаешь, Вселенского Моссада, еще зачтется, ох как зачтется… и далее все более и более неразборчиво и уж совершенно непечатно…
Бедный тоталитарный Кондрат! Как сейчас помню злую, быструю оглядочку на повороте одутловатого сталиниста в полувоенном. Какой там пляж! Больше чем уверен, что этот вурдалак выворотил парализованного соседа по номеру в какой-нибудь открытый, на всуевское несчастье, канлюк. И знаете, почему я так думаю? Да потому что никакой он оказался не Маленков, а… Впрочем, – спокойствие! Терпение, спокойствие и выдержка. А стало быть, все по порядку, так сказать, – вперед, по ходу. Хотя та, другая встреча, о которой я и хочу вам рассказать, произошла уже через день, после штурма банка, который, кстати, не состоялся по причине неявки штурмующих.
Итак: кратенький, почти протокольный отчет о встрече 1 2 с поистине страшным, непонятно как и кем допущенным в здешний Рай субъектом.
В мельчайших подробностях оно памятно мне – недоброе, в тревожных павлиньих криках утро. Удаляющийся топот и свист Иродиады. Матюки ей вдогонку нашей соседки через улицу Веселисы Потрясной. Всхлипы в подушку моей вконец раскапризничавшейся лапушки – а всего-то и делов, что спросил: «Слушай, милочка, а как же ты справляешь нужду? Здесь, в доме – одни биде, а, извиняюсь, сортирчик – там, на улице. В саду, то есть…» В ответ какая-то совершенно неадекватная реакция. Истерика. Слезы. Заламывание рук. Это их вечное: «Подонок! Ты мне всю жизнь загубил!»… И вот я нервно курю на веранде, а они, гекачеписты, спускаются от белого, с колоннами, здания на горе. Идут четким, широким шагом. По-военному в ногу. Завидя меня, товарищ квази– Маленков тычет товарища младшего подполковника Кузявкина локотком в почку и оба химероида останавливаются.
– Вот что я вам скажу, Тюхин, – не поздоровавшись даже, бросает мне в лицо дыролобый гомосексуалист. – Давеча вы позволили себе оскорбительные выпады в адрес нашего дорогого и любимого Георгия Максимилиановича. Так вот, уполномочен довести до вашего собачьего сведения, что ни к каким таким «ленинградским делам» наш Георгий Максимилианович ни малейшего отношения не имеют. Что они, – Кузявкин кивает на своего постно потупившегося спутника, – они выражают через меня свое крайнее возмущение по поводу ваших грязных намеков на их, Георгия Максимилиановича, мнимую склонность к садизму и палачеству и как поклонники и почитатели маркиза де Сада и Виктора Ерофеева, а также горячие приверженцы гуманистического мазохизма – требуют незамедлительного извинения с вашей, Тюхин, вонючей стороны!