355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину » Текст книги (страница 15)
Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 21:30

Текст книги "Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Глава третья. От рядового М. – сочинителю В. Тюхину-Эмскому

Письмо первое.

Цитата… хотел написать «дня», но поскольку дня, как такового, так и не наступило – цитата ситуации:

«– Так за что же-с, за что, – говорю, – меня в военную службу? – А разве военная служба – это наказание? Военная служба это презерватив.»

Н. С. Лесков «Смех и горе»

Здорово, отщепенец!

Хочешь верь, хочешь не верь, но это вот посланьице я строчу, сидючи в «коломбине». Ежели у тебя, маразматика, окончательно отшибло память, напоминаю: так именовалась наша с тобой родимая радиостанция. Я опять, слышишь, Тюхин, опять приказом командира батареи назначен на боевое дежурство, и снова как тютя сижу в наушниках, вслушиваясь в шорохи и посвистывания пугающе пустого эфира, из чего, Тюхин, со всей непреложностью следует, что Небываемое в очередной раз сбылось: на старости лет я вторично загремел в ряды доблестных Вооруженных Сил того самого Советского Союза, к роковому развалу которого и ты, демократ сраный, приложил свои оголтелые усилия.

Как сие случилось (я имею ввиду внезапную свою ремилитаризацию) – это вопрос особый, сугубо, в некотором смысле, засекреченный. Одно могу сказать тебе, сволочь антипартийная: слово, Тюхин, а тем паче твое – это даже не воробей, это целая, подчас, Птица Феликс – химероподобная, несусветная, всеобсирающая… Короче, опять ты, как накаркал, ворон ты помоечный!..

Как и в прошлый раз, солдатская служба моя началась куда как весело: в результате ЧП я попал в гарнизонную санчасть, из каковой, даже не проспавшись как следует, героически драпанул в родную батарею, ибо обстановка, Тюхин, настолько тревожная, настолько, прямо как в дни нашего с тобой Карибского кризиса, взрывоопасная, что разлеживаться в персональных палатах, на батистовых простынях не позволяет гражданская совесть.

Представь себе опустевшую казарму, потерявшего при виде меня дар речи дневального Шпортюка, схватившегося за сердце лейтенанта Скворешкина… Невероятно, но факт – даже койка моя оказалась незанятой – на стенке в изголовье висел вставленный в рамку мой траурный фотопортрет, а в тумбочке я обнаружил свою голубую мыльницу и, так и не дочитанный, библиотечный «Капитал» К.Маркса.

Было без тринадцати 13. За окном, на ярко освещенном, обрати внимание, Тюхин – не солнцем, а электрическим светом плацу сержант Филин муштровал салаг. Ты, должно быть, помнишь этого лупоглазого фельдфебеля, как он, пидор, вопил тебе в морду: «Сукаблянафиг, р-равняйсь!.. Сс-ыр-рна!.. Левое, бля, плечо вперед, шагом, блянафиг, ы-ррш!»… А Подойникова помнишь? Помнишь, как он, шакал, выдернул в ленкомнате из-под тебя табуретку: «А-ну, гусь, уступи место старослужащему воину!..» А помнишь, помнишь, как ты, придурок, писал письма в стихах дедулинской заочнице, а он, старший сержант Дедулин, он тебе за это милостиво позволял понюхать здоровенную, на красной нитке гайку от его колхозного трактора: «Чуешь, гусек, чем пахнет?.. Точно – Родиной, гусек, милыми сердцу тамбовскими просторами!..» Гайка пахла нашим ничтожеством, Тюхин… А как нас с тобой на радиотренировке – из палатки, ночью, на снег, на мороз, как слепых кутят, Господи!.. Эх!.. Вот и я, и я, Тюхин, так, елки зеленые, расчувствовался, вспоминая, что непростительно забывшись, рухнул, как подкошенный, на свою тщательно заправленную, любовно кем-то разглаженную при помощи табуретки мемориальную койку, я, зажмурившись, упал на нее, а уж чего-чего, а зажмуриваться, закрывать где ни попадя глаза – этого нам с тобой, Тюхин, делать – ну никак не положено! – и когда я разожмурился, он уже стоял надо мной – все в той же знаменитой, никогда не снимаемой, заломленной на затылок – от чего и без того большущий, украшенный бородавкой лоб его, казался еще умнее, фуражке, в рыжих усах, с отвисшей под тяжестью металла челюстью, неотвратимый, как само Возмездие – он уже высился надо мной – до смертного вздоха незабвенный старшина батареи Сундуков, Иона Варфоломеевич! «Тры нарада унэ учэредь за нурушэние руспурадка!» – безжалостно проскрежетал он, прямо-таки пожирая глазами мою злосчастную, жиденькую, как у помирающего Некрасова, бороденку. Через три минуты я уже помылся, побрился, сменил свои ужасающие обгорелые лохмотья на бэушное, но вполне еще сносное ХБ и, поскрипывая запасными старшинскими сапогами, отправился на рекогносцировку местности.

Ах, Тюхин, что за чудо эти наши армейские сапоги! В них, и только в них чувствуешь себя подлинно полноценной личностью! «Раз-два, левой, левой, левой!..» Я и оглянуться не успел, как обошел чуть ли не все расположение – спортплощадку, пищеблок, КПП, КТП, санчасть – этот участок пути я преодолел бегом «раз-два, раз-два, раз-два!» – и представь себе, бухарик несчастный, – ни тебе колотья в боку, ни одышки – разве что легкое сердцебиение! Двери в Клубе части были открыты, любопытствуя, я заглянул в зал. На сцене товарищ капитан Фавианов, энергично рубя воздух ладонью, декламировал «Стихи о советском паспорте». Меня он, кажется, в темноте не разглядел. И слава Богу! Это ведь я, рядовой М., по его, фавиановской задумке должен был громко, с чувством прочесть лирику Степана Щипачева на праздничном концерте самодеятельности… О, где они, где наши праздники, Тюхин?! Какой Кашпировский или Кривоногов дал установку воспринимать наши красные дни как черные?!

Вот и штаба, с финчастью, с секреткой, с постом 1 1 на положенном месте не оказалось. Недоумевая, я попытался наощупь найти хотя бы дверь солдатской чайной, но и ее на прежнем месте не обнаружилось. Передо мной была густеющая с каждым шагом, душная темная мгла. Туман был и справа, и слева, и над головой, и лишь по возгласам Филина я определил обратное направление. Собственно говоря, от родного гарнизона остался один лишь плац с несколькими зданиями по периметру. Чудом уцелел свинарник, штурмовая полоса со стоящей за ней дежурной радиостанцией, склад ГСМ, спецхранилище, фрагмент забора с караульной вышкой и ярким прожектором на ней. Помнишь, манкурт, как стоя на ночном посту, ты мучительно всматривался во мрак. Сколько раз за службу ты до рези в глазах глядел в предрассветных сумерках туда, за фольварк, за капустное поле – на восток, Тюхин, в сторону своей Родины. Время шло, а солнце все не всходило и не всходило и тебе, паникеру, уже мерещилось нечто совершенно невозможное, несусветное, противное самой марксистско-ленинской природе вещей: а ну как облако за рекой так и не озарится, не окрасится розоватым багрянцем та сторона поднебесья, под которой имела место быть твоя единственная во всем мирозданьи страна, твоя Россия, Тюхин?! И какое счастье, какая радость вскипала в неподвластной всяким там Бдеевым душе твоей, когда утро все-таки наступало, а стало быть где-то там, далеко-далеко, аж за двумя государственными границами, бренчал первый питерский трамвай, били куранты на Спасской башне, как ни в чем не бывало, даже без главной гайки в моторе, выезжал на колхозное поле дедулинский трактор. «Нет, мы еще повоюем, Витюша, – сами собой шептали губы твои, – еще почитаем со сцены Политехнического что-нибудь свое, тюхинское!..»

Короче, этот чертов цыган Ромка раскупорил бутылку шнапса, мы залудили из горлышка, запили светлым альтенбургским. Шпырной, бестия, обнял меня за плечо и говорит: «Слышь, Тюха, давай махнемся часиками не глядя!» И я посмотрел на свои золотые «роллексы», и сначала засомневался, а потом как вспомнил, сколько еще служить, как махнул рукой: «Э-э, да чего уж там!..» И махнулся, лопух несусветный, дал что называется маху: этот прохиндей всучил мне советскую «Победу» чуть ли не времен борьбы с космополитизмом, всю поцарапанную, с трещиной на стекле, но зато, правда, на ходу, вовсю, в отличие от моих золотых, тикающую.

Короче, я вернулся в казарму, погладился – нет, не твоим жульническим манером, не с помощью мокрой расчески, когда пропускаешь материю ХБ между зубчиками – я погладился по-настоящему, Тюхин, через влажную тряпочку, горячим утюжком. Я подшил свежий подворотничок, до блеска надраил сапоги и после развода заступил дневальным по батарее.

Ты, склеротик, поди уже и забыл, что это за счастье, когда стоишь в наряде у тумбочки! Вот ты стоишь и открывается дверь, и входит товарищ майор, и ты командуешь: «Батарея, сми-ирна-а!», и все, как в сказке, где кто стоит – замирают как заколдованные!.. «Бат-тарея, строиться на ужин!» – входя во вкус, гаркаешь ты, и она, бурча желудками, как миленькая строится!.. Ровно в 23.00 ты орешь, елки зеленые: «Батар-ррея, а-аатбой!» – и твои корешки, поворочавшись, засыпают, и притом куда крепче, чем засыпал ты на антизапойных сеансах у своего дурацкого доктора Шпирта.

Короче, наконец-то воцаряется тишина, Витек. И тогда ты берешь в руки щетку и, думая о чем душе твоей заблагорассудится, начинаешь мести кафельный, белый, рифленый, исчирканный за день сотнями резиновых подошв, бесконечный, почти стометровый казарменный пол, Тюхин!..

Было, все было – и боевые схватки, и отступления по всей линии фронта. И с таких сцен, елкин корень, читывали – куда там вышеупомянутой! Через такие огни, через такие медные трубы прошли, минхерц, что когда красно солнышко не встало однажды, когда и до этого ужаса дожились – даже, прости Господи, и не ахнули, потому как и не такое уже в своей жизни видывали!..

Вот так или примерно так рассуждая, Тюхин, я приблизился к тому самому посту N 4, к моему роковому, друг ты мой задушевный. Я даже ногой в крапиве пошуровал, а вдруг он лежит еще там, мой свалившийся с ремня подсумок с запасным магазином. На посту стоял рядовой Пойманов. «Стой, кто идет?» – как и положено по Уставу, окликнул он. «Митяня, это я, рядовой М.!» – «А где начальник караула, где разводящий?» – «А хрен его знает!» – миролюбиво ответил я. «Проходи! – скомандовал часовой Митька Пойманов. – Постой, постой, тебя ж, Витюха, вроде как с почестями похоронили! Значит, опять брехня!.. А насчет дембеля свежих параш не слышно?»

Он спустился с вышки. Мы залегли в бурьян и перекурили это дело. Тут в заборе отсунулась доска и сквозь образовавшуюся щель пролез Ромка Шпырной с канистрой, ходивший в самоволку за пивом. Как выяснилось, уцелел и гаштет на Зелауэрштрассе. Помнишь, Тюхин, Хромого Пауля?.. Ну помнишь, был жуткий туман, тебя, меня и Кольку Артиллериста назначили в дозор и мы все ходили, ходили, придурки, вокруг части, все ходили, ходили, ходили – и вдруг, непонятно каким образом, оказались у этого проклятого гаштета. Помнишь, там еще была такая Матильда, ты все пытался ущипнуть ее за попку, но жопа у нее была такая железобетонная, что совершенно не ущипывалась. Но зато пиво, пиво!.. А утром этот эсесовец недобитый, Пауль, притащил забытые нами автоматы на КПП, после чего мы и схлопотали по десять суток «губы» и еще легко отделались…

Минуточку-минуточку, а это что за шум? Кому это там не спится заполночь? Ах, это твои помощнички, Витюха, поднятые тебе в подмогу годками-старослужащими молодые нарушители армейской дисциплины! Аж пятеро, елы-палы, и все со швабрами, с тряпками, с тазами! Шуму-то, шуму! Какие уж тут медитации, когда нет никакой возможности сосредоточиться. А ты пойди в ленкомнату, сядь, сокол ясный, за стол, полистай прессу, вон ее сколько – и «Правда», и «Красная звезда», и твоя гэсэвэгэшная «Советская армия». Газетки, совершенно справедливо подметил, не совсем новые: самая свежая аж месячной давности, за 13 мая. Ну тогда возьми журнал «Советский воин», или вон – еще лучше – «Огонек» 1 13 за март 1963 года, красивый такой, с художником Кориным на обложке… Та-ак!.. О чем тут у нас пишут? Во, на первой же странице – «Успехи большой химии», на снимке Н. С. Хрущев осматривает один из цехов Невинномысского химкомбината. «Великое единение» – это про выборы. Ты ведь, гад, небось и забыл – в тот год 17 марта прошли выборы в Верховные и Местные Советы депутатов трудящихся Грузии, Армении, Азербайджана, Литвы, Киргизии и Эстонии. А вот и тебя касательное, интеллигент сраный, – пишет товарищ Херлуф Бидструп, датский наш друг, коммунист: «Счастлив советский художник, сознающий, что его творчество воспринимается как достижение искусства, а не как добыча торгашей, сознающий, что его труд служит великому делу борьбы за свободу человечества, построение коммунизма и мир!»… Ну а ты, вредитель, счастлив, сознаешь?.. Ладно, листаем дальше… Тут про Пальмиро Тольятти, про живого еще, с фотографией… «Остановить реакцию!» – на снимке московский митинг протеста против злодейской расправы с иракскими коммунистами и патриотами. Пишут, что жертвой пал первый секретарь ЦК Салям Адиль… А вот про нашу хоккейную победу в Стокгольме – Тарасов, Чернышев, Сологубов, Альметов, братья Майоровы… Ага! А вот и вирши, едрена вошь:

Как, береза, тебя передать, Чтобы стать настоящим поэтом! Как твою передать благодать В поднебесии перед рассветом!

Нет, коллега, этот Осип Колычев с деревьев уж точно никогда не падал!.. Ну, что загрустил-то, что вперился в окно? Ничегошеньки там, в темноте, не разглядеть, разве что самого себя на стекле: морда испитая, в морщинах, с собачьими, как их называла мама, ямочками. Волосы седые, остриженные под ноль, отчего уши, как у всех придурков, врастопырку. Сколько ей лет, этой унылой физиономии? Двадцать?.. Пятьдесят?.. Да неужто и вправду столько?! Это что же – спектакль кончается, пора смывать грим, так что ли выходит по-твоему, Тюхин? Но тогда где же она, где, где наша радость, господин сочинитель, где наши дети, где наша любовь, где слезы наши, где?.. Вот так, растерянно улыбаясь, вопрошал я свое отражение, Витюша, и оно точно так же растерянно смотрело на меня, не зная, что и ответить…

А потом я вышел в коридор, и когда увидел, что эти архаровцы натворили с клинически белым нашим кафелем, схватился за голову! «Да разве ж полы так моют?! – горестно вскричал я. – Как твоя фамилия, олух царя небесного?» – И двухметровый, весь какой-то складной, как телескопическая антенна, салабон назвал свою роковую фамилию. «Гибель моя фамилия», скромно потупившись сказал он. И ты заметь, Тюхин, сердце у меня в этот миг даже не екнуло!..

«То-то и видно, что – гибель, вот уж воистину – Бог шельму метит» негодуя, сокрушался я. – «А ну, бери таз, щетку, ведро, учись, зелень пузатая, пока я жив!»

Пол был ужасен, друг мой! Небрежно протертый, с остатками грязной мыльной воды в желобках, он являл собой неадекватное времени зрелище. В наши с тобой шестидесятые годы, Тюхин, такого безобразия не было! А тряпки, какими тряпками пользовались они?! «Ах ты гусь ты этакий! гневно вскричал я, – Да разве же это тряпки?! Нет, господа хорошие, ни к чему созидательному вы не способны! Вы – само разрушение, деструкция, развал, бардак!» Жестикулируя, я пошел в спальную комнату радиовзвода и достал из-под матраса четыре заветных вафельных полотенчика, да-да – тех самых, каковыми пользовались мы с тобой на первом году, когда Сундуков все еще лелеял надежду сделать из тебя, Тюхин, «нустуящего сувэтскуго челувэка». «Учись, молодой, покуда я жив» – повторил я и, ловко намотав полотенчико на щетку, сноровисто прошелся по ребристому кафелю. Через пять минут, Тюхин, я уже так увлекся, что позабыл обо всем на свете! Движения мои были уверенны, размашисты. Рядовой Гибель едва успевал отжимать мои фирменные тряпки и менять воду. О какое же это наслаждение, бездарь ты никчемная, с упоением драить казарменный пол во имя завтрашнего дня, во имя прочного мира во всем мире, во имя счастья и процветания всего прогрессивного человечества! Как это славно, Тюхин, глубоко прогнувшись на прямых ногах в поясе, вдыхая носом, выдыхая через рот, тереть, тереть, тереть, тереть, тереть!.. Признаться, я даже не заметил, как они оказались рядом, два этих свинтуса – Шпырной со Шпортюком. «Ишь ты поэт, понимаешь, Пушкин!» – пытаясь попасть в меня сопливым своим пальцем, оскалился ефрейтор Шпортюк, призванный, как ты помнишь, всего-то на полгода нас раньше. – «Ишь ты, питерский с Невского брода» сказал, кривляясь, этот скобарь. – «А вот и мы с Ромкой стихами можем, правда, Ромка?..» И Ромка Шпырной, бегая глазами, хихикнул, а эта деревня продекламировала такие вот стихи: «Мыр-тыр-пыр-дыр, быр-дыр-мыр-пыр!..»

«Вот с этого все и началось, Гибель» – горько сказал я, глядя им вслед. – «Сначала бескультурие и безнравственность, а там уже и „сникерсы“, контактное каратэ, марихуана, мафиозные разборки, монетаризм…»

Как и положено молодому воину, рядовой Гибель все три часа слушал меня, разинув рот, не перебивая ни единым словом. Я был, быть может, излишне эмоционален, но в то же время правдив, предельно точен в аргументации…

Короче, с полом мы управились минут за пять до подъема, когда Шутиков, зевая и почесываясь, поплелся на плац. «Ну вот, Гибель, что и требовалось доказать!» – с трудом распрямившись у дверей «курилки», сказал я. Неправдоподобной, ослепительной белизной сияли позади сто погонных метров коридора. «Каково?» – с гордостью спросил я. «Как в гостинице „Гранд Отель Европа!“» – сказал рядовой Гибель, на редкость схватчивый, подающий большие надежды юноша, и, подхватив полнехонькое ведро с грязными отжимками, потопал было в сторону сортира, каковой, если ты не запамятовал, Тюхин, располагался в противоположной части казармы. «Стой! вскричал я. – Стой, бандюга ты приднестровский, депутат недобитый, не топчись, руцкист, по чистому!» С этими словами, вполне возможно, чересчур экспансивными, я вырвал у него из рук ведро и, подойдя к раскрытому окну в «курилке», широко размахнулся. «Век живи, век мочись, молодой!» весело воскликнул я и шваркнул содержимое в душную ночную темень!..

До сих пор не пойму, чего они там делали, в кустах, втроем, да еще в парадных мундирах! Когда я высунулся, все трое – товарищ майор Лягунов, товарищ лейтенант Скворешкин и товарищ старшина Сундуков – стояли как громом пораженные, застывшие в тех позах, в которых застигло их несчастье…

Глава четвертая. Синклит бессонных «стариков»

О нет, это уже не таинственный, взявший в осаду наше подразделение, туман, не парная мгла гарнизонной бани и даже не занятия по химзащите это опять он – злополучный, сгубивший мое здоровье и блистательную воинскую карьеру, табачный дым – волокнистыми слоями, пластами, сизыми извивами, артистическими кольцами, господа!

– Колюня, а ну покажь нам дембельный паровоз!

И Артиллерист заглатывает сигаретину огнем в пасть – ам! багрово тужится и – о чудо! нет вы глядите, глядите! – точно пар из-под колес, дым уже источается тонкими струйками из обоих его ушей. Э, он еще и не на такое способен, наш днепродзержинский Колюня, ефрейтор наш Пушкарев!

Темная ночь. Семеро нас на «коломбине» – Отец Долматий, Боб, Митька Пойманов, Колюня, Ромка, сержант Филин и я. Весь старослужащий цвет нашей БУЧи боевой и кипучей – доблестной Батареи Управления Части. Курят все. Даже я, не вытерпев, толкаю в бок Митьку:

– Оставь дернуть!

– Тю! – деланно удивляется сумской. – Дернуть гуторишь? Гы!.. Эй, питерский, дай пассатижи!

И мой сменщик, земеля мой закадычный – Боб, вынимает из ящика инструмент и они, садисты, дружно гогочут. Вот здесь, на этом из-под аппаратуры бардачке, Митька Пойманов выдернул из моей пятки совершенно фантастическую, никакому изводу не поддававшуюся, до хромоты, до слез доведшую меня бородавку. Только искры из глаз да его, Митькино: «Тю! На-кося держи, нам чужого не надо.» И вот он опять, как царь-зубодер, пощелкивает пытошным орудием, лыбится, щурясь от махорочного дыма:

– Ну чо, дернем, тюха-матюха?..

– «Подернем, поде-ернем!..» – открывая канистру, пьяновато запевает Ромка Шпырной.

По кругу идет эмалированная, с оббитыми краями кружка, ночной совет старослужищих продолжается.

– Гуси совсем, сукаблянафиг, обнаглели! – сурово констатирует старший сержант Филин. – Вчера один, бля, подходит: фуе-мое, разрешите обратиться: а почему это, говорит, солнце, блянафиг, все не всходит и не всходит?..

– Ну…

– Ну и ответил: а потому, мол, что у товарища, бля, майора в последнее время по утрам плохое, сукабля, настроение…

– Гы-гы-гы!..

– Круто!

– Ништяк! А он?

– А он, нафиг, опять за свое: а как же, мол, физика, гениальные, бля, парадоксы Эйзенштейна? Все почему, бля, да почему?..

– А ты?

– А я ему: рядовой Гусман, от лица помкомвзвода объявляю вам один наряд, сукаблянафуй, вне очереди! Еще вопросы есть?.. «Никак нет!»

– У-ху-ху!.. Сре… срезал фитиля! Ишь ты – почему солнце!..

– Га-га-га!.. Гу-усь, вот гусь!..

– Гусь, да еще и – Гусман!

– Гы-гы-гы!..

– А вы заметили – солнышко-то наше ненаглядное – прямо расцвело! Это Борька Т.

– Виолетточка?

– На щеках румянец, на губах улыбка. С чего бы это, а, мужики?..

– Тю! Дык у них же с товарищем старшим лейтенантом любовь! Она к нему в санчасть в окно лазит, сам видел…

Я увлеченно кручу ручку вариометра, перещелкиваю тумблер переключателя диапазонов – везде, на всех, елки зеленые, частотах сплошные помехи, как будто где-то рядом, под боком врублен на всю катушку сверхмощный на весь эфир – глушак.

– Виолетточка – это что! Сундук втрескался! Ей Богу, не брешу, – бухает кулачищем в грудь Митька. – Вчера иду за аккумуляторами, а он перед столовкой стоит – хвуражка на затылке, буркалы на лбу, челюсть отпавши! Он стоит, а она наверху поет, ну прямо аж заливается… Не, землячки, я правду гуторю: ну чистый соловей!

– Виолетточка? – это я.

– Тю! Бери выше, питерский, – сама Христина Адамовна Лыбедь, кормилица наша…

– Белобедрая, – уточняет Боб.

Все одобрительно гыкают.

– Не, я точно правду кажу! – заводится Митька. – Вон и Колюня видел. Колюня, а ну – подперди!

И Колька-Артиллерист – вот уж воистину уникум! приподнимается и, оттопырив казенную часть, издает звук, и никто этому особо не удивляется, заметьте, потому как все знают, что таковой фокус Колюня способен повторить, хоть просто так, хоть на спор, в любое время дня и ночи!

Я встаю, я высовываю голову в окошко – глотнуть свежего воздуха. Темень. Светятся фонари над спецхранилищем, где, по слухам, содержатся наши грозные ядерные боеголовки. Тихо. Только тополь за полосой препятствий шелестит листвой, высоченный, еще выше, чем та моя злополучная береза у КПП. «Вот бы на него антенну закинуть!» – думаю я.

– Отбой газовой тревоги! – объявляет Боб. Заседание продолжается…

На часах без пяти три. Последние капли выжимает Ромка из канистры с пивом:

– Одиннадцать… двенадцать… тринадцать… Кажется, все, Гитлер капут!

И тут Ромка-цыган обводит всех своими масляными конокрадскими глазищами и, заговорщицки подмигнув, интригует почтеннейшую публику:

– Есть свежая дембельная параша!

– Тю, трепло! Сейчас, небось, скажет – «приказ» в октябре!..

– И не в октябре!

– Перед ноябрьскими?

– И уж точно – не перед ноябрьскими!

– Ну чего, бля, томишь, заикнулся так выкладывай, сукаблянафиг!..

И Ромка Шпырной глубоко, аж до всхлипа, затягивается и, давясь дымом, с трудом, чужим сдавленным голосом говорит:

– А «приказа», чавэлы, теперь вообще не будет…

Сказал, и перевел дух, и глядит, скотина, исподлобья: как среагируем. И хотя оно конечно – клейма на этом проходимце ставить негде: прохвост, балаболка, брехун, патологический прибиратель – чуть не сказал «приватизатор»! – всего плохо лежащего, но сказанное, господа, – это уже не по правилам, это уже за пределами, перебор: дембель тема святая: ерничества не терпящая!..

Отец Долматий, хмуря брови, сдувает пепел с «козьей ножки»:

– Ты, цыганерия, говори, да не заговаривайся!..

– Совсем, бля, салага обнаглел!

– Так ведь я что, – вздыхает Ромка, – за что купил, за то и продаю…

– Откуда, блянафиг, дровишки, от Кочумая?

– И не от Кочумая, – еще тоскливей вздыхает Ромка, и снова затягивается и говорит, – Это не Кочумай, это… это ч е р т мне сказал!.. Вот…

– Кто-кто?!

– Че-орт!.. Повторить по буквам?.. – он вскидывает девичьи свои ресницы, – Не, кроме шуток! – для достоверности он даже крестится, скотина. – Во, гадом буду, век свободы не видать!.. Да вы че?! Вы че и не знаете, что у нас черта задержали?

– Тю! Когда?

– А когда Тюха с дерева сверзился… Не, вы чо – правда не знаете?! Да он же у нас на «губе» сидит! Гадом буду! Сам навроде козла, только голый, как негра, черный, с бородкой…

– С рогами, с хвостом, – это, конечно, Боб.

– Насчет хвоста не знаю, а то что у него к мозгам проводочек подключен – это точно, сам видел!..

– Ну бля, вааще! Ты, Роман, сукабля, ври…

– Не любо – не слушай! – не на шутку обижается Шпырной. – Я ж это, я выводящим был на той неделе. Захожу в камеру с харчем, а он, падла, как вскочит – буркалы белые, будто дури нанюхался, руки вот так вот вытянуты, как у Тюхи, когда он по ночам ходит…

– Че, че?! Ты чего несешь-то, дефективный?!

– Руки, говорю, вот так вот вытянуты. «Ви-ижу! – говорит, третьим глазом, – говорит, – вижу предначертанное! Сквозь туман, – говорит, сквозь мглу, – говорит, – времен! Не хотите ли, Роман Яковлевич, – говорит, – приподнять занавес, узнать, то есть, про свое светлое будущее. Что вас, Роман Яковлевич, интересует, вы спрашивайте, я отвечу!..»

– Ну?

– Что – ну? Вот я и спросил: а не сможете ли, – спрашиваю, сказать, когда наконец «приказ» нам будет?..

– А он что?

– Вот он и ответил мне: «приказа», друг мой, – говорит, теперича и не ждите, потому как «приказа» теперича, не будет вам никогда!..

– Тю-у… Это как это – никогда?

– Ну откуда ж я знаю, – вздыхает Ромка, – это ты у него спроси…

– А ты чего же не спросил?

– Почему не спросил? Спросил…

– Ну?..

– Гну!.. Я спросил, а он мне и отвечает: «Да какой же, Роман Яковлевич, может быть „приказ“, когда мировой порядок кончился?!»

– Как наше пиво, – говорит Боб.

И все, конечно, смеются, только как-то на этот раз не шибко весело, недружно как-то, елки зеленые.

Я все шарю и шарю по эфиру – пусто, как шаром покати. Сплошной рев, треск да вой: улла! улла!.. А тут еще компас. Передо мной на столе лежит компас, и сколько я на него ни смотрю, стрелочка мечется, как безумная. Я снимаю наушники. В «коломбине» тихо. Мужики сосредоточенно смолят, стараясь не глядеть друг на друга. Сегодня с вечера не трясет. Не чешется лоб, не зудят последние зубы. Тишина какая-то странная, непривычная.

– Ну, с чертом, похоже, ясно, – говорю я, – а солнце-то, почему все же солнце-то не всходит, господа присяжные?

И они молчат. Все молчат, молчат. А потом Боб гасит окурок о каблук и кладет мне руку на плечо:

– Как говорит наш дорогой старшина: значыть так нада, Витюха…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю