355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину » Текст книги (страница 19)
Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 21:30

Текст книги "Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

Витюша поклясться был готов, что пока летел над виадуком, вспомнил все свое детство, а когда мягко, как во сне, приземлился у самой бани, забыл все на свете, включая воинскую присягу, потому что окно на втором этаже следующего дома было настежь открыто и слышно было, как шкворчит на плите масло, как пахнет на всю улицу, да что там на всю улицу! – на весь мир – самыми вкусными во всей Вселенной, почти такими же, как мамины, пирожками «с-луком-с-яйцами».

Эмский нажал на звонок, дверь тотчас же отворилась, сестра, не узнав, охнула, потом все-таки узнала и опять охнула, махнула полотенцем и снова охнула: «Ты что – дезертировал?!» Витюша плел ей какую-то околесицу про военную тайну, давясь, пил непонятно откуда взявшуюся водку – один стакан, за ним, не закусывая, второй, третий… «Да ты хоть пирожок-то возьми!» – заплакала сестра и, спохватившись, набила ему пирожками целую авоську. «Целу. Бегую!» – выпалил солдатик и, торопливо чмокнув сестру в щеку, понесся обратно. Впрочем, несся ли он сам, или его несли, это осталось загадкой на всю жизнь. Доподлинно известно лишь одно: в свой телятник Витюша влезал уже на ходу, а когда наконец был втащен Митькой и Бобом, пустился, пьяная скотина, вприсядку, выкрикивая: «А вот пырожкы дома-а-ши-ни-я! С пылу, бля, с жару, со слуком сы яй… сыми, кото… котырые тожу учавс-вствуют, но ни вхо…жи!»… Увы, увы!..

…И приснился Горбачев, и был он уже другой, новый, без родимых пятен социализма. «Мы, рядовой Мы, в этой ихней системе ценностей не значимся. Так шо имейте это в виду!..»

Однако в виду находился он опять недолго и был отправлен по этапу причем без суда следствия – на Канарские острова…

А когда Витюша очнулся, степь уже вовсю трясла цветами, как цыганка юбкой! О, это была совершенно фантастическая, от горизонта до горизонта алая от маков и тюльпанов, до разрыва сердца любимая степь его детства! Цветы, как живые, шевелили на ветру лепестками и Витюше все казалсь, что это никакие не цветы, а вселенский слет трепетнокрылых бабочек, и стоит всхрапнуть Грише погромче или, не дай Бог, проявить свою способность Колюне – и эта немыслимая красота испуганно вспорхнет и, опалив небо, улетит в какую-нибудь уму непостижимую Перипатетику…

Высунув голову на вольную волю, рядовой Эмский улыбался, как Ваня Блаженный. Его отросшие аж на три пальца уже волосы – в марте по приказу т. Бдеева он подстригся наголо – трепал ветер, щекотно тилипались на лице засыхающие струпья и слезы, слезы счастья невозбранно и совершенно беспрепятственно катились из Витюшиных по-монгольски узких с похмелья глаз.

«Это неслыханно! Ты спалил себе всю слизистую! Ты деградируешь! Ты не бережешь самое дорогое на свете…» – голос у Задушевного Зюзика был не на шутку взволнованный, канифольно-звонкий.

«Что?.. что, ты говоришь, самое дорогое?!» – улыбаясь, рассеянно переспрашивал солдатик.

«Здо-ро-вье!»

И Витюша, жадно ловя ноздрями, ах, такие запахи, что голова шла кругом, не переставая улыбаться, шептал:

«Эх, ничего ты не понимаешь… Ничегошеньки…»

А когда стемнело, за эшелоном вприприжку покатилась серебряная, как юбилейный рубль, степная Луна. Лицо у нее было пятнистое, как у солдатика, а на обратной стороне, как на ложке, было выколото: «Из всех форм рабства худшей является армия. Антуан де Сент-Экзюпери».

Разбудил зов, нежный, чуть слышный сквозь Гришины всхлипы и стоны:

– Солдатик, а солдатик, встань-проснись, выгляни в окошечко!..

Повинуясь, Витюша встал на карачки и высунулся, и увидел ту, о которой мечтал всю свою двадцатилетнюю жизнь, по-блоковски смутно прекрасную: темные глаза, черные брови, чувственные, чуть насмешливые губы, и все это в обрамлении строгого, по-монашески повязанного платка. И голос, голос!.. О!..

– Так вот ты какой, суженый мой, завещанный! – сказала Она тихо, проникновенно, с таким теплым придыхом, что у Эмского волосы зашевелились, как это всегда бывало с ним в судьбоносные мгновения.

– Ты это… ты кто? – безнадежно глупея, прошептал он и Та, что с укоризной покачала головой в точно таком же, только забранном колючей проволокой, оконце точно такого же – «для перевозки людей и животных» вагона, грустно ответила:

– Неужто не узнал?! Эх ты, а еще, поди, стихи пишешь? Ведь правда пишешь?

– Пишу! – прошелестел Витюша, как завороженный.

– Пишешь, и не узнал… Ах, да что же они, ироды, сотворили с тобой, что содеяли!..

– Это инфекция, это пройдет, незаразное это…

Она тихо рассмеялась:

– Ты это про что, про пежины про свои? Нет, пегенький ты мой, заразы я уже не боюсь, не страшна нам с тобой никакая зараза, золотой мой, серебряный, ляпис-лазурью, как фарфоровый чайничек, тронутый!.. Тебе сколько пахать-то осталось?

– Полтора года, – прошептал Витюша.

– Вот видишь – полтора… А мне – четыре… Ждать будешь?

– Буду! – выдохнул солдатик.

– Ну, конечно, будешь, а куда ж ты денешься… Может, сейчас скажешь, как меня зовут?

– Вера?.. Надежда?.. – Витюша громко сглотнул, – Лю… любовь?..

– Эх, Витюша, Витюша! – «Откуда она узнала, ведь я же не говорил?» встрепыхнулось сердце солдатика. – А чего ж тут хитрого? Твое имя, молодой-красивый, у тебя на лбу написано. Хочешь, я тебе всю правду скажу?

– Это как это?

И она опять тихо-тихо, чтобы не разбудить товарок, рассмеялась:

– Ой какой стригунок!.. У тебя девушка-то была?

– Была, – вздохнул Витюша, и подумал, и еще раз вздохнул, две даже…

– Значит, одна да была… А сколько еще будет, и-и!.. Сто любовей у тебя будет, жеребчик ты мой, и все до единой несчастливые, но зато, Витюша, такие… такие неповторимые, что ни словом сказать, ни пером опи… Ты, кстати, мочой свои болячки пробовал? Попробуй, помогает… А еще у тебя, ненаглядный ты мой, одна на всю жизнь грусть-тоска, но зато такая… такая счастливая, такая всеобщая!..

– Поэзия?

– Ну вот, а еще говорят, Армия дураками делает! Она, касатик! И все беды-несчастья твои, Витюша, все до единой пройдут, отвалятся, как струпья с лица, ты только не изменяй себе, продолжай… писать против ветра. И еще люби, и надейся, и верь… А то, что имя мое не угадал…

– А я угадал, – сказал Витюша, – тебя ведь Музой зовут, правда?

– А ты догадливый, – грустно вздохнула его ночная собеседница. – Как пишется в одной книжке: «Эх и догадал же тебя, черт…»

И тут повеяло степной полынью. Вякнул сонный тепловоз. Долгая железная судорога, грохоча сцепками, пробежала по соседнему составу.

– Ну что, счастье мое неописуемое, хорошо я тебе погадала? А раз хорошо – позолоти ручку, не будь жмотом…

И Витюша Эмский, солдат второго года службы, совершенно не отдавая отчета в том, что он делает, как зачарованный снял со своей руки золотые волшебные часики иностранной фирмы «роллекс» с красной центральной секундной стрелочкой и, размахнувшись, – часики при этом испуганно чирикнули: «Ты что, совсем сдурел, что ли?» – размахнувшись кинул их ночной колдунье с подозрительно цыганским именем Муза, и та, злодейка, хохотнув, ловко поймала Витюшино сокровище на лету:

– Не поминай лихом, красавец! Пиши до востребования. Муза меня зовут. Арфистка я!..

А может, это только послышалось Витюше, может, и не «арфистка» она сказала, а, что ближе к истине, – Аферистка. Но это уже были детали. Вторая судорога громом пробежала по вагонам соседнего поезда, мироздание дернулось, поехало куда-то влево относительно оси времен, пронзившей насквозь несчастное сердце солдатика. И когда, точно дверь в иной, совсем иной мир, отпахнулась вдруг лунная, с немыслимо-серебряным соленым озером на горизонте, степь, когда в ноздри смаху, заставив зажмуриться, ударил пыльный, тщетно пытающийся нагнать последний вагон, ветер запоздалого сожаления, солдатик сглотнул комок и, неизвестно чему улыбаясь, прошептал:

– И все равно, все равно – хорошо, елки зеленые!..

Конец.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И вот, Тюхин, когда я написал это последнее, не оставляющее накаких надежд на продолжение, слово, меня точно током ударило: Господи, так это что – все?! Минуточку-минуточку, а как же Тютюнор? – степные, со стартовыми возвысьями космические дали, палаточный городок, полынные закаты, шальной, вздымающий с коек возглас – «Пошла, пошла, родимая!» и, вместо ожидаемое межконтинентальной, она, наша Христина Адамовна, величаво движущаяся к персональному сортирчику на фоне златомедно-багряного, как лицо некоего бесмилляевского пращура, заката…

Ах, да Бог с ним, в конце-концов, с полигоном, от которого, по слухам, одно «тю-тю» сегодня и осталось – но Зюзик, но злополучный роман о нем, в сюжетных ходах которого я мечтал запутаться, как Лаокоон в змеях? «Зачем, о зачем я отдал самые удивительные во Вселенной часики первой встречной уголовнице, пусть даже незаурядной?» – схватившись за голову, отчаянно воскликнул я.

И тут я уронил голову на рукопись последней страницы и, как-то совершенно неожиданно для себя, к тому же заметь, Тюхин, на боевом дежурстве, чего, как ты помнишь, со мной никогда не случалось, – заснул!.. Приснилась мне летающая тарелка над сгоревшим Домом писателей на Шпалерной (бывш. Воинова). На штурманском мостике корабля, скрестивши руки на груди, подобно капитану Немо, стоял Сундуков-Ослепительный в белом адмиральском мундире. Подойдя ближе к пожарищу, я, набравшись мужества, задал ему этот свой вечный проклятый вопрос: «Зачем и почему?», на что отважный старшина, сверкнув стальными зубами, рек: «Значыть, так нада!»… Космический гравидискоид, полыхнувши дюзами, умчал сражаться за вечный мир во всем мире, а я, Тюхин, зажмурившись от нестерпимого озарения, понял вдруг все. Я понял, минхерц, что мой, столь внезапно оборвавшийся роман, – не более чем интродукция, то бишь – вступление. Что рондо-каприччиозо – впереди! Что дело вовсе не в Зюзике, и уж тем паче не в часиках, в которые он столь хитроумно трансформировался, а в той самой тарелке, с которой он по нечаянности упал, и которая усквозила, благодаря небезысвестному тебе самодезинтегранту Марксэну Вовкину-Морковкину в некий страшноватый, параллельный, а может и того круче – перпендикулярный мир! Я понял, друг мой, что роман продолжается, только уж в ином, совершенно в ином качестве! И черт с ней, с очаровательной мошенницей, пусть радуется внезапно свалившемуся в ее цыганскую ладошку прибытку. Бог с ним, с Эмским, в его судьбе ничегошеньки уже не поправить. А вот что касается старшины Батареи Управления Вселенной товарища Сундукова, Ионы Варфоломеевича, то ему, Тюхин, выпала иная карта: не знаю когда, как, где, но он просто обязан оказаться за штурвалом боевого космического корабля, он должен, взревев всеми дюзами, умчать в Парадигму Четвертой Пуговицы, где ждет его новая служба, новая ослепительная жизнь, новые героические свершения!..

И если ты, мудила, так ничего и не поняв, все-таки воскликнешь, схватившись за голову: «Но почему, почему?..», я тебе, Тюхин, грустно улыбнувшись, опять же отвечу: «Да потому, что так надо, золотой мой, серебряный!..»

Глава десятая. Началось!.

Весть об аресте товарищей потрясла меня до глубины души. Ни секунды не медля, я бросился на выручку. Осеняемый всевозможными небесными проявлениями, энергично, как капитан Фавианов, жестикулирующий, я стремительно приближался к эпицентру беспорядков и беззакония, каковым, по моему разумению, стал Христиночкин пищеблок. Именно оттуда, а еще точнее с третьего этажа, где размещалась офицерская гостиница, – исходило все то злое и самоей природе Армии противное, что, подобно проникающей радиации, поразило все клеточки, все фибры нашего, дотоле здорового, воинского формирования. Источником беды стал поселившийся в 13-м номере Рихард Иоганнович Зорькин, под внешне безобидной личиной которого, скрывался тот – а в этом у меня уже не было ни малейшего сомнения! – кого на Руси испокон не рекомендовалось поминать на ночь – аксютка, лукавый, немытик, отяпа, шут, шайтан, хохлик и т. д. и т. п., а называя вещи своими именами, что, собственно говоря, я и пытаюсь делать на протяжении всего этого совершенно непечатного, по меркам милых моему сердцу 60-х годов, повествования, – обыкновенный черт, друзья мои, что и подтверждали его вполне характерные деяния и речи. Если уж быть до конца откровенным, эта мысль пришла мне в голову еще там, на углу Красной Конницы и Суворовского, когда этот тип впервые проявился во всем своем провиденциалистском великолепии: ну кто, кроме черта, мог угадать во мне, представителе самой никчемной на свете профессии, столь сногсшибательное, а подчас и попросту убийственное, с обывательской точки зрения, будущее?

Полной уверенности, разумеется, не было. Смущало отсутствие кое-какой атрибутики, в частности, рогов, хвоста и копыт, но уже здесь, на «коломбине», я, поразмыслив, пришел к выводу, что сие не более чем очередная уловка врага человеческого, способность которого ко всякого рода кунштюкам и метаморфозам была, как известно, поистине неистощимой.

Всю жизнь мне покоя не давал один дурацкий, на первый взгляд, вопрос: а куда они, собственно, подевались – все эти рогатые, хвостатые и копытные? По какой причине сгинули именно после 17-го, когда для них, казалось бы, только и открылись самые что ни на есть заманчивые перспективы? Нет, друзья мои, я не о чертях в фигуральном смысле, не о достоевском бесовье, не об Ардальонах Борисычах Передоновых, я об отродье дьявольском в его классическом гоголевском образе, о том, кого поминаю, прости Господи, каждый Божий день, крестясь и шепча: «и избави нас от лукавого…» Так вот, бесценные мои, поначалу неувязочка сия – что за притча, были, и на тебе – нету! – поначалу она страсть как веселила меня: эй, окаяшечка, коли жив, подай брату Тюхину знак, просигналь, вражина, хвостом, процокай копытечком. Увы, увы, – у меня и в мыслях тогда, в ту веселую пору, не было, что слово материально в самом прямом, так сказать, марксистском смысле этого понятия. И вот, когда после очередного загула, стало уж вовсе не до веселья, когда заполночь в углу комнаты медленно, как на фотоснимке, проявилось нечто такое шерставое, со светящимися, как у Зюзика, глазищами, когда оно, понимающе подмигнув мне, провещало человеческим голосом: «Ну что, большевичок, опять назюзюкался?» – вот тут-то до меня впервые и дошло, что никуда они, проклятущие, и не пропадали: нюхни поглубже – и шабанет в нос козлом, приглядись ко тьме повнимательней – и он тут же, стервец, оскалится, сделает тебе козу чертячьими рожками! Внимание, Враг рядом, друзья мои, бодрый, вечно юный, всегда готовый, как пионер, на любые, даже самые невероятные воплощения, он здесь, среди нас, Тюхиных, в очередной раз пустившихся упоенно претворять в жизнь сатанинский план тотальной самодезинтеграции!..

О, в каких только видах не являлась мне эта нечисть в больнице Скворцова-Степанова! Дошло до того, что черт принял образ созвучного ему по фамилии депутата, да еще христианской ориентации! Он забрался в мою бутылку из-под кефира и ни в какую не хотел вылезать, как я его не вытряхивал. Именно там, в бутылке, в ее тепличном, обладающем неизученными еще свойствами резонанса, нутре, выведав самые сокровенные мои замыслы, этот инфернальный политикан до деталей продумал операцию под кодовым названием «Низвержение Тюхина». Он, гад, методично запугивал меня голосами из водопроводного крана. Он внушил мне роковую мысль выдуть с похмелюги пол-фауста шампанского. Он же и предстал передо мной в виде некоего, неизвестно откуда взявшегося на нашем этаже, чеченца с таблеточками, каковые самым фатальным образом повлияли на меня, помешав вовремя разглядеть в ничем не примечательном слепце-провиденциалисте коварного, зоркого, ничем не гнушающегося врага!..

Только здесь, на «коломбине» в ее ночной, бутылочно-резонирующей тишине я наконец-то понял, где зарыта собака. И если я только догадаться мог, кто спер боеголовку, колеса и черные очки, то касательно владельца последних, фигурирующего на этих страницах под псевдонимом Рихарда Иоганновича Соркина, никаких иллюзий у меня уже не было. Это ведь именно он, господа, сбрив для маскировки свою мерзкую троцкистско-бухаринскую бородку и оставив одни лишь патриотические усики, фигурировал (и победил, победил!) на последних выборах. В ужасе, дабы оповестить и предостеречь, я, едва лишь догадавшись об этом, попытался связаться с Москвой, но увы, увы – связи по-прежнему так и не было…

Вот такие невеселые мысли посетили меня по дороге к пищеблоку. Размахивая руками, я до такой степени увлекся, что даже не заметил товарища старшего лейтенанта Бдеева, стоявшего рядом с гуашной, на фанерном щите, надписью: «Мускул свой, дыханье и тело тренируй с пользой для военного дела!» Я уже почти свернул за угол, но тут вдогонку прозвучал до боли родной – у меня от него аж мурашки по спине побежали! – голос:

– Харо-ош! Ах, до чего харо-ош! Ноги длинные, глаза так и сверкают, ничего по сторонам не видят!..

– Виноват! – запоздало козырнул я. – Задумался!..

– Думать надо раньше было, рядовой М., когда вы с дерева падали!

Товарищ Бдеев, по всей видимости только что выписавшийся из санчасти, со странной, не предвещающей ничего хорошего улыбочкой, смотрел на меня. Трехмесячный курс интенсивной терапии благотворно повлиял на моего незабвенного замполита: снявший гипс, почти избавившийся от возникшего в результате черепно-мозговой травмы косоглазия, он стоял передо мной в халате и в тапочках, поигрывая пояском. Лицо у товарища старшего лейтенанта было интенсивно румяное, губы пунцовые, в ухе у него красовалась неуставная, но очень хорошо контрастировавшая с первой сединой на висках, большая алая клипса.

– И вы что же, шалунишка вы этакий, вы думаете, я забыл о вас? – с глубокой укоризной в голосе, покачал головой замполит. – О нет, ошибаетесь! Три месяца подряд долгими бессонными ночами я только и мечтал об этой встрече…

– Вы имеете в виду сатисфакцию? – голос мой дрогнул, сердце сжалось.

– Я имею в виду свою потребность в немедленном и безусловном удовлетворении! – отчеканил товарищ старший лейтенант и щека у него задергалась.

Я что-то там пролепетал ему про чудовищную занятость: боевое дежурство, роман, общественные нагрузки, я попросил его повременить хотя бы недельку, пока положение в части не стабилизируется, но мой визави, к несчастью, был непреклонен:

– Я требую полного и безоговорочного удовлетворения! – Дергаясь теперь уже всем телом, вскричал товарищ замполит. – Жду вас в пятницу, без тринадцати тринадцать, в известном вам месте: на чердаке казармы! И это уже не просьба, это – приказание! Слышите, рядовой?!

Щелкнув шпорами, я вытянулся в струнку:

– Яволь, майн херр гауптман!

Нехитрая лесть – я повысил его в звании на одну звездочку несколько разрядила сгустившуюся было атмосферу. Тик у товарища старшего лейтенанта прекратился. Он опять заулыбался, заиграл поясочком.

– Как относительно оружия, секундантов? – поинтересовался я.

– Секундантов? – не переставая улыбаться, удивился товарищ Бдеев. Вы должно быть имеете в виду свидетелей и очевидцев? Но зачем же, к чему этот неуместный эксгибиционизм, друг мой?..

Я смешался, не находя что ответить, разинул рот, а он, придерживая полы халата двумя пальчиками, кружась и напевая, устремился на спортивную площадку, скорее всего с целью физической тренировки своего совершенно несостоятельного, как утверждала Виолетточка, мускула.

В офицерском кафе было непривычно людно. За столиками, с чувством распевая «Подмосковные вечера», восседали хорошо позавтракавшие салаги. Некоторые из них, завидя меня, повскакивали с мест.

– А у нас теперь демократия! – радостно сообщил мне рядовой Гусман. Претворяем в жизнь ваши ценные указания, дорогой господин Тюхин! На завтра намечена переоценка фондов спецхранилища и приватизация продовольственного склада. Компотику не желаете?

Мне было не до компотика.

– Где начальство? – хмуро спросил я.

– Начальство?! Это вы что-то путаете, господин Тюхин. Всех начальников Христина Адамовна отменила первым же указом.

– А вторым?

– А вторым она присвоила себе высшее на свете звание – Мать. Так что теперь наша дорогая и любимая Христина Адамовна Лыбедь – Мать Полка, а мы, все, как один, ее самые родные дети!..

Отцов-командиров я обнаружил в подсобке. Трое из четверых, сидевших за служебным, покрытым вылесевшей клеенкой, столиком товарищи Фавианов, Скворешкин и Сундуков были совершенно трезвы, четвертый – товарищ Лягунов, Василий Максимович был пьян, как надувшийся браги колхозный конь. Он то и дело встряхивал свисавшей на лоб сивой челкой и весело ржал, сверкая золотой, в правом верхнем углу челюсти, фиксой. Когда я приблизился, товарищ майор, всхрапнув, восколикнул:

– И-и-го-го-го-го-го-гой!

Кровь отхлынула от лица моего! Будучи от природы человеком крайне щепетильным и самолюбивым, я, Тюхин, в одном из своих совсем недавних воплощений 100 %-й ашкенази, был кровно оскорблен этой, унижающей мою национальную гордость, кличкой и хотя в своей нынешней, тюхинской, ипостаси я был существом до мозга костей русским, а стало быть этих самых финкельштейнов время от времени на дух не переносил, подобного рода выпад это ж надо же: «гой»! – я оставить без ответа не мог. По инерции, я хотел было, подобно товарищу старшему лейтенанту, потребовать немедленной сатисфакции, но, на мое счастье, пьяный лошак Василий Максимович, в очередной раз всхрапнув, уронил свое офицерское достоинство прямо в тарелку с солдатской «кирзой» и смолк. Я медленно сосчитал в уме на церковнославянском от одного до тридцати и наоборот, и категорически потребовал у этих незадачливых путчистов освободить из-под стражи моих арестованных товарищей.

Товарищи Фавианов, Скворешкин и Сундуков грустно переглянулись.

И тут за спиной раздался вздох, от которого шевельнулись мои пресловутые, Тюхин, пейсы:

– Это кто же у нас тут права-то качает?! Это что же это за плевака прямо-таки в душу мою материнскую плюет?! – вопросила Христина Адамовна глубоким грудным голосом.

Я хотел было прояснить ситуацию, я уже сказал было «а…», но она шлепнула меня по затылку своей нежной рученькой, да так, что я едва успел поймать на лету злосчастную пластмассовую челюсть.

Христинолюбивое воинство в соседнем зале разразилось дружными аплодисментами.

– Отставить разговорчики! – гаркнула Мать Полка. – Эвона куда загнул: «арестованные товарищи»! Азиятский верблюд твоим говнюкам товарищ! Перепилися тута, как цуцики, переблевались, Виолетточку, подругу мою сердечную, чуть не трахнули, чести девичьей чуть не лишили! В чулане я их, безобразников, заперла ой да на протрезвление. А ты, Тюхин, раз уж такой умный нашелси, на-кося бери ключи, иди выпущай своих пачкунов, и чтобы духу ихнего туточки больше не было!..

Сопровождаемый тягостными взорами трех бывших своих военачальников, я, как оплеванный, потащился к запертой на большой висячий замок двери морозильной камеры. Даже сейчас, по прошествии времени, не могу без содрогания вспоминать эти роковые мгновения. Дабы избежать возможных кривотолков, привожу текст случайно сохранившегося у меня официального документа.

«Матушке Христине Адамовне

от раба Божия Тюхина,

отставного генералиссимуса

РАПОПОРТ

Сего дня, числа коего не знаю и знать не хочу, я, раб Божий Тюхин, будучи послан с ключами и подошед к дверям, всунул оный инструмент в отверстие, каковой в отличие от некоторых иных предметов, участвующих в актах, благополучно вхож был и, достигнув упора, произвел подобающий эффект путем неоднократных нажатий и интенсивных поворотов. Не токмо душа, но и плоть моя вострепетала от счастия, когда препона отверзлась и очам моим явлена была заветная тьма, хранительница неизъяснимых восторгов и поистине гастрономических наслаждений. „Эй вы, лямурьянцы, где вы тут?“ – голосом, полным дружелюбия, окликнул я. Увы мне, увы! Вместо чаемых Филина, Шпорного, Шпортюка, с леденящими душу криками, на волю вырвались два диких, четвероногих, безумно вытаращивших лемурьи свои глаза, демона! Все в ссадинах, перьях и экскрециях с ног и до голов включительно, они, опрокинув меня, с диавольской быстротой кинулись к служебному выходу, совершенно не обращая внимания на мои горестные к ним призывы. Вслед за оными, заставив меня онеметь от неописуемого ужаса, из тьмы кромешной выметнулась тварь пернатая, бесшумная, ночная! „У-ху-ху ху– бля!“ – выкрикнул крылан и скрылся, испещрив меня пометом, своим напоминая мне полетом пропащий Рекрутского дельтаплан…»

Дальше меня, к сожалению, понесло, что к вечеру приняло характер стихотворной, усугубленной наложившимся на нее внезапным запоем, горячки.

О, как бы мне хотелось сказать вам, дорогие читатели, что все изложенное в этом бредовом рапорте, не более, чем плод поэтического воображения, на худой конец – не слишком удачная шутка моих допившихся до чертиков сослуживцев. К несчастью, действительность, до сих пор преследующая меня ночными кошмарами, оказалась еще страшнее. Филин, Шпырной и Шпортюк не только с воплями вырвались на свободу, но и, ни на секунду не останавливаясь, совершенно необъяснимым образом миновав КПП, скрылись в неизвестном направлении, причем дезертирство это было совершено столь дерзко и умело, что не только командование, но и я, автор, пребываю в полнейшей неизвестности относительно их нынешнего местопребывания.

Случившееся до такой степени ошеломило меня, что я вернулся в подсобку лишь часа через полтора, поддерживаемый под руку сердобольной Виолетточкой.

– Наши здесь н-не пробегали? – с трудом выговорил я, и покачнулся, и чуть не повалив их обеих – начальницу пищеблока и ее сотрудницу – хохотнул. – Без паники, девоньки, это возрастное…

– Ваших всех, как ветром сдуло, – поднимая меня за шиворот на ноги, сухо заметила Христина Адамовна. – А ежели ты, говно собачье, имеешь в виду фрица Гришку, то этого сухофрукта я действительно заарестовала. И вот что я тебе скажу, Тюхин: не наш это, ой не наш человек! Цена ему три копейки, пятачок в базарный день, а убытку – на весь наш бабий капитал, не считая затрат на лечение. И кабы не моя широкая славянская душа, я б этому черту безрогому эскалопа с подливой шиш бы предложила, на-кося выкуси, сказала бы я ему по-нашему, по-русски! Но будучи всенародно избрана на высочайший руководящий пост и руководствуясь принципами, я тебе, Тюхин, даю последнюю возможность накормить преступного подельника жареной свининкой, а от себя лично шлю этому кастрату компотику с бромбахером!

Тут я аж поперхнулся, а она так врезала мне по спине, что я мгновенно протрезвел и уже через минуту-другую поспешал с подносом на гауптвахту: раз-два, раз-два, раз-два!.. Винегретик заказывали? Ах, не заказывали плюсуем еще полтинник. Итого с вас двенадцать долларов восемьдесят семь центов, сэр!..

По меньшей мере странная картина предстала очам моим на гарнизонной гауптвахте. Железная дверь одной из ее камер, предназначенных, как правило, для смертников, была гостеприимно распахнута, изнутри ее раздавался козлячий хохоток моего ненавистного, приговоренного Христиной Адамовной к расстрелу, сообщника.

– Ой ты, гибель, гибель! Гибель юбер аллес!.. – гадким голосом напевал Рихард Иоганнович.

Я вошел, и, от изумления, поднос чуть не выпал из рук моих.

Совершенно обнаженный – в одной шляпе на голое тело незадачливый слепец-провиденциалист и несостоявшийся властелин мира сидел на нарах, скрестив ноги по-турецки. Напротив него с колодой в руках расположился на табуретке рядовой Гибель, бывший, по всей видимости, выводящим.

– Еще одну, – подмигнув мне, сказал Рихард Иоганнович.

Гибель сдал.

– Хватит. Себе.

Мой лучший ученик перевернул карту. Это был бубновый туз.

– Очко! – сказал он.

Рихард Иоганнович со вздохом снял шляпу.

– Чертовски талантливый юноша, Тюхин. Вы не находите?

Я и глазом не успел моргнуть, как этот старый идиот продул моему салаге и эскалоп, и кружку с фирменным напитком. Радостно улыбаясь, рядовой Гибель удалился и мы с Рихардом Иоганновичем остались с глазу на глаз.

Камера, в которой моему злосчастному товарищу предстояло провести последнюю перед расстрелом ночь, была на редкость неуютная, давящая на психику всей тяжестью нависшего над головой сводчатого потолка.

– Поди кошмары мучают? – посочувствовал я.

– Какие там кошмары, минхерц! – махнул рукой Рихард Иоганнович. – Сегодня, поверите ли, глаз не мог сомкнуть.

– Подлюка-совесть?

– Экий вы!.. М-ме… Храп, Тюхин. Тут дневальный всю ночь такие фиоритуры выдавал! Стены… м-ме… дрожали.

– Это Непришейкобылехвост! – уверенно сказал я. И хотя подобные сведения вряд ли могли пригодиться приговоренному к смерти, поведал Рихарду Иоганновичу, как в эшелоне, по дороге в Тютюнор, нейтрализовал рыкающего хохла с помощью двух тюбиков «поморина». Эта операция производилась путем вставления данных предметов сангигиены в обе ноздри храпящего и одновременного, резкого на них (имеются в виду тюбики) надавливания. Затем, когда задыхающийся широко разевал рот, надо было – опять же резко и синхронно – выжать в него всю оставшуюся зубную пасту.

– И что, и больше не храпел?

Я вспомнил Гринины шальные, по-мфусиански вытаращенные во тьме вагонной глазищи, и сказал:

– В моем присутствии – никогда!

– Однако! – подивился Рихард Иоганнович. Он встал, принялся разгуливать по камере, заложив руки за спину, весь какой-то нескладный, сутулый, мослатый, удручающе обыкновенный – какой-то шрам от аппендицита, три пулевых, от Даздрапермы Венедиктовны, отметины, и ни хвоста, ни копыт, ни дьявольских стигм – все, все, как у людей, и даже ногти на ногах, и те – месяца три, как не стрижены. Он все ходил, ходил, отрешенный какой-то, небритый, необихоженный, такой, знаете, как пенсионер в бане. И мне вдруг стало так стыдно, я вдруг так опять пожалел его, прости Господи, так проникся – ну какой, какой там к ляду аксютка, какой там шут, какой отяпа! – что аж слезы у меня выступили на глазах.

– Чертовски хочется жить! – задумчиво бросил на ходу мой обреченный товарищ. – Страдать, бороться, не делать по утрам зарядки, не верить первым, как правило, обманчивым… м-ме… впечатлениям… мять цветы, целовать… м-ме… товарищей по партии, слушать нечеловеческую музыку, ваши, с позволения сказать, стихи… Вы романец-то свой закончили?

И когда он, обдав козлиным духом давно немытого тела, присел рядом, я вытер слезы, и вздохнул, и, отодвинувшись, прошептал:

– И закончил, и сжечь уже успел…

– И что, и сгорело?

– Еще как. За милую душу, – сказал я. – Одна сказочка от всей эпопеи и осталась, да и та – в памяти. Хотите расскажу?..

– Нуте-с, нуте-с! – оживился приговоренный.

Армейская сказочка Тюхина (Эмского)

В некотором тоталитарном царстве, в незапямятном уже государстве служил солдат-первогодок по имени Витюша. Эх, и все бы ничего, да время от времени нападала на солдатика такая тоска, что хоть иди на чердак, да вешайся! И тогда, повесив буйную голову, шел он в гальюн, присаживался там на корточки и впадал в такую задумчивость, что хоть пали над ухом из пистолета фронтовой марки «ТюТю». И вот однажды, очнувшись, увидел Витюша перед собой совершенно ему незнакомого, усатого такого, старослужащего солдата с красными пехотными погонами на плечах и большущим, чуть ли не в метр длиной, немецким батоном под мышкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю