355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Савин » Юванко из Большого стойбища » Текст книги (страница 8)
Юванко из Большого стойбища
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Юванко из Большого стойбища"


Автор книги: Виктор Савин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Народное золото

Как-то вечером Илья Штин сказал мне:

– Сбегай-ка, Ванюшка, на Чертов палец. Погляди, не горит ли костер на Шайтан-горе.

Мне это не впервые. Побежал. Темно уже было. Тропинка знакомая, знаю, где какой камень на пути, где какая валежина. Подбежал к шихану, взобрался на его вершину. Теперь привык, не страшно на Чертовом пальце. Поначалу голова кружилась от высоты, а тут хоть бы что. Гляжу в ту сторону, где прииск. А простым глазом что разглядишь? Вдали-то все слилось в синюю темноту. И не различишь, то ли звезды горят на далеком небе, то ли огоньки на Благодатном светятся. Раскопал под кустиком жимолости подзорную трубу, один глаз в трубу направил, другой закрыл. Ого, горит костер на Шайтан-горе! Горит в расщелинке на северной стороне. Значит, дает сигнал отец мой лесным товарищам.

Подбегаю к избушке, говорю:

– Горит, горит!

А они, пока я бегал, уже в поход собрались, все одиннадцать человек. У кого винтовка, у кого револьвер. Кукушка с ними. Это пленный австриец с прииска Веселого. Сбежал из лагеря. Забавный. Начнет сзывать кукушек, со всего леса соберет к избушке.

– Ну, Иван, домовничай тут, – сказал мне Штин, – мы пошли. Только не вздумай тут огонь разводить. Боже тебя упаси! На огонь-то еще набредет кто-нибудь.

И скрылись, будто растаяли в темноте.

Я остался один. Вначале храбрился. Кто меня тут тронет? А потом, сидя на пороге избушки, начал подумывать. А вдруг сейчас из леса выйдут медведь, медведица да еще с медвежатами? Зачуют – человеческим духом пахнет, и начнут яриться. Дверь-то разве задержит их. Толкни ее, она и разлетится. Вот только разве ружье, выстрела испугаются. Фыркнет из ствола огонь, небось струсят, не полезут.

На всякий случай двустволку положил рядом, на порог. Сижу, Словно совсем маленький стал, шею в плечи втянул, поглядываю, как зверушка: хвост в норе, голова на дворе. Никогда еще ночью в лесу не бывал один. А тут пришлось. Спать бы лечь, но боюсь. И сидеть страшно. Только спать-то, думаю, страшнее. Сонному можно ни за что пропасть. А мне жить охота. Если правда, что новая жизнь наступит, то хоть бы одним глазком поглядеть на нее. Вот рядом с избушкой из земли выбуривает ключик. Вода в нем вонючая-превонючая, тухлыми яйцами пахнет. А Кукушка, австриец, эту воду пьет да хвалит. Володькин отец тоже эту воду натощак глотает. Она будто от желудка помогает и от ревматизма. Штин-то говорит: «Мы, дескать, потом здесь курортное заведение для народа откроем…» Чудак, на тухлой-то воде! А может, и верно она полезная? Попробовать бы нашего Кольку полечить этой водой.

Рассуждаю так, а сам весь насторожен, натянут, как струны на балалайке. Задень пальцем – и загудят. Вдруг по небу пролетела звезда. Меня покоробило всего. Почему она упала, кто ее столкнул? Что там, на небе, делается? Мать говорит, что на небе рай, там сидит бог Саваоф, а вокруг него ангелы. Которая звезда падает, это совсем не звезда, а дьявол. Ангел что-нибудь набедокурит, бог рассердится на него и вытолкает из рая. Он и станет нечистой силой, летит в тартарары, под землю.

А маленько погодя в лесу на горе кто-то заухал:

«Фубу, фубу!..»

Волосы у меня поднялись дыбом, а по спине ровно кто мочалкой мокрой провел. И тут началось. В лесу кто-то заходил, зашумел, запохрустывал сучками. Между деревьев стали показываться черные лохматые тени, засверкали чьи-то страшные глаза. Я ухватился за ружье, взвел курки и сижу жду, сам не свой.

Как уж я провел дальше эту ночь, не помню. Утром на пороге меня и разбудили. Пришли лесные братья. Открыл глаза. Солнышко уже высоко, блестят росы, птицы поют. Штин и его товарищи скидывают с плеч тяжелые мешки. Пришли усталые, потные, грязные, только глаза да зубы сверкают.

После-то заглянув в мешки, я удивился. В них земля, перемешанная с золой и углями. Эту землю лесные братья тут же начали промывать на вашгерде. По воде поплыли серая муть, угли. На железной решетке оставались не гальки, а красные, обгоревшие гвозди. А как стали выбивать, промывать дерновину из деревянных желобов, я и ахнул. В черных крупитчатых шлихах, очень похожих на порох, блестело, искрилось золото. Да столько много, что от желтого цвета рябило в глазах.

Шлихи-то тут же отмыли, «отбили» водой, а оставшийся золотой, солнечный песок собрали в большой медный таз и понесли к избушке. Здесь его подсушили над костром и тут же на столе начали взвешивать на весах-коромысле. Весы-то маленькие, скалки не больше половинки скорлупы куриного яйца, а золота – куча, в три пригоршни не уложишь. Один взвешивает, другой записывает, остальные стоят вокруг и наблюдают, чтобы все правильно и точно было. А взвесив, тут же ссыпали в мешочки, крепко-накрепко зашили и припечатали сургучом. А печать-то с кольцом, будто перстень.

– Теперь золото Березину станете сдавать? – спросил я.

Березин – это скупщик золота у хищников. В казну-то ворованное золото не сдашь, а Березин втихомолку принимает. Так-то он церковный староста, живет в городе. Дом большой, двор наглухо крытый, а во дворе – цепные собаки.

– Как раз Березину! – скривив губу, сказал Штин. – Это золото, Ванюшка, народное. Оно пойдет в партийную кассу к большевикам, к Ленину.

– А где взяли это золото? – опять спрашиваю.

– Много будешь знать, скоро состаришься, – ответил Штин и потрепал меня по плечу.

Сказать-то ему, видно, нельзя, и обидеть меня не захотел.

Потом я узнал, откуда это золото. На Благодатном прииске об этом только и разговаривали. Старая деревянная труба на бутаре, где породу водой разбивают и прополаскивают, отслужила свой век. Поставили новую, а эту сожгли, чтобы собрать золото, набившееся в щелях и в лопастях деревянного винта. Трубу-то сожгли приисковые, а золотом воспользовались наши лесные братья. Они налетели на пепелище, подкрались к сторожке, где сидели ингуши-охранники, приперли двери снаружи, окно забили и телефонный провод от бутары в контору перерезали. Сторожку-то вместе с ингушами тоже было хотели спалить, да отец не дал. У ингушей-то ведь тоже есть ребятишки маленькие. Взрослые ингуши продались акционерам за большие деньги, свирепствуют на прииске, а детишки ихние маленькие в этом не виноваты. Эти, может, вырастут при новых порядках, так людьми станут, по другой дороге пойдут.

Епишка опять ходил за лосем

В шестнадцатом-то году на Благодатном очень плохо было с хлебом да с табаком. И деньги есть, да не купишь. Епишке Туескову с матерью, каморницей, да двумя сестренками маленькими особенно туго пришлось. Не было у них ни коровы, ни куриц, ни другой какой живности. Картошки тоже в обрез. Огород-то все же семенами засадили, а на еду ничего не осталось. А ждать, пока в лесу вырастут кислица, пиканы, конский щавель, пожалуй, не дождешься, ноги протянешь. Ну, Авдотья-то, мать Епишки, не сидела сложа руки. Где белье постирает, где полы помоет, где воды натаскает, где слезу сиротскую пустит. Глядишь, тащит в свою тараканью светлицу то хлеб, то картошку, то молоко или яйца.

Охоту Епишка не бросил. Бил в лесу всех, кто летает, кто бегает на четырех ногах. Всех без разбора клал в котел и варил.

Голод-то когда Туесковых начал донимать, Епишка и надумал опять испытать счастье. Взял ружье и отправился искать сохатого.

Товарища по охоте у него не было. Решил сходить на промысел один. Я в ту пору в лесу жил, в избушке. Пошел он да и заплутался. Ходил, пять дней бродил по лесу, выбился из сил, наголодался, лицо осунулось, вытянулось. Уже отчаялся домой попасть. Садись да реви. Но человек, пока живой, всегда за жизнь цепляется. Никому неохота умирать. И Епишка тоже не стал ждать смерти, сидя на валежине. Решил: умирать, так на ходу. Ноги не стоят – на коленках передвигаться, колени откажут – ползти на животе. Только не ложиться, только двигаться. И Туесков двигался.

Наконец добрался до речки-ручейка. Припал к воде, чтобы напиться. Припал и вдруг весь засиял, засветился, будто распахнулась перед ним тайга, и он увидел людей, прииск, дом. В воде-то он разглядел плывущую серую муть, сор, угли.

«Так, значит, вверх по речке где-то люди, где-то жилье! – подумал он. – Не жилье, так старатели работают или хищники. Они-то укажут, где дом, где дорога».

Напился, словно живую воду пил. Встал, собрал все свои силы и пошел. Берегом идти кусты мешают, трава в человеческий рост, валежник, так он пошел прямо по воде, по речке. Воды-то ниже колен, да ключевая она, холодная, течет по песку, по галечнику, играет слюдяными блестками. Ноги от жары, от пота, от усталости мозжали, были как распухшие, а тут ожили, окрепли. И сам весь ожил, будто полили под корень увядшее, засыхающее дерево.

Идет так-то по речке, булькает водой, раздвигает нависшие с берегов кусты. Впереди сквозь ветки забрезжила светлая солнечная поляна. А как подошел поближе к поляне, вдруг услышал пронзительный свист. Дорогу Туескову перегородил человек с винтовкой, в старой солдатской одежде.

– Кто такой? Куда идешь?

Оробел Епишка. Шутка ли, винтовку на него наставили. Да и вооруженный-то больно страшный: из волос, завитых в кольца, глядят изглубока большие блестящие глаза.

– Я, дяденька, заблудился, – говорит Епишка. – Пошел на охоту и потерялся. Не знаю, где дом.

– Откуда ты?

– С Благодатного.

– Фамиль как?

– Туесков, Епифаном зовут.

– Так, – сказал человек с винтовкой. – Прииск Благодатный вот в той стороне. Ступай туда. Перевалишь через гору, спустишься вниз. Там опять гора будет. Поднимайся вверх. Вполгоры попадется тебе тропинка. Вот и шагай по ней вправо, придешь домой. Понял?

– Понял.

– Ну вот, ступай.

– Я, дяденька, не дойду. Я пять дён без хлеба, без всего. Вот у меня рябчик. Хотел запечь в золе. Потрохи-то выкинул. В пере-то он бы испекся, да спичек нету, потерял. Где-то второпях мимо кармана положил коробку.

– Постой тут, коли так, – опять говорит солдат. – Сейчас я тебе принесу что-нибудь пожевать. Сядь тут, сиди.

И ушел. А Епишка постоял, постоял да и отправился за ним вслед. Кто его знает, что за человек. Уйдет, и с концом. А ты тут сиди, жди у моря погоды.

Человек оглянулся, а Епишка уже на поляну вышел, избушку увидел. Солдат разозлился, закричал на него, затвором винтовки щелкнул.

– Я тебе сказал – сиди там!

В это время я вышел на поляну. Глухаря нес. Епишка-то как увидел меня – да ко мне:

– Ванька, Ванька!

Сколько-то пробежал, упал и лежит, как подстреленный. Я подбежал к нему, а он посинел, глаза закатывает. Солдат тоже подбежал, испугался. Давай ему воротник рубашки расстегивать. Кричит мне:

– Тащи воды!

Я притащил полведра. Солдат всю воду и вылил на Епишку. Волосы намочил, грудь. Немного погодя Туесков отошел, открыл глаза, шевельнул губами. Мы его подобрали и отнесли в избушку, положили на нары, на сено.

А солдат-часовой, смотрю, совсем растерялся. Да и как не растеряться: допустил на стан постороннего человека, раскрыл тайное пребывание товарищей.

– Ты его знаешь? – спрашивает меня.

– Знаю, – говорю. – Это Епишка Туесков. Гонщиками вместе работали. Теперь он забойщик в разрезе. У подрядчика работает. Своей-то лошади нет. Вечно на чужих людей спину гнет. И вечно голодает.

– Надежный парень? Не болтун?

– Надежный. Он вожак у ребят, которые в казармах живут. У смотрителя за домом есть садик. Там качели сделаны, исполинские шаги и даже карусель есть. Там играют дети Пименова, штейгеря да служащих из конторы. А нашего брата туда не пускают. Так Епишка со своими парнями несколько раз налетал на этот садик. Барчуков разгонит и поломает у них всякие нагороженные клетушки… У Епишки-то сначала пугач был, потом он ружье купил.

– Ребят пугать – ружье-то?

– Не-е. Охотиться. Ему лося хочется добыть. Тут на прииске некоторые всю жизнь стремятся отыскать золотую жилу, а Епишка – убить лося и вдосталь поесть мяса.

– Значит, свой парень?

– У, свой! На ингушей грозится. Он их ненавидит. Они в казармы, где живут рабочие, верхом на конях въезжают. Из седла-то нагайкой до верхних нар достать можно.

– Ладно тогда.

Солдат вышел из избушки и три раза свистнул.

Из леса стали выходить товарищи.

Человеку не до цветов было

На стану Епишка прижился. В лесу-то он очень истощал, обессилел. Да и ноги оказались в мозолях, волдырях. Потом у него начался жар – простыл, видно, когда брел по речке, по студеной воде. Не выгонишь же такого из избушки. Вначале он очень стеснял здешних обитателей. Человек посторонний, неизвестный – как ему доверишь свои тайны. Пришлось маскироваться. Он лежит на нарах, а лесные люди возятся у заброшенного было вашгерда. Промывают на грохоте пустую породу, гальку. А в избушке только и разговору о золоте – сколько намыто, кому идти сдавать его скупщику Березину.

Лежит Епишка на нарах, облизывает пересохшие губы и просит пить. Мне пришлось за сиделку быть возле него, подавать воду, накладывать на лоб мокрые тряпки.

Гляжу я на него и жалею. Вспоминаю уроки Штина по его заветной книжке. Епишка-то, выходит, самый что ни на есть пролетарий. У меня хоть отец есть, а ведь он – безотцовщина. Матери не до него. У нее на руках еще две девочки. Надо их прокормить, обуть, одеть. На шесть рублей каморницкого жалованья не больно проживешь. Епишка в доме самый главный работник. И самый, дескать, большой. Вот он и корчит из себя взрослого: курит, ругается нехорошими словами, задирает нос перед мальчишками, которых считает ниже себя. А барчуков разгоняет из смотрительского сада – так это он от зависти. Он такой же, как они, только те лучше одеваются, тем работать не приходится, для них нанимают особых учителей, а Епишке с утра до позднего вечера приходится в земле копаться и вечно думать о своем желудке, чем бы его наполнить.

А Епишка-то, по-моему, совсем неплохой. Я его до этой встречи здесь, в избушке, только не очень уважал. Не мог забыть, как он надо мной подтрунивал, когда я в первый раз пошел в разрез гонять на таратайке.

Теперь, после уроков Ильи Штина, я стал по-иному глядеть на Туескова.

Да и он сам здесь стал будто другим. До этого парень, казалось, никогда не замечал ни солнышка, ни цветков. А тут на днях, лишь маленько отпустила его болезнь, глядит в потолок и говорит:

– Смотри-ко, Ванька.

– Что смотреть?

– А вон солнечный зайчик прыгает.

– Ага, зайчик, – поддержал его.

– Тепло на воле-то, возле балагана?

– Очень тепло, припекает вовсю.

Он помолчал, потом глубоко вздохнул:

– Ох, как охота на пороге посидеть!

Я помог ему спуститься с нар.

Сидит Епишка на приступке возле раскрытой двери, щурится от яркого света, залившего всю поляну перед избушкой, и бормочет про себя, радостный, просветленный:

– Ой, ой, сколько тут цветков выросло! Пестро, как на смотрительских коврах.

– А ты бывал, что ли, в доме смотрителя?

– А кто-то меня туда пустит? Я из садика в окошко к нему заглядывал. В комнате стоят две богатые пузатые кровати, а на стенах возле них – ковры, от потолка до пола. И все в цветах… А тут цветки-то, гляди-ка, Ванька, живые… Вон те, белые-то, на солнышко похожие, как называются?

– Ромашки. А, ты разве не знаешь?

– Откуда мне знать? Я до десяти лет милостинку под окошками клянчил, а с десяти лет в гонщики нанялся. Мне не до цветков было.

– Ну, а в лес-то ты с ружьем ходишь, тоже не различаешь ни цветов, ни трав?

– Зачем различать мне? Я птицу искал, зверя. Деревья и те знаю только по хвое, по листьям, а не по названию.

В избушке, как начал выздоравливать, Епишка казался среди взрослых очень тихим, робким. Сидел больше в углу, молчал и лишь поблескивал своими, когда-то бойкими, теперь словно остекленевшими глазами. Все к нему относились хорошо, попросту. А он стеснялся. Курить захочет, так даже при мне не закурит, а уйдет к речушке в кусты и там отведет свою душеньку.

Здесь, на стану, мы с Туесковым и подружились по-настоящему. Все к нему привыкли, считали своим. Он хотел уходить на Благодатный, мол, работать надо, мать с девчонками и в живых, наверно, уже не считают его. Однако парня уговорили. Надо, дескать, еще отдохнуть, набраться сил, а потом и в рабочую лямку впрягаться. Стали мы с Епишкой вместе ходить на охоту. И странно. У него будто интерес пропал искать, шнырять, шариться по лесу. Идет и спрашивает меня: «Это какое дерево?.. Какой цветок?.. Как называется вот этот светленький, как стеклышко, камешек?»

А то про людей, что живут на стану, начнет выпытывать: кто они, откуда?

– Зачем тебе это знать? – говорю ему.

– Уж больно хорошие дядьки, – отвечает. – Век бы отсюда не ушел. Взяли бы меня в пай золото добывать.

– А мать? А сестренки?

– Так я бы им помогал. Наведывался бы когда на Благодатный.

– Тут плохое золото. Много не добудешь. В другой лог люди думают перебираться.

– Ну и что ж? Куда все, туда и я. Пожил у вас здесь – и будто человеком стал. Меня ведь никто, можно сказать, за человека не считал. «Бродяга», «шаромыга» – вот мне имя на прииске. А тут, гляди-ка, подобрали, от смерти выходили, поят, кормят. А за что? Самим хлеба недостает, а мне всех больше кусков подкладывают, чашку с варевом ближе пододвигают, сами к ней ложкой через весь стол тянутся. В первый раз встретил таких людей.

– Они говорят: «Скоро все сытые будут. Новая жизнь настанет».

– Ну-у? Неужели правда?

– Если говорят, значит, правда.

Мало-помалу выложил я перед Епишкой все, что услышал от Штина и от лесных братьев. Знаю, парень не выболтает, о чем ему рассказываю. А все же предупреждаю. Мол, об этом ни гугу. Только чтобы тебе одному было известно. А он слушает меня, и в глазах у него разгораются искорки.

– Вот было бы здорово, если б на прииске вдруг не стало ни одного ингуша, стражника! – говорит он. – Народ-то бы по-своему распорядился.

Вскоре с Епишкой пришлось распрощаться. Все же посторонний человек на стану. Он ушел к себе, в казарму на прииск, а я остался в лесу исполнять свое дело – добывать еду для лесных братьев. Через некоторое время мы снова с Епишкой встретились и уже стали неразлучными товарищами.

Кудеяров – вот это охотник!

Зиму я с лесными братьями жил. Избушку нашу доверху снегом занесло. В чувале-то, сложенном в углу из камней, беспрестанно горел костер. Дым, искры будто из сугроба валили. Тепло было, раздевшись спали. Только хлеба не было, редко когда доставали. Нехватки с хлебом везде были. Можно бы сходить ночью в лавки к акционерам на Благодатный ли, на Веселый ли. Да как заберешь последние запасы хлеба? Рабочих-то совсем оставишь без куска. У нас тут мяса вдосталь, а у них – одна картошка. Мяса-то мы с лета запасли. Несколько кадок в ключе были вкопаны, вода-то родниковая студеная, омывает кадки, дичатина подсоленная в них и не портилась. Будто в погребе стояла.

А зимой мы лосятиной разжились. Солдат Кудеяров, который глухаря из винтовки на лету сбил, до войны-то охотничал. Только ружьем и жил. Охотничье ремесло в него шибко въелось. По одной только походке видно, что охотник. Ходит на цыпочках будто, голову вперед вытянет и словно все высматривает, выглядывает, как Евмен с плотники. Тот так же по лесу ходит.

Кудеяров этот всякие способы знал на своем промысле. Немного я с ним пожил, а науку от него большую взял. Вот, к примеру, петля. Я думал, что в петлю только зайцев ловят. А оказывается, и лосей, и даже птиц. На зверя петли проволочные, а на птицу волосяные, называются – силок. Один раз Кудеяров-то ловко меня поддел.

Уже снежок выпал. Пошел я на Глухариную елань. Это я ее так назвал. У нас ведь так: кто где охотится, тот и местности название дает. От него и другие узнают, как зовется то или иное урочище.

Подошел я к этой елани. А посредине ее сосна, которая от товарок своих убежала и растет в одиночестве. Вижу, на самой вершине сосны сидит глухарка, по-нашему – копалуха. Ну, сидит. Далеко видно. Мутовка-то у сосны голая, птицей объедена. Зимой глухари хвоей питаются. Я и давай подкрадываться к этой копалухе. Где иду, где ползу. Снегу в рукава набил и в пимы тоже. Близко так-то подобрался из-за кустиков. Не дышу. Глухарка, должно быть, заметила меня. По всему видно – беспокоится, головкой ворочает. Однако не летит. Ну, думаю, какая крепкая! Похрабриться захотела. Сейчас я с тебя спесь-то собью. Снял ружье и бабахнул. Сучки сшиб, а копалуха сидит живехонькая и опять не летит. А волнуется. Н-на, что за притча? Глухая она, что ли? Или слепая? Чудно! Глухаря бьешь, сказывают, под игру, под песню, так он, бывает, в это время слепой и глухой. А про копалушек я этого не слыхивал. Второй заряд выпустил. На этот раз глухарка свернулась с сучка и повисла вниз головой. Опять загадка. В чем же дело? Не белку стрелял. Бывает, раненая белка уцепится за ветку и висит, да так и оцепенеет. Но ведь это не белка, не зверь, а птица. Про птиц что-то не слышно, чтобы они, раненные, цеплялись за что-нибудь.

Под конец догадался. Да ведь это чучело! В чучело стрелял. Вот слепой! Вообразил, что живое, шевелится, головой вертит. До чего же в охотничьем азарте можно дойти!

А кто повесил чучело? Кудеяров, кто же больше! Он вчера целый день шатался по лесу. Слыхал я, что на чучела приманивают косачей. Про глухарей этого не слыхал. Но, видно, и глухарей можно приманивать, как Евмен приманивает на пруду селезней к подсадной утке.

Пришел в избушку, помалкиваю. Разве скажешь, что по чучелу палил? Засмеют горе-охотника. Потом, смотрю, собрался в лес Кудеяров. А как ушел – я покой потерял. Думаю, вот вернется и разоблачит меня перед всеми товарищами. Скажет: «Иван, ты зачем мое чучело сбил? Ослеп, что ли? Прихожу на Глухариную елань, а чучело висит вверх ногами».

Кудеяров вернулся под вечер. Принес эту разнесчастную глухарку, кинул на стол и говорит:

– Ты зачем, Ванюшка, бил привязанную копалуху?

– Я не бил, – сорвалось у меня с языка.

– Как – не бил? А чьи следы на Глухариную елань? Не твои разве?

Я молчу. Кровь ударила мне в лицо, загорелись уши. «Вот так я охотник, отличился! – думаю. – И опять же вру!»

А Кудеяров объясняет всем:

– Копалуха мне попала в силок, а Иван ее, привязанную-то, распотрошил.

Зимой-то глухарей плохо из дробовки брать. Не подпускают близко. Мороз им дремать не дает. Да и голодающих в лесу больше. Мышь, она глубоко в норе или под снегом зимует. Птахи перелетные – в теплых краях. Ни яиц, ни птенцов в гнездах. А чем питаться зверю? Вот он и рыщет по лесам, падям, по берегам рек, ручейков. Особенно страшны для глухарей и рябчиков в эту пору рысь, росомаха, куница. Они ведь и на дерево заберутся. Тут птице нужен глаз да уши. Скрипнет ли снег, хрустнет ли ветка – и поминай как звали. Улетает.

Сколько-то дней подряд я ходил по лесу – и все попусту. Да и другие, кто выходил на промысел, приносили не больше, чем я. А нас ведь, со мной-то, двенадцать ртов. Делать ничего не делают, а еду давай. Все здоровые. Когда мясные запасы подходили к концу, Кудеяров и говорит:

– Скучно нам, братцы, будет, если зубы положим на полку. Давайте-ка устроим облаву на лосей.

– А где они, лоси-то? – спрашивают его. – Тут что-то не видно их. Нигде даже ни следочка.

– Здесь нет, так в другом месте найдем, – говорит Кудеяров. – В зиму-то они табунятся. Сказывал мне один человек на Веселом: дескать, сохатые зимуют в Красном бору. Схожу я в этот бор, разведаю.

И ушел.

Вернулся Кудеяров через несколько дней и докладывает:

– Разыскал я этот бор. Верст двадцать отсюда будет. Много там мяса ходит. Сосняк-то под горой растет, густой, дремучий. Вокруг него рябинники, осинники, липняки: голый, холодный лес. А в бору тепло, тихо. Здесь-то вот и зимуют сохатые. Несколько табунков. В одном табуне голов пятнадцать, наверно, будет. Шел по следу, так будто рота солдат маршировала.

Невдолге после этого лесные братья притащили в избушку куски красной, будто огненной материи, пеньковый шнур в клубках и принялись делать флажки, нанизывая лоскутки на шнур. Потом из белого ситца на скорую руку сделали несколько халатов-балахонов.

И вот настало время идти на облаву. Отправились все, кроме Ильи Штина. Взвалили на плечи катушки с флажками, еду в мешках, халаты. Ну, понятно, до этого винтовки почистили и тронулись в путь. Шли след в след, гуськом. Снега-то еще не так много было. А очень-то следить нельзя. Ингуши рыщут по лесам. Знают, что, мол, где-то разбойничья шайка скрывается.

К сосновому бору подошли под вечер. В бор-то не стали заходить. Решили ночевать неподалеку. Ельник тут стоял. Густой да мелкий. В нем и развели костер. Возле костра шалаш односкатный сделали, ветками закидали. Оно и не поддувает в спину-то. Знатно переночевали. А утром Кудеяров взял нарочито приготовленные для облавы лыжи и пошел в бор. Утром при солнцевсходе этот бор верно что красный. Кругом бело, черно, а он стоит красной стеной, и будто шапка на нем из серого каракуля.

– Готово, обошел табунок, – возвратившись из бора, сказал Кудеяров. – Теперь пойдемте флажки разматывать. Раскинем их возле лыжни, так лоси-то как в загоне будут. Через флажки они побоятся перейти.

Версты на три, наверно, если не больше, размотали флажков. Шнур накидывали на кусты, цепляли за стволы деревьев. Лоскутки красные трепещут от легкого ветерка, висят покрасивее, чем на рождественской елке у смотрителя. А как обтянули флажками всю лыжню, образовавшую круг, убедились, что обратных, на выход, лосиных следов не было. Кудеяров потер руки.

– Дело в шляпе! – сказал.

Затем он разбил людей на две партии: справа поставил стрелков, слева – загонщиков. Меня в стрелки-то не взяли. Да я бы и сам не пошел. Знаю, что сохатых убивать станут, а мне их жалко. Я одного лосенка даже хлебом из рук кормил. Было это еще перед тем, как мне в разрез на работу к дяде Мише идти. Лосенок этот завалился в шурф. Старатели его вытащили из ямы, связали и привезли на прииск. Смотритель Пименов купил у старателей лосенка и куда-то отправил в большущей клетке, чуть ли не в Петербург.

Стрелков Кудеяров одел в белые балахоны и поставил в «воротах», убрал в одном месте флажки и тут велел, кто с винтовками, залечь и ждать. А нас – меня, Кукушку, австрийца, да еще одного с прииска Веселого, командированного с фронта для работы в тылу, – повел за собой. Увел в дальний конец бора, оставил возле флажков и сказал:

– Зайдите в круг, разойдитесь, чтобы видно было друг друга, посидите минут двадцать, пока я до «ворот» дойду и залягу, тогда начинайте гнать. Да потихоньку идите, без шума. Лоси и так услышат вас. Они чуткие. А зашумите, напугаете, им и флажки нипочем.

Мы так и сделали. Идем, переглядываемся, переговариваемся маяком: руками, значит. Я в середке шел. Гляжу, Кукушка, пленный, мне маячит: «Вон, вон, вижу. Лежали, поднялись, к «воротам» пошли, на охотников. Штук двадцать».

Что он мне сказал, я передал солдату из Веселого.

Еще прошли сколько-то. Слышим: бах, бах! Тут и началась пальба. Сохатые разбились на кучки, бегут обратно, на нас. Увидели нас – да в сторону. Начали перемахивать через флажки. Как прыжок, так сажен пять. Сказку я слыхал про Конька-горбунка. Так сохатые вот так же мчались по лесу, словно по воздуху.

Подходим к стрелкам. Ба! Тут уже пир горой. Пять сохатых стащены в кучу. Их уже свежуют. Парок клубится от мяса.

Так после этого зимой-то и жили, горюшка не знали. И много мяса отправили солдатским семьям, у которых отцы воюют на фронте или уже погибли. На горбу разносили сохатину на Благодатный прииск и на Веселый.

А Кудеяров этот – мировой охотник! Многое я от него перенял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю